355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Войскунский » Полвека любви » Текст книги (страница 39)
Полвека любви
  • Текст добавлен: 1 мая 2017, 12:08

Текст книги "Полвека любви"


Автор книги: Евгений Войскунский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 39 (всего у книги 55 страниц)

И верно, удивительно. Я был тут единственным не-азербайджанцем.

Старый дом № 29 по Красноводской-Красноармейской – Самеда Вургуна, – прощай! Старый двор с подвалами, с террасой, подпертой столбиками-трубами, двор, опоясанный застекленными галереями, перетянутый веревками, на которых всегда висело, как флаги, сохнущее белье, двор, наполненный разнообразными запахами стряпни, криками играющих детей, печальными звуками шарманки, прощай! Прощайте, Орловы и Ручкины, Мамедовы, Мнацакановы, Рабиновичи, Шлимаки! И вы, намалеванные на стенах в парадном нимфы с облупленными задами. И ты, родная галерея, и вы, ее обитатели – степенный Ионесян с пышнотелой женой Раей, тихая Маечка Соколова с пылким мужем Жорой Сабанадзе и дочкой, скандальная семья Акоповых, – прощайте!

В этом доме я родился. Здесь умерли мои дед и бабушка, мои родители. Ковчег, наполненный радостями и горем, жизнью и смертью… плывущий сквозь вихри и штормы двадцатого века… сквозь время, в котором нам выпало жить…

Один из соседей, прочитав «Экипаж „Меконга“», сказал:

– Да ты же наш двор описал!

Это правда.

Много лет спустя, когда мы жили в Москве, однажды я стоял на станции метро «Юго-Западная», ожидая поезда. Ко мне подошли две женщины, одна была черноглазой дамой в летах, со взбитыми волосами, крашенными хной, а вторая – молодая, со стеснительной улыбкой. Черноглазая спросила громко:

– Я извиняюсь, вы не Женя Войскунский?

– Да.

– А вы меня не помните?

– Н-нет, – признался я, несколько смущенный ее напором.

– Ведь вы жили в Баку на Красноармейской, двадцать девять? Да? Так Шлимаки тоже там жили!

– Верно, – сказал я.

– А я к ним приходила! Я двоюродная сестра!

– Очень приятно…

– Вы помните Абрашу Шлимака?

– Конечно…

– Он умер!

– Да, я слышал…

– А помните Лену Фриц?

– Помню.

– Она умерла!

– Мне жаль ее…

– А Розу Данилову вы помните?

– Как? И она тоже?..

– Она жива!

Тут подошел поезд, мы вошли в вагон и сели.

– Я же тебе говорила, что это Женя Войскунский, – громким голосом обратилась черноглазая дама к молодой спутнице. – Я его сразу узнала! Вы теперь живете в Москве?

– Да, – сказал я.

– А вы защитились? – продолжала она.

– Нет…

Мне хотелось, чтобы она угомонилась, весь вагон слушал наш разговор, – но ее любопытство и чисто бакинская говорливость были неиссякаемы.

– Ну да, – покивала она, глядя на меня с сочувствием, – не у всех получается защититься. У меня два брата кандидаты, один уже пишет докторскую. Ты представляешь, – обратилась она к молодой спутнице, – они жили на одном этаже со Шлимаками.

Мне нужно было доехать до центра, но я вдруг понял, что еще два-три вопроса и я уже никогда никуда не приеду.

Поезд подошел к станции «Проспект Вернадского», я извинился, сердечно попрощался и вышел.

В нагорном квартале Баку, на 2-й Хребтовой, жил Ефим Меерович, старый друг по Балтийску, по «Стражу Балтики». Он успел уже окончить журналистский факультет Военно-политической академии и выхлопотал службу в теплом климате, в Баку, в газете Каспийской военной флотилии. Ефим был ростом высок, длиннолиц и рыжеволос – впрочем, уже быстро пошла седина.

Газета была маленькая, служба – малоинтересная для человека деятельного. Меерович посовещался со своей женой Лизой и подал рапорт об увольнении в запас. У него к тому времени был чин подполковника и достаточный для пенсии стаж службы.

Снять мундир – дело нехитрое. Куда труднее устроиться на работу лицу, так сказать, нетитульной национальности. Но Ефиму повезло: его, журналиста высокой квалификации, взяли в газету «Бакинский рабочий» на вакантную должность секретаря редакции. Это была старейшая в Азербайджане русская газета с сильным штатом сотрудников.

Тогда-то и получил Ефим двухкомнатную квартиру на 2-й Хребтовой. Конечно, было тесновато для большой семьи: кроме Лизы и двух дочек, тут жила теща со своим младшим сыном, Лизиным братом, Сашей.

Вообще-то его звали не Сашей, а Самуилом, но, будучи ярко выраженным enfant terrible, он совершенно не переносил своего еврейского происхождения. Бывало, уставится на мать и тянет осуждающе: «Удружи-ила-а…» – «Что – удружила? Что – удружила?» – нервно выкрикивала огорченная мама. Саша выучился на шофера, гонял грузовик и приобрел все навыки, свойственные этой профессии, включая выпивки в неездовое время. Потом он нанялся на работу – не помню, в каком городе, – и уехал из Баку.

Но и секретарство в «Бакрабочем» не доставляло Ефиму полного удовлетворения, его энергетический заряд требовал большего самовыражения. Он пробил в труднопробиваемом издательстве «Азернешр» книжечку своих стихов. Он срывался в командировки, в районы, и писал очерки на два «подвала». На один из его очерков – о чабанах – я сочинил пародию:

СТЕПЬ, ОЩИПАННАЯ НАЧИСТО

Мы шли за отарой по тучному пастбищу. В ожидании окота овцы лениво пощипывали чангиз. Рядом с ними шел старый ишак, который всегда присутствовал при окоте. Джамал вполголоса напевал, а в другой руке он нес свою испытанную чогу. Вдруг он на полуслове оборвал свою задумчивую степную песню и сказал, широко улыбнувшись мне мужественным обветренным лицом:

– Хочу быть поэтом.

Я пожал его крепкую, с пальцами вразлет, мужественную руку. А старый мудрый ишак задумчиво покачал головой.

Мы долго шли по кочкам, а впереди была целая ночка, и я, честно говоря, проголодался.

– Скоро начнется окот? – спросил я.

До сих пор я никогда не видел настоящего окота, но много читал о нем в статьях Мурадяна.

– Будет окот или нет – время покажет, – лукаво сказал Джамал и переложил чогу из одной руки в другую, а освободившейся рукой крепко пожал мне руку своей крепкой, пышущей здоровьем рукой.

В ожидании окота у меня началась голодная икота. Я все посматривал на приблудную овцу, которая шла на полморды впереди старого ишака и лениво пощипывала чангиз. А у меня не было даже пендыра. Я вспомнил, как мне в Джейранчеле рассказывали о Джамале. Когда он идет за отарой, говорили мне старики, он не спит и не ест, потому что окот может начаться в любую секунду.

Воздух был свежий, не то что в кошаре, в которой я провел предыдущую ночь. Поеживаясь от ночной прохлады, я смотрел, как приблудная овца ловко щиплет чангиз, заедая его кок-сагызом. И тут я понял, как это просто. Я нагнулся к пастбищу и отщипнул сразу полкуста. Чангиз был прохладен и горек на вкус, но жевался он хорошо, с хрустом. И тогда я начал щипать подряд. Уголком глаза я видел, как тревожно заблеяла приблудная овца, а старый ишак одобрительно покачал головой.

Джамал сунул чогу под мышку, почесал ногу и крепко пожал мне руку. Для этого ему пришлось опустить свое крепко сбитое обветренное тело на четвереньки. Я хотел спросить, скоро ли начнется окот, но изо рта у меня вырвалось:

– Ме-е-е…

Меерович.

Когда началась перестройка, Ефим с семьей покинул пределы Азербайджана. Баку ему надоел. Он вернулся в свой родной Днепропетровск. Вскоре тамошняя газета напечатала подборку его стихов, во «врезе» Ефим был отрекомендован как флотский поэт и капитан первого ранга (хотя, как сказано выше, был он подполковником). Но и на берегах Днепра ему не сиделось. Незадолго до выхода Украины из СССР Ефим увез свою многолюдную семью в Израиль. Точно не знаю, мы не переписывались, но думаю, что там он обрел наконец покой. Хотя полной уверенности нет.

Сравнительно недавно наш с Ефимом общий друг Савелий Перец, тоже в прошлом журналист «Бакинского рабочего», сообщил мне в письме из Израиля: Ефим Меерович упал на улице с остановившимся сердцем.

В первый год нового, двадцать первого, века Михаил Ляндрес прислал мне свой очерк, напечатанный в литературном приложении русскоязычной израильской газеты. Очерк назывался «Поворот на Расстанную». В дарственной надписи значилось: «Дорогому Жене с любовью к нему самому и нашему прошлому. Эссеист Ляндрес».

Миша интересовался историей Баку и писал статьи для местной газеты под рубрикой «Из истории нашего города», вот я и прозвал его: «Эссеист Ляндрес». Теперь, по прошествии стольких лет, он вспомнил это прозвище, вспомнил наше бакинское прошлое…

Да, но был-то Миша коренным ленинградцем. Его отец, геофизик Липман Ляндрес, часто уезжал в командировки, изъездил всю страну. И Мише в детстве мечталось вот так же, как отец, прожить жизнь в постоянном движении. Мерещились морские плавания, ну как же, книжки о море были любимым чтением. В начале войны мама увезла детей – Мишу и Марину – в эвакуацию, в Сибирь. Возвратились в Ленинград осенью сорок четвертого. Доучивался Миша в 183-й мужской средней школе на улице Восстания. «Это ее, я уверен, – утверждает он в своем очерке, – имел в виду живший неподалеку Иосиф Бродский, когда писал: „Вот улица, вот улица, не редкость – одним концом в коричневую мглу, и рядом детство плачет на углу, и мимо все проносится троллейбус…“» И дальше у Миши: «…ось улицы замыкалась церковью Козьмы и Демьяна, полуразрушенные стены которой еще стояли между моей школой и расположенной параллельно ей по другую сторону квартала школой, в которой училась Нонна. Окна нашего физического кабинета выходили во двор, и на переменах я мог видеть ее лицо среди других девичьих лиц в окне их класса».

Они и жили в одном доме в Манежном переулке – Ляндресы и семья Нонны Гаккель. Эта семья, происходившая от обрусевших немецких предков, оставила заметный след в истории России. Прадед Нонны – Модест Васильевич Гаккель – был генерал-майором корпуса военных инженеров. Дед Яков Модестович (вторым браком женатый на дочери Глеба Успенского) тоже достиг генеральского чина – он был из первых в России паровозостроителей. Ноннин отец – Яков Яковлевич Гаккель – известный полярник, исследователь Арктики, участник ледовой эпопеи «Челюскина». Имя Гаккеля носит открытый им в Ледовитом океане подводный хребет.

Нонна пережила блокаду, и это само по себе было чудом, а вторым чудом выглядело превращение истощенной дистрофией девочки-подростка в цветущую зеленоглазую фею с пухлыми розовыми губами. В то время было раздельное обучение, но школы стояли рядом, и Миша после уроков поджидал Нонну, провожал ее домой, их квартиры были в одном подъезде.

Прекрасное время молодой любви. Если это и преувеличение, то небольшое: не было в Ленинграде пары более счастливой. По окончании школы Нонна поступает на химический факультет, а Миша – в Институт водного транспорта. Форменная тужурка с золотыми якорями на черных погончиках ладно сидит на юном худощавом студенте. Наука моря ему по душе. Где-то за дождями и туманами, за мелководьем Невской губы трубят муссоны, вздымая океанские волны-горы, и пылает в ночном небе Южный Крест…

Но жизнь непредсказуема и изобилует неожиданностями. Опасно заболевает Мишин отец, врачи настоятельно советуют уехать на юг – и вот семья Ляндресов переселяется в Баку.

А что же Нонна? А вот что: нет для нее жизни без своего избранника. Они женятся, и Нонна уезжает с семьей молодого мужа. Баку так Баку. Да она куда угодно поехала бы. Вскоре у них рождается дочка…

Когда мы в 1960-м познакомились с ними, они были инженерами: Нонна работала технологом на мебельной фабрике, Миша – в проектном институте, занимающемся водными проблемами. (Не сбылись мечты об океанских плаваниях, но все же был он «при воде».) Ходил Миша Ляндрес прихрамывая, опираясь на палку. Редкая неизлечимая болезнь с длинным названием – если не ошибаюсь, болезнь Мари – Штрюмпфель – Бехтерева – выгнула вопросительным знаком его позвоночник, сделала негнущейся шею, неповоротливыми суставы.

Тяжкий удар судьбы мог бы ожесточить его, сделать нытиком, а то и мизантропом. Но этого не произошло. «Все поезда, назначенные мне судьбой, один за другим ушли в никуда», – напишет потом Миша в своем очерке. Ничего, не страшно. Не страшно, потому что с ним Нонна – его жена и друг, его спасение.

Она выучилась водить машину, лихо разъезжала по бакинским улицам в зеленом «Москвиче», потом и в «Жигулях», и рядом с ней всегда сидел Миша – худенький, рыжеусый, с грустными добрыми глазами, руки на рукоятке палки. Они и к нам приезжали, а потом и вовсе поселились в соседней, через лестничную площадку, квартире. После смерти Мишиного отца семья разрослась: младшая сестра Миши Марина вышла замуж за своего однокурсника Заура Алиева, родила сына. Было тесно двум семьям и их маме Фанни Моисеевне в двухкомнатной квартире. И они обменяли ее на трехкомнатную по соседству с нами, на улице Самеда Вургуна.

Миша приходил к нам каждый день. Мы говорили о книгах, о новостях, играли в нарды. Фанни Моисеевна, преподаватель английского, улыбчивая дама с черной лентой в седых волосах, сказала мне однажды: «Вы хорошо действуете на моего сына».

Заработки у Ляндресов, как и у большинства интеллигентов, были небольшие. Чтобы их повысить, Нонна решила защититься. Со свойственной ей энергией она взялась за это хлопотное многотрудное дело – и довела его до победного конца.

Я сочинил короткий шутливый рассказ по этому поводу и прочел его на банкете, устроенном Ляндресами.

Вот он, с некоторыми сокращениями:

КАК ЗАЩИЩАЮТ ДИССЕРТАЦИИ

Лично я к диссертациям отношусь сдержанно. Может, потому, что я знал человека, который торопился на защиту собственной диссертации, и на него упал балкон.

Само слово «диссертация» наводит на мысль о некоторой ненормальности. Вспомним, что приставка «дис» означает нарушение нормального состояния; например: «дисгармония», «дисквалификация», «диссонанс»…

Но как бы сдержанно я ни относился к диссертациям, все равно их упорно пишут и столь же упорно защищают…

Есть у меня одна знакомая – Нонна Гаккель. Ей уже добрых тридцать лет с гаккелем, и она обременена большой семьей, не говоря уже о большом бюсте. Все было бы в порядке, если б не злосчастный случай на мебельной фабрике, на которой Нонна работала в самом крупном цехе – табуреточном. Однажды мастер цеха присел на только что сколоченную табуретку, и она под ним развалилась с оглушительным треском. Мастер рассердился и сказал: «Трам-тарарам!» Нонна услышала это и призадумалась. Ей пришло в голову, что если бы научиться получать из воды и газа трамтарарамовый эфир и мазать им табуретки, то им никогда износа не будет. Она поделилась этой мыслью со своим мужем Ляндресом. Вообще-то Ляндреса ничто, кроме печатания фотоснимков, особенно не интересовало. Но, услышав слово «диссертация», он насторожился. Он выключил красный фонарь, который всегда горел в их комнате, и прикинул на бумаге, насколько больше он сможет покупать фиксажа, если к семейному бюджету добавится кандидатский оклад жены. Вначале исследование газов не выходило за пределы квартиры, но потом, когда дышать стало почти нечем, Нонна решила перенести эксперименты в университет.

Шеф вначале встретил ее холодно, но когда Нонна, повернувшись, пошла к двери, шеф присмотрелся повнимательнее. «Нашего поля ягодица», – подумал он и – окликнул ее. Он предложил ей место в аспирантуре, и Нонна с поразительной быстротой включилась в кипучую научную жизнь университета. Она научилась пить чай с мелко наколотым сахаром. Что же касается газов, то теперь Нонна не только выделяла их, но даже конденсировала, и наступил день, когда ей удалось вытащить из колбы продукт. Это был длинный, чуть щербатый полимерчик, приятный на вид и даже на запах…

Продукт рос не по дням, а по часам, и теперь Нонне стало ясно, что надо поскорее защитить диссертацию, пока он еще способен в ней уложиться. Особенно на этом настаивал ее муж Ляндрес, накупивший фиксажей в кредит. Ноннина свекровь Фанни Моисеевна тоже настаивала – водку на лимонных корочках…

Но прошло еще целых три года, пока наконец собрался ученый совет. Все его члены внимательно слушали Нонну и внимательно на нее смотрели, когда она поворачивалась к таблицам. Ей было прямо и нелицеприятно указано на серьезные недостатки диссертации, в частности один крупный ученый метко подметил, что надо писать «перемешивая», а не «помешивая», потому что помешанным место не в науке, а в сумасшедшем доме. Разумеется, он был глубоко прав.

Теперь Нонна Гаккель – кандидат химических наук, а ее продукт, получивший красивое название «политрамтарарамовый эфир», лежит в банке со спиртом…

Кандидатский оклад Нонны позволил, конечно, не только покупать больше фотопринадлежностей (Миша увлекался фотографией). Ляндресы вступили в жилищный кооператив и через несколько лет переехали в новый многоэтажный дом на проспекте Строителей – примерно тогда же, когда мы вселились в литфондовский дом на улице Вагифа.

Но пока что и мы, и Ляндресы жили в старом доме на улице Самеда Вургуна. По праздникам, да и не только в праздничные дни, в нашей квартире, или у Ляндресов, или у Каменковичей в Крепости, собиралась большая компания друзей. Это были хорошие вечера, веселое застолье. Обычно я писал юмористические сценки или пародии и читал их под общий смех.

Прошли-пролетели годы – и не стало того Баку, о котором я рассказываю. То есть город, разумеется, стоит на месте, и все то же теплое море его омывает, те же ветры обдувают, – но жизнь здесь разительно переменилась. Трагические события января 1990 года выбили, вытолкнули из Баку армянское население. Прозвучали угрозы русским бакинцам: мол, вы на очереди, «езжайте в свою Рязань». У кого было куда поехать – уехали. А евреям куда податься? Нет, их не выгоняли, но многие семьи, опасаясь быстрого роста национальной нетерпимости, покинули Баку. Навсегда.

Уехали в Израиль и Ляндресы. Они предпочли бы Ленинград, ну еще бы – возвратиться в родной город, к пенатам, к отеческим гробам. Но кто бы им дал в Ленинграде жилье и прописку? Не думали, не гадали – а стали эмигрантами, или, с другой стороны, репатриантами.

В октябре 1992 года по приглашению Ляндресов, Перецев и Софьи Гомельской я полетел в Израиль. Около шести вечера самолет подлетал к берегу. Шли, постепенно снижаясь, над морем, и небо на востоке темнело, становилось розовато-синим, берег был желто-серым, и почему-то казалось, что подлетаем к Апшерону, а под нами не Средиземное, а Каспийское море. Но вот возник на берегу город, как бы составленный из белых кубиков, с темными пятнами растительности – это был Тель-Авив.

Ляндресы снимали большую квартиру в Гиват-Шмуэль – спутнике Тель-Авива, близ университета Бар-Илан. В просторной гостиной Нонна, очень располневшая, оживленная, хлопотала, накрывая на стол. Лена помогала маме, а ее две маленькие дочки наперебой демонстрировали мне свои рисунки. Миша мало изменился – был все такой же худой, рыжеусый, с негнущейся шеей. Он прикрикнул на внучек, чтоб «не приставали к дяде Жене». Пришла Мишина сестра Марина, заявились поседевший Сава Перец с Эллой. Смех, шутки… Уж не вернулись ли былые времена, памятные 60-е?.. О нет, конечно нет… 90-е на дворе… И было ощущение нереальности происходящего. Господи, где мы встретились!

Не знаю, кто придумал сентенцию о городах Израиля: «Хайфа работает, Тель-Авив веселится, Иерусалим молится, а Беэр-Шева спит». Но помню с детства известные строки: «Вот у ног Иерусалима Богом сожжена, безглагольна, недвижима мертвая страна…»

Да, так было. Но я увидел другую страну – отнюдь не мертвую, работящую, удивительно динамичную, сумевшую вдохнуть жизнь в пустыню. Как описать ее библейские пейзажи и новые белостенные города… потрясающий вид Иерусалима с горы Злых Совещаний – вот Масличная гора с темной полосой Гефсиманского сада понизу, вот тесно застроенная Храмовая гора с крепостной стеной… Медленное шествие по Via Dolorosa – вверх, сквозь строй арабских сувенирных лавок, к Голгофе, к храму Гроба Господня… волнуясь, зажигаю свечу перед огромным распятием на том месте, где стоял тот крест… Со странным ощущением прикосновения к самой Истории провожу ладонью по гладкой и теплой на солнце Стене Плача…

Как описать руины Кесарии – главного порта крестоносцев… многоцветье роскошных садов Зихрон-Яакова… глубокую тишину пустыни и махтеш – гигантский кратер возле уютного городка Мицпе-Рамон… и синюю полоску Мертвого моря среди рыжих холмов Иудеи… и крабов, ползущих по камням в теплую воду Кинерета – библейского Тивериадского озера, на котором некогда рыбачил Заведей – отец апостолов Иоанна и Иакова… и великолепные мозаики храма Благовещения в Нацерете – древнем Назарете… А в Верхнем Нацерете, новеньком городке, в парке среди акаций и сосен сидят и тараторят по-русски пожилые еврейки – совсем как на бакинском старом Парапете…

Колеся по Галилее, мы проехали арабскую деревню Кафр Канна, там среди плоских крыш высилась католическая церковь – и меня осенило: да это же Канна! Чудо в Канне Галилейской… Господи, какие места!..

Но одно дело – поколесить по этой поразительной стране и месяц спустя уехать, и совсем другое – обустроить тут свою жизнь. В общем все репатрианты как-то адаптировались, приспосабливались – Ляндресы тоже, хоть и с немалым снижением профессионального уровня.

Нонна обдумывала свой план: получить в банке кредит и открыть небольшой пансионат для одиноких репатриантов из России. Она мне писала об этом в одном из писем. Миша относился к ее намерению скептически, но, думаю, Нонна, с ее-то энергией и практической хваткой, сумела бы осуществить замысел.

Кто бы мог подумать, что дни этой замечательной женщины сочтены?..

Как всегда, болезнь – страшная болезнь – обрушилась внезапно. В 94-м году Нонны Гаккель не стало.

В очерке «Поворот на Расстанную» Миша очень старается не выказывать свою непреходящую тоску по Нонне. С ностальгическими подробностями он описывает былые поездки в Ленинград, всегда вместе с Нонной, по их дорогим и памятным местам, по маршруту трамвая № 25, с поворотом на Расстанную улицу…

Рано или поздно, но приходит то время, про которое говорят, что оно берет свое. Берет свое – значит, отнимает то, что раньше было ваше… Никогда больше не совершить мне этой поездки мимо трех пристанищ нашего семейства по маршруту двадцать пятого, глядя, как проплывает за окном безвозвратность, и это лишь малая часть беды по сравнению с тем, что совершить ее мне не с кем. И если туманится оконное стекло или покрывается морозным узором, мне некого спросить: «А что там за окном, не помнишь?..»

Это пишет Миша, милый мой эссеист Ляндрес.

Альберт Львович Листенгартен, младший брат Лидиного отца, рассказал нам:

– Случайно встретил старого знакомого, он нефтяник, на пенсии, мы разговорились. Он хорошо знал Володю. И знает, что на Володю написал донос один его молодой сотрудник…

– Как его фамилия? – спросил я.

– Фамилию не назвал. Этот молодой мерзавец вскоре очень выдвинулся, его перевели в Москву, в наркомат, что ли, с большим повышением…

Я посмотрел на Лиду. Она напряженно слушала, в ее глазах стояли слезы.

– И еще он сказал, – продолжал Альберт Львович, – будто Володю обвинили в заводнении нефтяных скважин.

– Но это же абсурд, – сказал я. – Я не нефтяник, но и то знаю, что при снижении пластового давления применяется именно заводнение. В пласт закачивается вода, она выжимает из нефтяной залежи жидкость.

– Да, но практика заводнения в те годы только начиналась, и следователь мог не знать…

– Мог, конечно. Ну, позвал бы эксперта, специалиста, и обвинение мигом бы отпало.

– О чем вы говорите, Женя? Следователи тридцать седьмого года не нуждались в экспертизе. Им была нужна не истина, а только подтверждение лжи, которую сами же придумали.

Лида плакала.

– Боже, как мне жалко папу, – сказала она сквозь слезы. – Ни в чем не виноватый… беззащитный… и даже не знаем, где его убили…

Не знаю, жив ли следователь, отправивший на казнь Владимира Львовича. Возможно, ему было бы интересно узнать, что еще долгие годы после неправедного судилища в Сталиннефти бурили скважины по картам, составленным «врагом народа» Листенгартеном.

В 1964 году в редакции «Литературного Азербайджана» меня познакомили с Иваном Михайловичем Евсеевым. Это был 73-летний сухощавый седой человек в аккуратном костюме, при галстуке. Он попросил меня отредактировать написанные им воспоминания.

А ему было что вспомнить. В 1906 году Евсеев начал плавать матросом на судах Каспийского пароходства. В апреле 1907-го участвовал во всеобщей забастовке каспийских моряков, после которой возник подпольный союз для защиты прав судовых команд против произвола судовладельцев.

В 1912-м активные матросы-подпольщики были осуждены царским судом. Двадцатилетний Иван Евсеев угодил за решетку Кишлинской тюрьмы, потом его отправили в сибирскую ссылку, в Тайшет. Около пяти лет просидел он в ссылке, пока его не освободила Февральская революция.

Политкаторжане после Октября пользовались всеобщим почетом: старые борцы! Евсеев, однако, не претендовал на высокие должности. Скромно работал в Каспаре – Каспийском пароходстве по профсоюзной части. От политики Иван Михайлович был далек – ну ее к чертям, политику, от нее только неприятности. В узком кругу друзей-политкаторжан он позволял себе высказать сомнения: не слишком ли много арестов? Что за разгром идет в Каспаре? И почему вдруг распустили Общество политкаторжан? Неужто и впрямь существует обширный заговор против советской власти?

В октябре 1937 года Евсеева арестовали. В составе мифической «вредительской группы в Каспаре» он был осужден Закавказским военным трибуналом под председательством Стельмаховича на 7 лет лагерей. В группу входили бывшие политкаторжане – им, как видно, снова захотелось каторги. Они, неугомонные, создали «азербайджанский повстанческий центр» и готовили отторжение Азербайджана не то к Персии, не то к Турции. «Повстанцев» было целых десять человек, это же какая мощная сила – правда, все пожилые и не очень здоровые… Евсееву было 47, когда он, холодея от ужаса, выслушал приговор…

И начался второй круг ада. Он оказался куда более жестоким, чем первый, при царе. Вятлаг – строительство плотины на реке Созьме. Унжлаг – лесоповал, голод, гибель. Более всего старого политкаторжанина поражало чудовищное унижение человеческого достоинства, издевательства надзирателей, конвойных, лагерного начальства…

В 1944 году кончился срок Евсеева. Однако постановлением «особого совещания» он был оставлен в заключении «до особого распоряжения». Но и по отбытии нового срока не отпустили его – уже 56-летнего больного человека – домой, к семье, в Баку. Как «социально опасный элемент», Евсеев был отправлен на постоянное жительство в Северный Казахстан. Там он работал в совхозе, копался в своем огороде, и люди полюбили этого одинокого, печального, работящего человека.

А в 1949-м Ивана Михайловича арестовали вторично, предъявили обвинение: «Дискредитировал главу советского правительства Сталина, восхвалял американскую технику, утверждал, что скоро будет война с США и они победят, тем самым разлагал рабочих совхоза». Вот какой злодей!

Третий круг был еще более ужасен. Не чаял Иван Михайлович выжить, дотянуть до конца новый 10-летний срок. С тоской смотрел он из телячьего вагона на станцию Тайшет. Снова он в этих местах – будто замкнулся круг жизни…

Воля забрезжила мартовским днем 53-го – острым ветерком ворвалась в тайгу, где зэки валили лес на дне будущего Братского моря: умер Отец Всех Народов.

В 55-м Евсеев вернулся в Баку, к семье. Выжил!

Надо ли говорить, с каким воодушевлением встретил этот сильный человек, проведший почти четверть века в тюрьмах (пять лет в царских и восемнадцать – в сталинских), с какой радостью встретил он XX съезд. Иван Михайлович словно обрел второе дыхание. Выступал с докладами перед военными и торговыми моряками, работал в историко-научной секции при окружном Доме офицеров. И писал воспоминания. Завершив, принес их в «Литературный Азербайджан». Меня попросили прочесть и отредактировать.

Я убрал длинноты, выправил грамматику, а стиль постарался не трогать – такой пласт жизни! А дальше было вот как. Первую часть воспоминаний – дореволюционную, о царских тюрьмах – приняли и напечатали в журнале без малейших возражений. А вторую часть, начинавшуюся с 1937 года, осторожный Третьяков не пропустил. Уже менялись времена. Уже отшумели публикации о репрессиях и лагерях, и кто-то «наверху» решил: хватит, это советскому читателю больше не нужно. Так или иначе, вторая часть воспоминаний Евсеева, «Вид на жительство», не увидела свет.

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ
ИВАНА МИХАЙЛОВИЧА ЕВСЕЕВА

…Когда надзиратель впустил меня в двадцать первую и захлопнул за мной дверь, узники этой камеры поднялись на нарах. Среди них я узнал своего знакомого Гришу Маштакова. Он сказал:

– Неужели и политкаторжан стали арестовывать?

– Как видите. До меня уже взяли двенадцать человек…

Маштаков подвинулся:

– Ложись со мной рядом, товарищ Евсеев.

…21 октября 1937 года в клубе водников происходил слет работников Каспийского бассейна. В это время руководство пароходства – Каспара – уже было арестовано. Выступая на слете, только что назначенный начальник политотдела пароходства Г. Маштаков громогласно заявил с трибуны:

– Коммунистическая партия наша сильна… великий вождь товарищ Сталин и Ежовые рукавицы зорко следят за вылазками врагов народа – таких врагов, как Меняйлов, Савиных, Рахманов[13]13
  До ареста Меняйлов был начальником Каспара, Савиных – его заместителем, Рахманов – начальником политотдела.


[Закрыть]
. Они будут искореняться каленым железом!

Эти слова вызвали гром аплодисментов.

По окончании слета Маштаков шел к своей машине, но его остановил работник НКВД и предложил заехать на пять минут к наркому внутренних дел Азербайджана Сумбатову-Топуридзе. Маштаков пригласил его в свою машину, но работник НКВД предложил сесть в его автомобиль, стоявший на Большой Морской улице.

Сумбатов-Топуридзе, как и Маштаков, был членом бюро ЦК КП Азербайджана. Им часто приходилось встречаться, они хорошо знали друг друга.

Маштаков вошел в подъезд НКВД и направился было по шелковистой дорожке на второй этаж, но сопровождающий его остановил:

– Наверху тебе делать нечего, – и направил его в комендатуру.

Там он сказал коменданту, чтобы тот оформил Маштакова: он арестован по распоряжению наркома. Маштаков был крайне возмущен. Невдалеке стоял телефон, он взял трубку, чтобы позвонить Сумбатову, но комендант подбежал и крепко ударил Маштакова по руке:

– Арестованным по телефону говорить не разрешается. Давай раздевайся!

– Это недоразумение! – взмолился Маштаков. – Дайте я позвоню Багирову, я же член бюро ЦК…

– Я же сказал – запрещено! Раздевайся!

Маштаков стал медленно расстегивать медные пуговицы своего морского бушлата. Комендант нетерпеливо дернул за полу, пуговицы полетели во все стороны. Маштакова тщательно обыскали, раздев догола. Потом комендант оформил формуляр и сказал:

– Маштаков, твой номер – 2232. Запомни. Тебя всегда будут вызывать по этому номеру.

И приказал надзирателю отвести его на третий этаж в двадцать первую камеру…

Выслушав сбивчивый рассказ Маштакова, я сказал:

– Ну как, Гриша, будешь еще каленым железом искоренять врагов народа?

– Я уверен, товарищ Евсеев, это просто недоразумение. Ведь меня знают как честного коммуниста и Багиров, и Сумбатов. Как только вызовут на допрос, все выяснится.

А на следующую ночь «выяснилось». В два часа он был вызван на допрос в кабинет Сумбатова. Там был и заместитель Борщов. Увидя своих знакомых, Маштаков обрадовался, легко вздохнул:

– Здравствуйте, товарищи!

Сумбатов вскочил и громко сказал:

– Маштаков, брось маскироваться! Рассказывай, кто еще остался неарестованным из вашей вредительской организации в Каспаре?

Гриша ушам своим не поверил:

– Да вы что, товарищ Сумбатов…

Тут поднялся Борщов и, размахнувшись, ударил Маштакова кулаком по лицу. Тот упал. В кабинете появились два надзирателя. Они подняли Маштакова, усадили на стул против Борщова, крепко держа его руки на столике. Борщов начал запускать булавки под ногти Маштакова, приговаривая:

– Сознавайся, хуже будет!

Ничего не добившись, истерзанного Маштакова снова отправили в нашу камеру. Едва он успел нам все рассказать, как за ним пришли и отвели в подвальный этаж…

…С 10 декабря 1937 года в стенах НКВД республики заседал военный трибунал под председательством садиста Ульриха, он приговорил к расстрелу более 250 человек. Среди них был и Маштаков…

И наверное, Владимир Львович Листенгартен с большой группой бакинских нефтяников.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю