355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Войскунский » Полвека любви » Текст книги (страница 19)
Полвека любви
  • Текст добавлен: 1 мая 2017, 12:08

Текст книги "Полвека любви"


Автор книги: Евгений Войскунский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 55 страниц)

А небо заметно поблекло, как бы забирая в желтизну, – это признак перемены погоды. Уж не собирается ли задуть норд?

Вдруг становится ясно, отчего на душе тревога. Не только от мысли о скорой разлуке, нет. Грибков! Непереносимо, мучительно было слушать Лидин рассказ об этом гонителе. Да в своем ли он уме, черт побери? Преследовать, выселять из города ни в чем не виновного человека… мою жену!.. За что?! Разве не сказано, не врублено, не провозглашено всенародно, что сын за отца не отвечает? И дочь не отвечает. За что же?!

Вот это жгло душу.

Я пошел к Грибкову. Лида и мои родители умоляли не ходить, но я заупрямился. Что-то во мне накипело. Мне просто позарез надо было накипевшее выплеснуть, выговориться. Понимал ли я бессмысленность этого поступка? Не помню. Сознавал ли опасность? Наверное, сознавал. Но – четвертый год мы воевали, и, должно быть, свойственная фронтовикам бравада («нам море по колено») парировала сигнал опасности.

Словом, начистил я свои медали, чтоб сверкали как следует, – и пошел.

В бюро пропусков сказал, что должен поговорить с капитаном Грибковым по «делу Листенгартен». Меня пропустили. И вот я увидел его. Грибков оказался брюнетом лет под сорок, с правильными чертами лица, желтоватого от кабинетной жизни. Не отталкивающая, как мне казалось, внешность. Как начался разговор, не помню. Наверное, я объяснил, кто я такой, и спросил, по какому праву он преследовал и выселил из Баку мою жену. Он ответил резко – дескать, это не ваше дело, и сразу мы оба перешли на повышенный тон. Стыдно сейчас вспоминать этот безобразный разговор…

Что-то я кричал о том, что, пока мы обороняли Ленинград и подыхали с голоду в блокаде, он тут воевал с ленинградской студенткой. А он кричал, что и Баку – фронт… Блеск моих медалей нисколько не действовал на Грибкова. Он стал мне угрожать, это я помню, гауптвахтой, схватил трубку звонить военному коменданту, палец срывался с диска, Грибков нервничал, бросил трубку.

– Уходите, – вдруг сказал холодно и отвернулся к окну.

Я вышел на Шемахинку еще не остывший, страшно взволнованный. Но вот странное дело: мне стало легче!

Ветер ударил в спину, как в парус, и я понесся домой. На углу улицы Басина (Балаханской по-старому) крутилась веселая карусель из пыли, обрывков газет, семечной шелухи. Норд, здравствуй! Давно не виделись. Я тебе рад, старый разбойник…

Несколько дней, оставшихся до моего отъезда, мы жили тревожно. Долго ли нагрянуть Грибкову или его подручным: кто такие? почему без прописки? в двадцать четыре часа!..

Никто, однако, не нагрянул. 13 октября я уехал из Баку.

Здесь же будет уместно сказать: впоследствии мы с Лидой иногда вспоминали капитана Грибкова. Нет, мы не думали о нем как о записном злодее. Вряд ли он испытывал радость, причиняя людям зло. Понятия добра и зла для него просто не существовало. Таков эффект поразительного достижения сталинского режима – искривления мозгов. Безжалостный и усердный исполнитель, капитан Грибков знал одну только радость – выслужиться перед своим начальством (перед генералом Аксеновым, который так хорошо знал, у какого паровоза наиболее острые колеса…).

Вернусь, однако, к Лидиному дневнику.

Из дневника Лиды (окончание):

…Мы были очень счастливы. Днем мы старались быть друг около друга, не могли оторваться, все время уходили в другую комнату, целовались и обнимались. Я чувствовала, что с каждым днем люблю его все больше, сильнее привыкаю и привязываюсь к нему. Если в первые дни я была почти равнодушна, то постепенно я входила во вкус. Я остро чувствовала себя женщиной, и меня это радовало, делало счастливой. И Ж. был счастлив, что это он сделал меня женщиной. Как чудесна эта интимность, когда не стыдишься ничего и поверяешь друг другу самые сокровенные мысли, часто не совсем ясные даже себе самой. Да, это возможно только ночью, в постели, в темноте.

Казалось, что этому не будет конца. Но конец наступил, и как всегда – неожиданно.

Как было пусто в первые дни без него. Ж. уехал 13/X, а я – 21-го. Хоть мой день рождения мы вместе отпраздновали.

Когда у тети Фиры был обед и были все родные, а бабушка Сося принесла шампанское, которое хранилось у нее с 1902 или 03 года, со дня ее серебряной свадьбы, то меня поразил прекрасный тост, произнесенный Анечкиным Гришей в честь меня. Ведь он всегда уговаривал меня выходить замуж за Леву, шутил над тем, что у меня много женихов. А тут он расписал меня, восхищаясь моей стойкостью, энергичностью, верностью Жене и т. п. Он заявил, что Ж. должен гордиться такой женой, как я, беречь меня, любить…

Даже В. С., еще у них дома, произнесла очень искренний, задушевный тост, в котором также отмечала мою стойкость и верность, указывая на то, что я имела столько возможностей прекрасно устроить свою судьбу и тем самым выйти из безвыходного положения (с пропиской). Но я на это не пошла. И за это она меня особенно любит…

…Но как тяжело без Жени. Теперь, через 5 с лишним месяцев, мне тяжелее, чем было в первые дни после его отъезда. Мне недоставало его, но не этого. Я не успела к этому привыкнуть и не ощущала потребности. А теперь бывает, что я до безумия хочу его… Как тяжело!

Когда уже я буду вместе со своим Женей и мы сможем быть всегда вместе, не расставаясь…

Какое это будет счастье! Большего мне и не надо. Я больше ни о чем не мечтаю. Был бы он только здоров и любил меня так же, как и теперь. Тогда мы будем счастливее всех смертных. Все нам смогут только позавидовать. Но когда, когда уже это будет!.

Этими словами, записанными 17 марта 1945 года в городе Махачкале, обрывается дневник моей Лиды.

Часть четвертая
ПОРККАЛА-УДД

Начинаю эту часть в трудные дни августа 2000 года. Больше недели Россия, затаив дыхание, следила за трагедией, разыгравшейся в Баренцевом море. По непонятной причине погиб, затонул подводный крейсер «Курск». Мы видели беспомощные попытки пристыковать спасательный аппарат к аварийному люку кормового отсека. Наши адмиралы гордо отказывались от иностранной помощи – и приняли ее, по указанию президента, лишь на 4-й день трагедии. Норвежские водолазы-глубоководники (каковых не оказалось на Северном флоте) управились за один день: вскрыли наружный люк, а потом и нижнюю крышку. 9-й, кормовой, отсек оказался затоплен. Это означало, что вся лодка заполнена водой и живых на ней нет. Мы видели, как невозмутимо вел себя в эти страшные дни президент, отдыхавший в Сочи.

Все то же, все то же… Советский подход, неискоренимое пренебрежительное отношение к жизни человека. Жаль железо (подводная лодка-то не простая, лучшая в мире!), а люди… Ну что – люди? Народятся еще…

Не могу спокойно писать об этом. С комком у горла, с влажными глазами вспоминаю трагедию турбоэлектрохода «Иосиф Сталин»: спасательный отряд так и не был к нему направлен. А страшная трагедия таллинского перехода? Если бы хоть на неделю раньше эвакуировали флот и защитников Таллина… А малоизвестная трагедия Моонзундского архипелага? Оставили малочисленный гарнизон, не обученные воевать инженерные батальоны на верную гибель. А за комендантом береговой обороны генерал-лейтенантом Елисеевым, подавленным бесперспективностью неравной борьбы, прислали на остров Даго самолет. И никто не спросил у вывезенного командира обороны: «Где ваше войско, генерал?» Человек растерявшийся, но не растерявший до конца понятия о чести офицера, генерал Елисеев спросил с себя сам. В 1942 году, будучи начальником морского артполигона под Ленинградом, он пустил себе пулю в висок…

Великий русский мореплаватель Иван Федорович Крузенштерн написал в свое время: «Известно, что нет ни одного государства в Европе столь расточительного в рассуждении подданных, кроме России, более всех нуждающейся в оных».

Горькая запись. Увы, с тех далеких времен не убавилось «расточительности в рассуждении подданных». Она, как проклятие, проходит через всю историю России…

Простите, читатель, этот невольный всплеск горечи.

Я возвращаюсь к своему невыдуманному повествованию. К своей, вероятно, лебединой песне.

Мое письмо к Лиде:

Кронштадт, 20 октября 44 г.

Моя родная, любимая!

Пишу тебе из Кронштадта. Нанну по порядку. О том, как я сел в Москве, я тебе уже писал. В Питер приехал в 9 утра. Зашел к Мишке, не застал его и отправился в у-т. Решил сперва разыскать Вальку. С трудом нашел ее… Валька ничего нового не сообщила мне, и я пошел к ректору. У него было какое-то совещание, и я вступил в переговоры с Павлой Федоровной. Она, оказывается, в курсе всех дел. Сказала, что ты включена в список, что телеграмму нашу они получили и что вызовы будут высылаться точно неизвестно когда, во всяком случае не раньше Нового года. Для верности я оставил ей твое заявление… Остается только ждать.

Теперь, Ли, слушай дальше. Зашел я вторично к Мишке, и после первых расспросов и поздравлений он сообщил мне малоприятную весть: пришло письмо от тетки Порклудовой. Понимаешь, родная? Это было как удар обухом.

И вот вчера я прибыл в К-т. Мишкино сообщение полностью подтвердилось. Просто срочно потребовался туда человек… Должность та же – секретарь редакции…

Я высылаю тебе справку, и ты требуй всюду отношения к себе как к жене офицера. Высылаю также 300 руб. Как у тебя с деньгами? Хватит до 15 ноября?..

Ли, девочка моя, ты должна крепко знать и помнить, что я всегда с тобой… что я покоя знать не буду, пока мы не будем вместе.

Горячо и крепко целую мою любимую жену.

Твой Женя.

Под «теткой Порклудовой» я замаскировал от военной цензуры полуостров Порккала-Удд. По условиям перемирия с выбитой из войны Финляндией мы вновь получили в аренду на ее территории военно-морскую базу – но на этот раз не Ханко, а другой полуостров – Порккала-Удд, чуть западнее Хельсинки.

Было, конечно, жаль, что назначен не в Ригу, как было мне обещано. Но, как говорили флотские остряки, на флотах действует железное правило: «Стой там, иди сюда».

Итак, я возвращался в Финляндию. Так, видно, угодно моей судьбе: стать, как я шутил, «дважды арендатором». Арендовал на Ханко, теперь поарендуй на Порккала-Удд. На карте Ханко выглядел сапожком, а Порккала-Удд – будто ладонью с растопыренными пальцами.

На мое место в «Огневом щите» был уже прислан другой парень. Коля Никитушкин пока еще оставался и.о. редактора, но тоже ожидал нового назначения.

А я ожидал оказии в Финляндию. На третий день я сел на пароход, идущий в Хельсинки. Тут были моряки, назначенные в новую базу, и части 55-й Мозырской стрелковой дивизии, снятой с одного из Белорусских фронтов для расквартирования в Порккала-Удд.

В письме к Лиде я писал: «Снова я пересек Финский залив, только в обратном направлении. Уже в третий раз… Первые 2 дня у меня еще был сухой паек. Потом он иссяк (ты ведь знаешь, что ничто не вечно под луной, кроме нашей любви). Счастье, что на транспорте в трюмах было много картошки и капусты. С двумя ребятами, с которыми я подружился в дороге, мы только и делали, что чистили картошку, варили ее и пустые щи. Для разнообразия, читал захваченный с собой томик Шеллера-Михайлова…»

На четвертые сутки транспорт, приняв на борт финского лоцмана, извилистым фарватером приближался к Хельсинки. С любопытством смотрел я на проплывающие слева и справа шхерные островки (живо напоминающие Ханко), на приземистые стены старинной крепости Свеаборг, на приближающиеся шпили и слитную серо-красную массу домов финской столицы.

Еще несколько суток провели на транспорте, ошвартовавшемся в тихом уголке гавани. Ожидали, что он пойдет дальше, на Порккала-Удд. Но он не пошел. В ночь на пятые сутки колонна пехотинцев 55-й дивизии двинулась в Порккала-Удд пешим порядком. Мы, группка флотских, присоединились к ним. Прошли по спящему городу, он мне казался похожим на Ленинград, только вывески и названия улиц на чужом языке напоминали, что это – заграница. Выйдя из Хельсинки, колонна потянулась по шоссе на запад, и вскоре с обеих сторон нас обступил лес. Луна, то и дела затмевавшаяся ночными облаками, висела впереди, как мигающий фонарь. И странное было чувство большой и нескончаемой дороги, ведущей неизвестно куда. А я, как номад, приговорен к постоянному кочевью. Как там у Тихонова: «Убежала с угрюмым номадом…» И еще: «…Дней кочевья принять без числа – / И в бессонную ночь на иссохшем колодце / Заметить вдруг, что молодость прошла…»

Хорошо, что с колонной шел грузовик, в который мы покидали свои «сидоры». Оно как-то легче – топай себе и топай. Однако ноги гудели от усталости, когда мы дотопали до шлагбаума Порккала-Удд. Да и еще несколько километров пришлось отмахать до поселка Киркконумми (или по-шведски Кюркслятт), где расположилось управление базой.

Миновав высоченную кирху (давшую название поселку), я нашел наконец аккуратнейший, из белых досок, домик, в котором находилась редакция базовой газеты «На страже Балтики».

Здесь меня, оказывается, уже месяц ждали как манны небесной. Редакция состояла из редактора – капитана Котовича, рыжеватого, лысоватого человека в очках средних лет, и внештатного сотрудника краснофлотца Гриши Делюкина.

Гришу я знал еще по Кронштадту – он служил в СНиСе, на радиоузле, и приносил к нам в «Огневой щит» заметки о радистах, написанные высокопарно, даже вычурно. Он был писучий, его заприметили в отделении печати Пубалта – и так началась его журналистская карьера. Я Грише обрадовался – он был чудный мальчик, розовощекий, деликатный. И Гриша был рад моему приезду – ему еще там, в Кронштадте, как он сам говорил, нравилось, как я правил его заметки, готовя их к публикации.

Котович с Делюкиным в муках выпустили два номера многотиражки, а сейчас, в 3-м номере, печатался праздничный приказ Сталина. (Я прибыл как раз 7 ноября.) Типография, расположенная в соседнем домике, была примитивная, со старой плоскопечатной машиной, склонной к поломкам, а наборщики неопытные: много желания, мало умения. Возглавлял их шебутной мужичок старшина 2-й статьи Забудский: в ответ на замечания он всегда пускался в путаное многословие.

За домом редакции начинался лес, похожий на шишкинский «Сосновый бор». Ну, словом, как на Ханко. Только не было тут ни Славки Спицына, ни Лолика Синицына. И вообще – все было по-другому.

Писаря и хозяйственники с большим скрипом поставили меня, старшину 1-й статьи, на положенное мне офицерское довольствие. А когда я сходил в расположение стрелковой дивизии и разыскал свой «морской» чемодан (привезенный, как я упоминал, на грузовике в куче солдатских вещмешков), он, чемодан, оказался значительно легче: в нем пошарили чужие руки.

Была еще одна неприятная забота. Те несколько ночей, что я провел в трюме транспорта, на слежавшейся соломе, среди пехотинцев 55-й Мозырской, не прошли, так сказать, даром: я прихватил… вшей. В ближайший банный день я отскреб себя жесткой мочалкой, а тельняшку, трусы и носки выстирал и вывесил на мороз (как раз после праздников выпал снег и резко упала температура).

Ну да ладно.

Самое печальное тут, на новом месте, было в отсутствии почты. Обещали наладить, как только откроют железнодорожное сообщение с Ленинградом. Но шли дни, недели, а почты все не было. Хорошо хоть, что из Кронштадта я успел послать Лиде перевод на 300 рублей – свои «подъемные»…

Я жил в постоянном напряжении: уже второй месяц не приходили письма от Лиды. Молчал Кронштадт, откуда мне должны были переслать ее письма. Молчал Ленинград – Валя Суворова, которую я просил проконтролировать Лидин вызов в университет, не отвечала на мои письма.

В один из последних дней ноября к нам в редакцию вдруг вломился… Борис Раевский. Тот самый корректор «Огневого щита», которого Рашпиль упек в штрафную роту. Я обрадовался Борьке: свой человек, хоть и забулдыжный малый, – и как здорово, что он вышел из штрафроты живым.

Борька принялся рассказывать, как их бросили в десант на Чудском озере и с какими яростными матюгами они накинулись на немцев, оборонявших побережье. Полегло там много ребят, а ему, Борьке, повезло. Он даже трофей захватил – немецкий солдатский ранец. Потом довольно долго уцелевших штрафников держали в Питере, в экипаже, а недавно его, Борьку, направили сюда, в эту гребаную Порккалу, и сунули в манотряд.

– Такая скука, – жаловался он, ероша белобрысые свои волосы. – Живем у черта на куличках, и ни одной бабы.

– А что это – манотряд? – спросил я. – Маневренный?

– Манипуляторный. Ходим меняем ацетиленовые баллоны на буях. За створными огнями следим.

– Борька, давай-ка к нам в редакцию. Я насяду на редактора. Нам нужен еще сотрудник. Пойдешь?

– Еще как пойду, – сказал он. – Здесь, в поселке, у вас веселее.

Дело оказалось сложнее, чем я представлял, но, хотя и не скоро, все же мы выцарапали Раевского из манотряда в редакцию. Мне стало легче: отпали корректура и типография, теперь я мог и сам отправиться в части, разбросанные по всему полуострову.

Один мой поход чуть не закончился плохо. Я шел в бухту Ботвик, где стоял дивизион БМО (больших морских охотников). Дорога вела вокруг бухты, много километров. Я остановился и хорошенько осмотрелся. Бухта была замерзшая, и я решился пройти по льду, сократив таким образом дорогу раза в три. Лед был достаточно крепок, я быстро пошел к противоположному берегу, где стояли у пирсов катера. И уже оставалось до берега всего ничего, ну, километра полтора, как вдруг лед под моими шагами стал прогибаться… с жутковатым треском обломился кусок льда и норовил перевернуться… Я прыгнул с отломившейся льдины на другую, по колено погрузился в ледяную воду… Ну, мелькнула мысль, огонь меня не взял, теперь вода возьмет… Ужасно не хотелось так глупо погибнуть. Я прыгал со льдины на льдину, как горный козел на поднебесных кручах. И когда наконец ощутил под ногами твердый лед, я был весь мокрый – от воды, от пота – и дышал, хватая ртом морозный воздух.

Вот это была пробежка!

Когда добрел до дивизиона катерников, на меня, закованного в ледовый панцирь, выпучили глаза.

– Ты прошел через фарватер? – изумились ребята. – Ни хрена себе! Там же битый лед!

– Да я не знал про фарватер, – бормотнул я. – Думал, что зимой тут не ходят…

– Ну ладно, герой. Сейчас мы это…

И катерный боцман Скальский живо притащил мне стакан спирта. Потом с меня сняли шинель и прочую одежду, дали переодеться в сухое. Спирт подействовал хорошо: я заснул на чьей-то койке, но ненадолго: чувство долга разбудило меня, и я достал из кармана шинели несколько отсыревший блокнот и карандаш и стал расспрашивать Скальского. Этот хриплоголосый боцман был старым воякой, воевал с первого дня войны. Вернувшись в редакцию (на сей раз я обошел эту чертову бухту), я написал очерк о Скальском.

Вообще же, должен сказать, меня с новой силой охватил литературный зуд, который я смутно ощущал в себе со школьных времен. Я задумал рассказ, который, по мере обдумывания, превратился в повесть – и вот первые строчки легли на бумагу… Но писал я урывками, свободные час-два выпадали только поздними вечерами. Школа, любовь, война перемешались в повести – вернее, в моих планах – с боевыми эпизодами (мой герой, Виктор, служил на морском охотнике).

Я тосковал по Лиде, два месяца не приходили ее письма, хотя почта наладилась.

Такая мучительная, полная трудов и волнений, шла эта финская зима.

Из моих писем к Лиде (декабрь 44 г. – январь 45 г.):

Идет разговор о моей аттестации на мл. лейтенанта (вообще, относятся ко мне здесь очень хорошо). Ты знаешь мою точку зрения на это. Но меня вдруг охватило безразличие. Пусть будет как будет…

Чувствуешь ли ты, как я по тебе тоскую и как тебя люблю?..

Не знаю даже, получаешь ли ты деньги? Я выслал тебе три раза: 300, 800 и 500.

У нас здесь открылся магазин Военторга, и я купил тебе 2 пары чулок…

Любимая, прости, что я расстраиваю тебя своими нервными письмами. Ты должна понять. Сейчас опять пойду на почту…

* * *

А писем все нет. Позавчера получил первое – из Кронштадта от одного моего друга, Миши Гаденко. Письмо очень теплое… Уже не в первый раз я наблюдаю, что люди ко мне привязываются… Где сейчас мои новые друзья?.. Всех разбросала война. Колька Н. – на Эзеле, Ленька Шалимов – где-то под Таллином. Сашка Томашевич, «последний пират», «рыцарь океана», бороздит где-нибудь морской простор на своем маленьком катере и мечтает о зимовках и экспедициях, о славе Амундсена и Пири. Мишка Дудин шатается по Ленинграду в поисках рифм, впечатлений и развлечений. Сколько славных ребят, сколько жизненной энергии и творческих сил! Ли, в нашем доме, наверно, всегда будет тесно от друзей, как ты думаешь, родная?..

Я тут начал было отращивать усы, но они оказались почему-то рыжими, и я их сбрил…

Любимая моя, хорошая, ласковая, я все смотрю на тебя… Почему я не Пигмалион и не могу вызвать к жизни твою фотокарточку!..

Моя родная, любимая Ли!

Сегодня мне вручили сразу 8 твоих писем. Знаешь, взяв их в руки, я почувствовал, что эти два месяца молчания, вернее, отсутствия писем от тебя – были не легче 4-х лет разлуки.

И вот сегодня… С какой жадностью, да, именно жадностью я набросился на твои письма! Мне хотелось прочесть все сразу, глаза разбегались. Я разложил их по числам и поглотил одно за другим… Твой милый, родной, бесконечно дорогой почерк – как я тосковал по нему! Самая страшная пора прошла – слава богу!..

Я не понимал, почему Лида до сих пор не получила вызов из университета: ведь говорили, что вышлют сразу после Нового года, а уже кончается февраль… уже весна на дворе, сосны отряхнулись от снега, и звенит капель… А Валя Суворова что-то молчит…

Я рвался в Ленинград, но все время что-то мешало. Котович тянул. Я понимал, что он нисколько не заинтересован в моей командировке, потому что ему придется тащить тяжкий воз выпуска газеты.

Лида тоже нервничала из-за того, что не приходит вызов из Ленинграда. Она верила, очень верила мне, что я добьюсь ее вызова в университет.

Наконец мне удалось вырваться в Питер.

Из моего письма к Лиде:

13 марта 45 г.

…Опишу тебе все по порядку. Прежде всего, я убедился, что Котович больше болтает и распинается в своем уважении ко мне и желании помочь, чем делает. Разрешение на поездку я выхлопотал сам, и довольно быстро. Цель поездки – изготовление клише для газеты. Котовичу очень не хотелось, чтобы я уезжал – это было написано на его физиономии… Ты можешь себе представить, с каким радостным чувством я сел в поезд, снова услышал стук колес… В Хельсинки купил тебе замечательные блокноты. Теперь моя женушка не будет испытывать недостатка в бумаге для писем и занятий.

В Л-д приехал в ночь на 6-е… Отправился прямо к Мишке, не застал его и переночевал на холодном диване. Наутро началась беготня. Прежде всего – университет. Я предчувствовал, что что-то опять случится, и, увы, не ошибся… В учебной части старушка (Марья Михайловна, ты должна ее знать по истфаку) долго рылась в списках, пока не нашла. Ты была включена в первый список. Вызовы по нему давно всем высланы, как и по всем другим. Что же касается тебя, то вызов не выслан лишь потому, что не были заполнены две графы: «национальность» и «год рождения». Я до того был ошеломлен, что и слова не мог выговорить. Старушка, заметив мое отчаяние, очень сочувственно отнеслась ко мне. Сказала, что посылала тебе телеграмму с просьбой сообщить эти данные, но ответа не было, а без этих граф вызов не оформляется. Ли, получила ты эту телеграмму? Конечно, нет, иначе ты бы ответила. Между тем лимит исчерпан. Я пошел к проректору по уч. части Виноградову. Вежливо меня выслушал, но помочь ничем не мог: все списки уже отправлены… Я снова подошел к М. М., попросил сделать все возможное. Она обещала узнать и сказала, чтобы я пришел завтра. Еле дождался условленного часа. М. М. повела меня в сектор кадров, где составлялся список на вызов работников у-та. Там нам сказали, что на днях будет составляться новый список (уже есть разрешение) на вызов студентов. В этот список ты будешь включена одной из первых, М. М. дала мне слово. Теперь ничто уже не может помешать. Эти проклятые две графы я, конечно, заполнил.

Лидка, подумай, какое невезение, как обидно! Ты была бы уже в Л-де…

Мне еще в 43-м отделение печати Пубалта предлагало аттестацию, но я отказался. Стать офицером означало служить, как говорили на флоте, «до деревянного бушлата». Меня это совсем не привлекало. Если доживу до конца войны, думал я, то демобилизуюсь и вернусь в Академию художеств – либо на свой искусствоведческий факультет, либо буду держать экзамен на архитектурный.

Теперь же все изменилось. Я был теперь женатым человеком и отвечал не только за себя. Я не мог допустить, чтобы моя жена жила впроголодь. Эту новую ответственность я принял с радостью. Да, мне доставляло радость покупать что-то для Лиды, посылать ей денежные переводы. Вдруг обнаружилось, что я по натуре человек семейный. Так сказать, homo familias. И поэтому новое предложение об аттестации на младшего лейтенанта я не стал отклонять. Все-таки офицерское звание придало бы, так сказать, большую остойчивость нашему с Лидой семейному кораблю, только-только спущенному со стапеля на житейскую воду.

Принять такое решение было не просто. Мучили сомнения: разве, выйдя «на гражданку», я не сумею заработать на жизнь нам с Лидой? Разве моей благоприобретенной квалификации военного журналиста не хватит для сотрудничества в невоенной периодике?

И кроме того, в глубине души зрела потребность литературного творчества. Я писал Лиде: «Меня мучит мысль, затаенная, беспокойная, что я – на мертвой точке. Я ничему не учусь, не узнаю ничего нового и питаюсь пищей прошлых лет… боюсь усталости, растраты сил по мелочам. Есть страшное слово: „выдохнуться“. Этого еще нет, слава богу. Я не преувеличиваю своих возможностей, но все-таки часто испытываю волнение в крови и знаю, что это такое…»

В конце марта мне сообщили неприятную новость. Из Москвы пришли новые штаты для редакций газет баз и соединений, и теперь секретарь редакции – не офицерская должность, а старшинская. Это означало резкое снижение денежного содержания, то бишь зарплаты.

Прежде, будучи холостым, я бы не придал этому изменению большого значения: подумаешь, меньше буду получать, да наплевать, война идет к концу, а там – демобилизация, выйду на гражданку – все хорошо, прекрасная маркиза…

Но теперь…

Теперь оставалось ждать аттестации. Вот же как получилось: страшился попасть на флот с его пятилетней службой, а теперь, уже почти отмотав пятилетку, готов надеть офицерские погоны и служить на флоте дальше… кто знает, сколько еще лет?.. И высшее образование так и останется незаконченным – заволоклись туманом сфинксы напротив портала Академии художеств…

Мой редактор Котович привез из Ленинграда свое семейство, поселился в одном из домиков поселка и почти совсем перестал заниматься газетой. Только передовые писал. У него была манера: расстегивать китель и похлопывать себя левой рукой по груди, как бы поощряя мыслительную энергию, в то время как правая быстро писала. «Мы, творческие работники», – любил он употреблять в разговоре эту фразу. Но теперь, привезя семью, Котович говорил главным образом о недостатках продовольственного снабжения и о своем намерении разбить возле дома огород.

(Вообще говоря, питание в базе Порккала-Удд было неважным. Макароны, мясные и рыбные консервы… компот часто варили из ревеня, произраставшего на полуострове, – говорили, что он зело полезен и заменяет отсутствие витаминов.)

А вызова в Питер все не было, и Лида мерзла в холодной комнате, и к ней привязалась простуда. В конце марта она выхлопотала командировку в Баку. Я был рад, что она отогреется дома. Мои родители любили ее как родную дочь, а отец продлил ее недельную командировку еще на целую неделю. Лида описала мне, как тепло они отметили мой день рождения (9 апреля).

А я в тот день написал ей в письме:

…Вот и вечер пришел этого знаменательного дня. Знаменательного потому, что если б я ровно 23 года тому назад не родился на свет божий, я не знал бы, не встретил тебя, а это ведь немыслимо, правда?..

…День сегодня был тихий, солнечный, какой-то задумчивый. Давно у меня не было такого безотчетно хорошего настроения. Выпить мне сегодня не пришлось и не придется, но не беда. Во мне бродит хмель большого чувства…

Но вообще-то настроение в ту весну было неважное, тревожное. Я реже стал писать Лиде. И получил от нее письмо, полное упреков – и прямых, и в подтексте.

Из моего письма к Лиде:

16 апреля 45 г.

Ли, родная моя!

Получил сразу 2 твоих письма… От второго стало больно. «Ты чем-то занят и тебе не до воспоминаний…» А я каждый день уношусь мыслями в Баку, стараясь представить, что делаешь ты вот в эту самую минуту. Воспоминания – самое светлое, что у меня сейчас есть. А ты пишешь: «не до воспоминаний…»

Я хочу, чтобы ты поняла, любимая, что со мною сейчас происходит и почему я реже стал писать. Моя работа стала сильно меня тяготить. Я особенно остро почувствовал, что это совсем не то, что мне нужно. Я знал это и раньше, но эта дурацкая история со штатами вывела меня из себя…

Я писал уже тебе, что не могу допустить и не допущу, чтобы это отразилось на твоем положении. И если прежде у меня были только планы… то теперь я начал их осуществлять. Иначе говоря, занялся литературой. Смутное прежде стремление, сидевшее где-то в глубине, стало вполне осознанным. Но мучит меня, что никогда, кажется, не будет времени, чтобы сделать то, что хочется сделать. А быть может, и не только времени…

Ли, ты понимаешь меня? Ты должна понять, родная, потому что ты знаешь меня, хотя, как я вижу из того письма, не вполне во мне уверена. А мне это очень больно, и особенно сейчас, когда вообще не сладко.

И, как это ни парадоксально, испытываю к тебе еще большую (если это возможно) нежность после твоего письма, полного упреков, пусть невысказанных. «Будь только здоров…» Ты не думала, наверно, когда писала это «только», какой болью отзовется оно у меня на сердце. Ты не будешь больше так писать, родная? И тебе не придется больше упрекать меня в молчании…

Из письма Лиды ко мне:

Махачкала, 1 мая 45 г.

Любимый мой, единственный!

Я уже отправила тебе сегодня письмо перед тем, как идти обедать к Глатманам. Но во время обеда мне подали твое письмо от 16/IV, полное нежности и грусти. Мне стало стыдно за себя, за то, что я писала тебе такие письма из Баку…

Любимый мой, я в тебе не сомневаюсь. Если бы я не верила тебе так, как я верю, то вообще не могла бы быть твоей, не могла бы жить. Какое счастье, что мы скоро увидимся. Это необходимо. Я не могу больше оставлять тебя одного. Ты ведешь ненормальный образ жизни, страшно переутомляешься, нервничаешь. Я все, абсолютно все понимаю. И если я тогда писала тебе такие письма, то не оттого, что не понимала тебя. Просто мне было слишком тяжело без тебя, все говорило о тебе, напоминало тебя. Подчас я находилась в каком-то забытьи… Как я тебя хотела и как хочу теперь… Быть с тобой, всегда быть вместе!

Ведь и ты тоже меня понимал и понимаешь. Правда?

Ты пишешь, что всегда думаешь обо мне. Я тоже всегда полна тобой. Любовь и нежность переполняют меня. Мой хороший, милый, любимый.

Скоро, скоро мы будем вместе… Как я этого хочу!

Ну, будь здоров (без «только»!).

Предмайские дни (и ночи) прошли в беспрерывной работе. Мы ведь сами принимали по радио все сводки, приказы и сообщения с фронтов – все это сразу шло в набор, в газету. В далеком от нас Берлине шли последние бои, завершалась война, вершилась история.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю