355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Войскунский » Полвека любви » Текст книги (страница 40)
Полвека любви
  • Текст добавлен: 1 мая 2017, 12:08

Текст книги "Полвека любви"


Автор книги: Евгений Войскунский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 40 (всего у книги 55 страниц)

Расстреливали на Жилом – безлюдном островке к востоку от Апшеронского полуострова. Расстреливали на Булле – одном из островов Бакинского архипелага к югу от Апшерона, близ устья Куры.

В 60-е годы морская нефтеразведка добралась до этих необитаемых островков, обязанных своим происхождением грязевым вулканам. Над глинистыми увалами поднялись буровые вышки, потом они шагнули в море, встали на «табуретки» морских оснований. Я побывал на Булле – готовил очерк о нефтеразведчиках для газеты «Бакинский рабочий». Этот остров – невысокое плато, полого понижающееся к югу и переходящее в длинную песчаную косу. Диковатый пейзаж. Острый запах гниющих водорослей. Редкие кустики неприхотливого тамариска. На косе обосновалась буровая контора: стояли щитовые домики, стучал движок, доносился стрекот пишущей машинки. Эти городские звуки то и дело покрывал резкий хохот чаек.

А в северной части острова был холм с башенкой маяка. Под холмом раскинулось голубовато-серое поле застывшей вулканической брекчии. В центре поля небольшая возвышенность – это кратер грязевого вулкана, грифона, над ним колыхалось белое облако пара. Грифон пульсировал – выбрасывал фонтанчики жидкой грязи, она медленно растекалась. Редкая возможность понаблюдать, как дышит планета…

Вдруг мне представилось, как на этот клочок необжитой земли привезли людей, обреченных на смерть… как в первозданной тишине загремели выстрелы… на глинистую землю пролилась безвинная кровь…

Надо бы поставить на Булле, на Жилом обелиски в память о жертвах массовых репрессий в Баку.

Но памятников не будет. Не те времена.

А какие времена – те? И вообще – бывают ли времена, когда человек проживает свою жизнь спокойно, с обеспеченным достатком, не опасаясь, что его прогонят, лишат работы или имущества, унизят, изнасилуют, пристрелят? Без страха, что взорвут его дом, ограбят, угонят машину, вытопчут сад или огород? Что его заставят делать то, к чему не лежит душа, голосовать за тех, кого он презирает? Времена, когда совпадают понятия о долге и морали?

Похоже, что не было на планете Земля таких времен. А будут ли – не знаю. Человек несовершенен. Его душа, как утверждают философы, устроена так, что скорее прельщается обманом, чем истиной. «Есть, следовательно, научный, технический прогресс, непрерывно расширяющий наши возможности, но нет прогресса человеческой сущности» (К. Ясперс). Да еще, знаете ли, энтропия – необоримая разрушительная сила, пожирающая энергию…

Об этих и подобных им мировых вопросах мы часто говорили с Рафаилом Шапиро (он же Бахтамов) и Владимиром Портновым. Рафик писал для Детгиза новую книгу – «Загадка НТР», то есть научно-технической революции. Он обладал удивительным даром писать просто и интересно о самых сложных явлениях науки и общественной жизни. У него был на редкость ясный взгляд на мир, проникающий в глубинную суть явлений. Маленький, косенький, в круглых очках, с доброй и как бы по-детски смущенной улыбкой, Рафик был желанным гостем у нас дома.

Он работал в отделе промышленности республиканской газеты «Бакинский рабочий». А его друг Володя Портнов – в отделе литературы и искусства. У Портнова была потрясающая память – он хорошо знал всю русскую поэзию и много читал наизусть. У нас на новой квартире возникли, как бы сами собой, «литературные понедельники»: приходили Рафик и Володя, мы пили вино и чай и говорили обо всем на свете, и Володя читал стихи. То был у нас вечер Тютчева, то Сологуба, то читал он из советской поэзии 20-х годов: «Ваську Свиста» и «Петрония» Веры Инбер, «Северную балладу» Сельвинского, «ТВС» Багрицкого…

А в один из понедельников Портнов принес машинописный список «Поэмы без героя» Ахматовой. Перед чтением он рассказал историю этой поэмы. В новогоднюю ночь на 1 января 1940 года Анна Андреевна ждала человека, которого любила. Не дождалась. И взялась за перо, чтобы излить душу, – и вспомнились ей события другой новогодней ночи – на 1 января 1914 года. Их действующими лицами были подруга Ахматовой красавица актриса Ольга Глебова, жена художника Судейкина, ветреная «Коломбина десятых годов», и молодой поэт, драгунский корнет Всеволод Князев, безумно и безнадежно в «Коломбину» влюбленный. В ту метельную ночь он застрелился у порога квартиры Глебовой, нажав перед выстрелом на звонок…

Портнов читал нам поэму. Перед нашим мысленным взором мела петербургская метель, в белом зеркальном зале кружились ряженые в масках… Волшебство, полночная арлекинада… «И серебряный месяц ярко над серебряным веком стыл…»

За восемь лет работы бакинской НФ-комиссии мы подготовили и издали три сборника фантастики. Не стану вдаваться в подробности, в оценки этих книг. Отмечу лишь, что мы держали ухо востро и никакая «пьса» не испортила второй («Эти удивительные звезды») и третий («Полюс риска») сборники.

Но проходили они нелегко. Мы натыкались на долгие оттяжки с выплатой гонорара, на попытки главного бухгалтера «Азернешра» присвоить его часть.

Мы часто выступали. Нашу комиссию приглашали на радио, в библиотеки и школы, в студенческие аудитории. Молодым людям импонировали максимализм Альтова, спокойное глубокомыслие Бахтамова. Разинув рты, слушали Лукодьянова. Исай Борисович свободно переходил с предмета на предмет, он мог говорить часами, «растекаясь мыслию по дереву», и приходилось дергать его за штаны.

Любопытно, что экологическая тема еще только начинала входить в зону внимания писателей-фантастов, а Лукодьянов уже практически занимался охраной жизненной среды – конструировал приспособления для очистки Каспия от промысловых вод.

Он хорошо знал историю техники. Я думаю, он смог бы спроектировать по древнеегипетской технологии водяное колесо на Ниле или наладить производство рыцарских лат. У него был огромный интерес к старинным инструментам и приемам обработки металла и дерева. Не случайно его любимыми книгами были: «О природе вещей» Лукреция Кара, «История свечи» Фарадея, «Абрисы» начальника сибирских и уральских заводов петровских времен де Геннина (полное название: «Генерал-лейтенантом от артиллерии и кавалерии ордена Святого Александра Георгием Вильгельмом де Генниным собранная натуралии и минералии камер в сибирских горных и завоцких дистриктах также через ево о вновь строенных и старых исправленных горных и завоцких строениях и протчих куриозных вещах абрисы»).

Лукодьянов обожал Ломоносова, испытывал, я бы сказал, детское удивление перед его универсальным гением. Любил цитировать: «Пою перед тобой в восторге похвалу не камням дорогим, не злату, но стеклу». Или: «Вам путь известен всех планет; скажите, что нас так мятет?»

К литературе у него был инженерный подход. В «Тружениках моря» Виктор Гюго подробно описывает, как Жильят снял паровую машину с «Дюранды», потерпевшей кораблекрушение, застрявшей в Дуврских скалах, – в одиночку, ценой неимоверных усилий, спускает машину с неприступных утесов. Эти подробности, которые многие читатели пропускают, бегло скользя взглядом, Лукодьянов проанализировал по-инженерному: вычислил объем и вес машины, подъемную силу сооруженных Жильятом талей, – словом, тщательно проверил выдумку Гюго. И установил: все верно!

А вот в «Человеке, который смеется» доктор Герардус в каюте корабля усаживается перед печкой на эзельгофт. «Ну и чушь, – сказал Лукодьянов. – Эзельгофт соединяет мачту со стеньгой, как это он очутился в каюте?» Разыскал французский текст романа, там было: «chouquet». В словарях это слово действительно означает морской термин «эзельгофт». Но Лукодьянов не поленился заглянуть в энциклопедический словарь Ларусса и обнаружил, что у chouquet есть старинное значение – плаха, чурбак. Итак, фразу следовало перевести: «Сел перед печкой на чурбак».

Однажды моему братцу попался на глаза роман с гордым названием «Гранит не плавится» (издан роман-газетой). «Это почему же он не плавится? – удивился Лукодьянов. – Точно температуру плавления не помню, но – порядка полутора тысяч градусов».

В 1966 году мы с Исаем Борисовичем закончили писать роман «Очень далекий Тартесс». Не стану пересказывать его сюжет, скажу лишь, что он стал возможен только в 60-е, после солженицынского «Одного дня Ивана Денисовича». Социальные и человеческие проблемы современности, перенесенные в другие времена, в иные миры, – но не изложение проблем, а их биение, пульсация в характерах и судьбах героев.

«Тартесс» заинтересовал редакцию фантастики «Молодой гвардии». В Баку прилетела Белла Григорьевна Клюева – редактировать роман. Замечаний было мало, управились быстро. Мы возили Беллу в Кобыстан – гористую местность юго-западнее Баку – там недавно обнаружили наскальные изображения первобытных времен, а также надписи, свидетельствовавшие, что некогда до этих мест добрался легион древних римлян.

Приезжала в Баку Нина Матвеевна Беркова, редактор Детгиза. Приезжали Аркадий Стругацкий с женой Леной – отдохнуть, пообщаться с бакинскими фантастами. Мы были рады гостям. И конечно, было приятно, что бакинская НФ-комиссия получила безусловное признание столицы.

Солнечным сентябрьским днем 1965 года мне позвонили из Союза писателей:

– Тебя хочет видеть один немецкий писатель.

– Какой писатель?

– Гюнтер Штайн. Он говорит, что перевел твой роман.

Мне дали номер телефона, я созвонился с приезжим и поехал к нему в гостиницу «Интурист». Дверь открыл красивый белокурый, с проседью, человек двухметрового роста. Был он примерно одних лет со мной. «О-о, – мелькнуло в голове, – такие гренадеры служили не иначе как в войсках СС».

Гюнтер Штайн немного говорил по-русски, я – по-немецки, – в общем, мы прекрасно понимали друг друга. Оказалось, что Гюнтер вместе со своей женой Трауте перевел на немецкий «Экипаж „Меконга“» и книга недавно вышла в берлинском издательстве «Kultur und Fortschritt» под названием «Das Messer des Pandit», то есть «Нож пандита». Для нас с Лукодьяновым это было приятной неожиданностью, поскольку ВААП в те доконвенционные времена не извещал писателей о зарубежных изданиях.

Приехал Гюнтер в Баку в командировку от берлинской газеты. Теперь «Бакинский рабочий» попросил написать заметку – зачем он пожаловал в столицу Азербайджана? Гюнтер уже набросал текст, так вот, не помогу ли я перевести его на русский? Ну конечно, конечно. Я сел за стол. Гюнтер, расхаживая по номеру, произносил немецкие фразы, я их записывал по-русски.

Вдруг Гюнтер остановился перед раскрытым окном, взгляд его стал сосредоточенным. Невольно и я взглянул. Бакинская бухта, окаймленная Приморским бульваром, и верно, очень красива. Солнечные блики играли на синей воде, на которой отсюда, из окна «Интуриста», не были видны бурые мазутные пятна, пригнанные моряной. По бухте мирно шлепала самоходная баржа – длинная посудина с высокой рубкой в корме.

Она-то и привлекла внимание Гюнтера.

– Was ist das? – спросил он. – Что это? Какой корабль?

Я объяснил, что это судно для перевозки грузов, имеющее довольно приличную скорость.

– В войну я плавал на таком корабле, – сказал Гюнтер.

– Да-а? А на каком море?

– An Ostsee.

Ostsee – это Балтийское море.

– Гюнтер, – сказал я, – а ведь я тоже воевал на Балтике.

Он пристально посмотрел на меня. Стали выяснять подробности. И выяснилось: молодой Гюнтер Штайн служил матросом на канонерской лодке (если можно так перевести немецкое «Artillerieschiff»), действовавшей в Финском заливе. Его мотали осенние штормы у той минной банки, на которой подорвался турбоэлектроход «Иосиф Сталин», увозивший с Ханко последних его защитников, в их числе и меня.

Мы с Гюнтером в сорок первом стояли носом к носу.

В октябре того же 65-го я приехал по приглашению издательства «Kultur und Fortschritt» в ГДР. В Берлине меня встретил Гюнтер Штайн и в своем «фольксвагене» повез в издательство. Симпатичный главный редактор Лео Кошут был очень приветлив. Мне выдали гонорар (кажется, полторы тысячи марок), затем мы с Кошутом, Гюнтером и кем-то еще из работников издательства пошли обедать в ресторан «Ганимед».

А наутро я отправился в поездку по стране. Побывал в Лейпциге, Дрездене, Веймаре, в курортном городке Оберхоф в гуще Тюрингенского леса (запомнились die Schanzen – трамплины для лыжных состязаний, огромные старые Edeltannen – благородные ели – и нудный моросящий дождь). Издательство заранее заказало гостиницы по всему маршруту, а моего немецкого хватало для того, чтобы находить их, устраиваться, осматривать достопримечательности.

Потом я гостил несколько дней у Гюнтера Штайна в городке Легниц под Берлином. Гюнтер жил в своем доме с женой Трауте, сыном и дочкой, очаровательной маленькой Татьяной, любимицей семьи.

Однажды Гюнтер повез меня в Берлин, в театр. Мы смотрели пьесу Хоххута «Наместник». Было еще не поздно, когда после спектакля, кстати превосходного, мы сели в гюнтеровскую машину и поехали домой. Недавно прошел дождь, улицы слегка дымились в свете фонарей. Вдруг я увидел Бранденбургские ворота и за ними – ярко освещенную прожекторами стену. Она показалась мне невысокой и какой-то, может быть, театральной, как декорация.

– Это и есть стена?

Я употребил неправильный артикль – «der Mauer».

– Die Mauer, – поправил меня Гюнтер. – Да, это она и есть.

– Все-таки странно: город, разделенный надвое стеной.

– Стена разделяет не город, а два мира.

– Да, конечно. Гюнтер, – задал я вопрос, давно вертевшийся на кончике языка, – вот ты сам говорил, что в юности вам в гитлерюгенде вдолбили нацистскую идеологию. Трудно это было – избавиться от нее и перейти к коммунистической?

– Ах ты, Густав, что ж ты делаешь? – проворчал Гюнтер в адрес водителя, резковато въезжавшего в наш ряд. Автомобилистов, чем-либо мешавших ему, он называл Густавами. – Трудно ли мне было? А как ты думаешь? Я после войны пошел работать на металлургический комбинат «Ост». Я в рабочем… как это говорят по-русски…

– Выварился в рабочем котле?

– Да. – Он помолчал немного. – А теперь, Евгений, я спрошу. Почему ты… и не только ты… Я разговаривал со многими советскими, не только с писателями. Почему я не чувствую у вас… ну, как сказать… убедительности?

– Убежденности, – поправил я. – Убежденности в чем?

– В том, на чем основана ваша – и наша – идеология. В победе коммунизма. Вы же сами это начали. А послушаешь вас…

Он замолчал. Огни Франкфуртер-аллее скользили по его медальному профилю.

– Мы верили, – сказал я. – Очень верили. Но нашу веру подорвал Сталин.

– Отдельный человек не может подорвать веру целого класса в идеал.

– Doch! – вырвалось у меня. – И тем не менее. Дорога к идеалу залита кровью.

– Старое всегда сопротивляется новому. Конечно, нельзя убивать людей, если они… как это…

– Невинны. Вот в том-то и дело!

– Но без жертв не получается.

– А ты уверен, что коммунизм победит? – спросил я после паузы.

– Да, – твердо сказал Гюнтер. – Ради этого мы работаем.

Уже давно Гюнтера Штайна нет в живых. С грустью думаю я о своем немецком сверстнике, о необычности наших встреч.

Мы оба родились в апреле 1922 года, чуть ли не в один день. Его воспитал гитлерюгенд, а меня комсомол в том духе, что мы заклятые враги, антиподы. Я ненавидел фашизм, он – коммунизм. Судьба как бы позаботилась, чтобы мы с Гюнтером трижды встретились: первый раз, правда не ведая об этом, в 41-м в штормовом Финском заливе, с оружием в руках; второй – в 65-м в бакинской гостинице «Интурист» – два писателя, один из которых перевел книгу другого, а этот другой, то есть я, перевел его статью для газеты; третий раз встретились в ГДР на фоне берлинской стены.

Мы оба были коммунистами. Должен, однако, признать: мое членство в партии (я вступил в блокадном 1943 году в Кронштадте) к моменту встречи с Гюнтером Штайном стало формальным. Я платил взносы, но официальной идеологией был сыт по горло и, словом, в эти игры уже не играл.

Отнюдь не склонен приписывать себе давнюю оппозиционность. Но сомнения в том, что у нас все самое-самое правильное, появились действительно давно. Массовые аресты, которые мы в школьные годы воспринимали как суровую, но необходимую меру защиты социализма, возобновясь после победоносного окончания войны, вызывали тягостное недоумение. Сомнения усилились после зловещего постановления об Ахматовой и Зощенко. Потом – шумная кампания против «космополитов», имевшая явно антисемитский акцент. «Дело врачей» и гнетущая атмосфера начала 1953 года нанесли, так сказать, последний удар. Стало очевидным бесцеремонное давление официальной лжи на души людей.

XX съезд, «оттепель». Прекрасные месяцы между мартом и октябрем 1956-го – вспоминаю о них как о выздоровлении после тяжелой болезни, как о первом глотке свободы.

Вскоре, однако, стало опять подмораживать. Надо ли перечислять известные события? Я стыжусь, что не вышел из КПСС в августе 1968-го. Стыжусь, что не вышел в декабре 1979-го. Партаппарат, разумеется, командовал, не спросясь у меня, но я-то – по инерции повиновения партийной дисциплине – поддерживал его сытый комфорт своими членскими взносами… Стыдно…

Ну да, заикнись я тогда о выходе из партии, на меня и мою семью обрушились бы всякого рода невзгоды – я не был к ним готов… И лишь когда началась перестройка с ее гласностью, я написал заявление о выходе и сдал партбилет.

И вот думаю о моем немецком друге и антиподе Гюнтере Штайне. Его, ортодоксального коммуниста, огорчали «ревизионистские шатания» советских товарищей по партии. Для него было непреложно: раз ты коммунист, значит, твой долг бороться за торжество коммунизма.

С долгом нам с юных лет все было ясно. А как насчет морали? Тут агитпроп тоже не видел проблемы: морально то, что полезно для борьбы рабочего класса. Но противоречие между понятиями о долге и морали отнюдь не снималось непререкаемыми догмами большевизма.

Это противоречие, имеющее общечеловеческое значение, вообще не принадлежит исключительно XX веку – оно возникло на заре цивилизации, об этом мощно свидетельствуют трагедии Эсхила и Софокла. Вспомним, как мечется Орест, вынужденный по велению родового долга мести за убитого отца убить преступницу-мать, – как мечется он, терзаемый муками совести, преследуемый эриниями. Человек на то и гомо сапиенс, чтобы стремиться вырваться из первобытного стада, из оков родового проклятия, перестать быть игрушкой слепого рока. Свобода, основанная на праве, в том числе и праве сознательного выбора, – наверное, величайшее достижение человечества на трудном пути истории. Столько крови пролито за эту свободу.

Но родовое проклятие, атавизм варварства, тяготеет над родом человеческим. В XX веке это проклятие явилось в обличье тоталитаризма, но не голого, так сказать, не откровенного, как деспотии древности, а – одетого в пышную словесность, в идеологию. Ты должен утвердить превосходство немцев как расы господ, твердили Гюнтеру Штайну. Ты должен бороться за победу коммунизма как самого-самого передового строя, твердили мне. А кругом враги! – кричали, надрываясь, обе идеологии. Враги должны быть уничтожены! Если враг не сдается…

Вот почему, думаю, Гюнтеру не слишком трудно дался переход от нацистской идеологии к коммунистической. При всей их формальной противоположности они близки по своей тоталитарной сути. Нисколько не хочу бросить тень на память об этом порядочном и добром от природы человеке. Он не был виноват в том, что с детства в него вбивали одну тоталитарную идеологию, которую – после ее краха – заменили другой.

А разве в нас не вбивали? Разве не мы орали у пионерских костров: «По всем океанам и странам развеем мы алое знамя труда»? Разве не искривляло нам мозги тотальное господство «единственно правильной» идеологии?

Но вот что феноменально: несмотря на жесткое давление бесчеловечной системы, далеко не все из нашего злосчастного поколения превратились в нерассуждающих олухов, в героев Оруэлла. Лучшие, храбрейшие – протестовали, выходили на площадь, шли в тюрьмы. Другие, пусть медленно и мучительно, прозревали, выдирались из опостылевшей ортодоксии, учились мыслить самостоятельно. Ну да, знаменитые «кухонные» разговоры интеллигенции, чтение запрещенных книг, самиздата и тамиздата… Мы сбрасывались десятками, четвертными – эти деньги шли бедствующим семьям осужденных диссидентов…

Вот почему многие из моего поколения приняли всей душой перестройку с ее отказом от идеологического пустозвонства, с ее признанием приоритета общечеловеческих ценностей.

Я не знаю: доживи Гюнтер Штайн до осени 1989 года, был бы он среди тех немцев, которые рушили берлинскую стену, die Mauer? Вряд ли. Но думаю, что и он сделал бы выбор в пользу свободы.

– Ли, я был в Горсправке. Рылся в ворохах объявлений о междугородных обменах. Ни черта нет. Москвичи не хотят в Баку.

– Ну что ж, можно их понять.

– Я оставил объявление об обмене, но надежды мало… Что за жизнь? Всюду – нельзя… Нельзя жить там, где хочешь… Нельзя писать то, что хочешь…

– Все-таки фантастика дает тебе такую возможность.

– Ну, отчасти… Ты же видишь, как тяжело проходит «Тартесс», опять он застрял, какие-то замечания в Главлите. А как трудно писать «Плеск»! Действие происходит в будущем, но прямо рука не поворачивается писать о коммунизме, победившем на всем земном шаре.

– Не поворачивается, так не пиши.

– Другое будущее Главлит не пропустит.

– У тебя же там космонавт, его судьба, его любовь… и как его жена уходит к этому… ну, к гениальному физику… А про коммунизм не надо.

– Ты права. Хотя без примет времени все-таки не обойтись…

– Сегодня прилетела Натэлла. Она досрочно сдала сессию.

– Знаю. Ты говорила с ней?

– Да, она звонила перед твоим приходом. Говорит, что Алька сдал структурные методы на четверку. И пошел досрочно сдавать математику. А математик решил: если досрочно, значит, одаренный. И дал жутко трудные задачи. Две Алька решил, а третью не довел, что ли, до конца, и математик перенес зачет на завтра. Он какой-то сумасшедший, этот Шиханович.

– Просто очень требовательный.

– Ната хвалит Алькину бороду. Говорит: каштановая, с золотистым отливом.

– А вот он прилетит – сбрею ему бороду. Не старик же он.

– Посмотрим сперва. Ох, как я соскучилась по сыну!

– Я тоже. Как же нам перебраться в Москву, Лидуха?

– Не знаю…

Нам жилось в Баку неплохо. Как мы и пожелали когда-то, в доме было тесно от друзей. Мне и сейчас, спустя десятилетия, становится тепло на душе, когда вспоминаю бакинские шестидесятые.

Да и в Союзе писателей Азербайджана ко мне, в общем, относились хорошо. Мой плодовитый друг Гусейн Аббас-заде не давал мне, так сказать, простаивать: его повести и рассказы в моем переводе исправно печатались в «Литературном Азербайджане» и выходили отдельными книгами в московском издательстве «Советский писатель». Переводил я и других бакинских прозаиков.

Переводы не убывали, в них можно было утонуть – но мне не хотелось этого. Я начал писать повесть о судьбах людей моего поколения «Посвящение в рыцари», но застрял на 160-й странице. Не хватало времени. Детгиз заключил со мной и Лукодьяновым договор на новый фантастический роман по нашей заявке – «Плеск звездных морей». Работа над ним, как сказано выше, шла трудно. (К этому роману мы написали две прелюдии – «Про Охотника и Большую траву» и «Повесть об океане и королевском кухаре», но издательство решило обойтись без них. «Охотник» не был напечатан, а «Королевский кухарь» издавался как самостоятельная повесть. Только в 90-е годы обе прелюдии заняли свое место в преддверии романа «Плеск звездных морей».)

В общем, это была та самая жизнь, к которой мы с Лидой стремились: наполненная любовью, работой, общением с друзьями. Но переводы поглощали все больше времени, в ущерб моим планам и замыслам. Время безвозвратно утекало сквозь клавиши «Эрики», на которой я выстукивал очередную переводимую прозу. Нет, так нельзя… не переводчик же я по призванию… надо решительно перевести стрелки часов, отпущенных для работы… для жизни.

Лучше всего – уехать в Москву. Это еще и потому было нужно, что мы думали о будущности нашего сына. Алику в 69-м предстояло окончить университет, и на его распределение могла бы серьезно повлиять московская прописка. Пока что он учился на 3-м курсе.

Мы знали, что Алик там встречается с Натэллой – дочерью наших друзей Каменковичей. Она поступила в московский Институт иностранных языков им. Тореза, на английское отделение. Чем-то ситуация напоминала нашу с Лидой историю: как и мы, они уехали из Баку, только не в Ленинград, а в Москву; как и мы, жили в студенческих общежитиях; как и мы, были влюблены. Но время, конечно, им выпало другое – мирное. В набиравшей обороты холодной войне не было ничего хорошего, но все же она лучше войны горячей.

Было и еще одно немаловажное обстоятельство, побуждавшее нас с Лидой думать о переезде в Москву: надоела азиатчина. В январе 1967-го я записал в своем дневнике: «Стало уже невмоготу здесь… Тошнехонько мне от надутого здешнего национализма, невежества, коррупции…»

Подобно чеховским трем сестрам, мы мечтали о Москве.

Из моего дневника:

24 января 1967 г.

Все народы талантливы и трудолюбивы. Так утверждают газеты. Откуда же берется всеобщее взяточничество, подлая торговля должностями, лихоимство врачей – словом, коррупция?

Брат секретаря ЦК Амирова – директор таксомоторного парка – мультимиллионер. Берет с шофера 500 руб. за новую машину-такси. Это помимо «обычных» каждодневных поборов.

Шоферы тоже не бедствуют: берут с пассажиров вдвойне. Даже неловко заплатить по таксофону. Сосед Л. – шофер такси – справлял свадьбу дочери. Стол ломился от яств. Играл оркестр. Один из гостей, танцуя, бросал музыкантам 25-рублевки.

Что это – пир во время чумы?

Двое парней привезли в больницу отца с острым приступом аппендицита. Дежурный хирург потребовал (через сестру) денег. Денег у них не было. Хирург объяснил, что живут они не в данном районе, пусть везут в другую больницу. Тогда парни сказали, что если он немедленно не сделает операцию, то они его убьют. Если сделает операцию неудачно – тоже убьют. И хирург сделал удачную операцию…

29 января 1967 г.

Алька – веселый, довольный, отдыхающий. Читает Хлебникова. Читает по-английски «For whom the bell tolls». Увлеченно занимается французским, трижды в неделю ходит к учительнице. Успевает и в кино, и с Натэллой погулять, и с друзьями встретиться. Он все успевает, быстроногий наш парень. Дома – атмосфера дружелюбных шуток, подтруниваний и острот. Лучшая из возможных атмосфер…

14 февраля 1967 г.

Сегодня в 3 ч. дня улетел Алька. Улетел наш сокол ясный.

День был холодный, с режущим ветром. Взошед на трап, оглянулся сокол, помахал, осиял улыбкой. И вслед за Натэллой нырнул в самолетную дверь.

Теперь уж он в Москве…

Пусто, тихо дома. Не скрипит паркет под его мощной походкой. Не с кем шуткой переброситься. Как ведь обычно? Войдет, веселый, бородатый, увидит меня за машинкой и басит: «Пиши, пиши книжки». – «Ладно, – говорю, – проходи, борода». Поднесет к носу кулак: «Видал?» И улыбается. И – к книжным полкам.

Мы очень скучали по сыну. Как только наступало лето, в начале июня, мы улетали в Москву. Нашим пристанищем был тот старый флигель во дворе дома № 12 на улице Горького, в котором жила милейшая Татьяна Ионовна Раскина. Она уезжала на подмосковную дачу, и мы вселялись в ее комнату.

Каждый день из общежития приезжал Алик со своими книгами и тетрадями. Он готовился к очередным экзаменам, а Лида кормила сына. Рядом был Елисеевский, в котором мы покупали продукты, выстояв в очередях. Очереди были привычным явлением, а вот наполненность магазина продуктами – редким и необычным.

Алик сдавал экзаменационную сессию, и мы втроем уезжали к морю: в 65-м к Балтийскому, в Юрмалу, в 66-м – к Черному, в ялтинский Дом творчества. Мы и летом 67-го хотели повезти сына отдыхать – может, опять в Ялту. Но получилось иначе.

В начале мая пришло письмо от Алика. Он писал:

…Если я сдам сессию числа до 15 июня, я уезжаю работать в географическую экспедицию на Обь. Это будет русловая экспедиция, мы проедем 300 км от Новосибирска до Томска… Я поеду рабочим. Мне очень неприятно расстраивать вас… но поймите и меня: мне 20 лет, а я еще никогда не работал серьезно в жизни: учусь, летом отдыхаю с мамой-папой. А ведь я скоро кончу университет и так и останусь каким-нибудь научным работником, которому никогда не довелось работать руками. Меня все время угнетает, что мне уже 20 лет, а я еще не видел тяжелой работы, что я не видел страны восточнее Волги. Причем «видеть» как турист – это не то, надо почувствовать мозолями эту землю. Вспомните: когда вам было 20 лет, шла война. Не могу я продолжать жизнь туриста…

По-моему, это не должно противоречить ничьему представлению о моем характере, я действительно хочу быть и взрослым, и опытным, и знающим жизнь. Я считаю, характеру меня трезвый, не азартный, так что это – нисколько не блажь и не временный порыв – уже года два это во мне… Работу, как я того и хочу, обещают самую тяжелую… Я здоров и силен, работы не боюсь и, надеюсь, не испугаюсь…

Не знаю, насколько убедительно я написал, но совершенно неожиданно вы пишете, что я очень прилично описал экскурсию во Владимир-Суздаль, и я тешу себя надеждою, что эпистолярный слог не изменил мне и сегодня…

Лида встревожилась: Сибирь, река, тяжелая работа…

– Я чувствовал, – говорю, – что Алька этим летом не захочет ехать с нами на курорты. Ничего, пусть поработает…

Но конечно, и мне было беспокойно. В дневнике я 6 мая записал: «Ну вот. Взрослый, умный, хороший сын… Правильно ты, малыш, решил. Наверное, будь я на Алькином месте, я поступил бы так же. Так вот и выковываются настоящие характеры».

Из моего дневника:

16 июня 67 г.

Пятый день мы в Москве. Прилетели 12-го, 14 и 15-е прошли в хлопотах, сборах… Алька укладывал вещи, сдавал книги в пять библиотек, огромную кипу книг притащил к нам – словарь Вебстера, словарь сленга, «По ком звонит колокол», несколько книжек Брэдбери, два солидных исследования по лингвистике…

Около 4 час. (это вчера, 15-го) приехал к нам с вещами, с рюкзаком, набитым какими-то канатами – это ему поручили привезти в Новосибирск для экспедиции. Лида: «Ну вот, сразу поняли, кто самый лучший носильщик!..»

…Приехали мы на Ярославский вокзал в 9 час. вечера. Натэлла была с нами. С Алькой едет Клей – длинный, дымящий сигаретой. Тот ли это пухленький розовый мальчик, который пропадал у нас в детстве?.. Еще едут 2 очкарика из МВТУ, один с гитарой… Компания подходящая. Вагон «Москва – Улан-Удэ». В 9 ч. 45 м. поезд тронулся. 18-го ребята будут в Новосибирске. Уехал наш сокол. Уехал, «чтобы потрогать эту землю мозолями». Уехал на все лето.

И опять мы остались одни с Лидухой.

Хмурый пасмурный день. Надо приниматься за работу – не хочется ужасно… У Лидки разболелись ноги. Лежит, читает.

Не пойти ли вечером на шахматный турнир? Сегодня последний тур…

То лето подробно записано в моем дневнике. Да и в память впечаталось прочно: было много волнений. Прежде всего – беспокойство за сына: как-то он там, на Оби, в русловой экспедиции? Приходили от Алика бодрые открытки – мол, все в порядке, заделался мотористом на моторной лодке, идем по течению, комаров не так много, как ожидали… жизнь прекрасна…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю