Текст книги "Полвека любви"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 55 страниц)
И вот автор «Вора», «Соти», «Скутаревского» вознес свою взлохмаченную голову над трибуной Всесоюзного совещания молодых писателей. Мне Леонов показался грустным. Глядя куда-то вверх, словно считывая видимые одному ему письмена, он говорил задумчиво и афористично, делая короткие паузы между фразами:
– …Литература – вспомогательное средство прогресса. Надо добиваться такого уровня литературы, чтобы стыдно было не переводить нас на Западе, как стыдно не читать и не переводить Толстого и Гомера… Редакторы подчас развращают молодых литераторов. Я бы убавил роль редактора. Я уж если сделаю вещь, так я отвечаю за это… Литература – дело не сезонное… Когда хоронили Гете, спрашивали в толпе: «Это хоронят естествоиспытателя Гете?» Добивайтесь и вы, чтобы вас знали не только как литератора… Овладевайте культурой. Витамин «К» – культура – поможет избавиться от писательских заболеваний – мелкотемья, провинциальности… Культура усиливает замах замысла. Только она способна утончить ваш вкус, а вкус – компас таланта… Замысел должен выверяться в аэродинамических трубах исследования. Шлифовать вещь уже в замысле… Не теряйте времени на глупости… Не верьте похвалам с воспитательной целью. Малейший признак зазнайства – страшная вещь. Это все равно что посадить семя и полить его керосином… Умейте рационально распорядиться временем и вниманием читателя… Люблю профессиональное в человеке. Верьте руке: она – чернорабочий….
Потом была встреча с Валентином Катаевым. Темноволосый, с глубокими залысинами, одна бровь выше другой, он, как мне показалось, с ироническим прищуром оглядел зал и сказал:
– Вы, наверное, думаете, что уже стали писателями? Нет, не стали. – В речи Катаева ощущалось то, что называют одесской интонацией. – А знаете, когда станете? Интересный вопрос. Я вам скажу. Станете писателями, когда научитесь перевоплощаться. Писатель должен все время перевоплощаться. Мы все время принимаем на себя импульсы жизни – так надо реагировать. Верно? Я чувствую себя непрерывно работающим. И вас призываю к непрерывному творческому тренажу. Нельзя быть писателем от трех до шести. Вы поняли?
Зал одобрительно похлопал в ладоши.
– Ага, поняли, – продолжал Катаев. – Теперь скажу еще. В основе строя литературного произведения – не слова. А знаете что? Музыкальность. Толстой, например, полифоничен. Его проза – в разных ключах. Ритмика прозаической страницы, в сущности, не отличается от ритмики поэтической страницы. А у Эренбурга – ничего не слышу, кроме стука пишущей машинки…
Главный советский классик Михаил Шолохов не выступал. Но – появился в кулуарах совещания. Он был в гимнастерке, сапогах – словно сошел со страниц незаконченного романа «Они сражались за Родину». К Шолохову рванулись корреспонденты газет. Один из них, фотограф из «Комсомольской правды», упросил Шолохова сесть в кресло у красной бархатной портьеры и расположил вокруг него нескольких участников совещания. Я был в морской форме, и, может, поэтому фоторепортер позвал меня. Предложил всем улыбаться. Так мы и появились на странице «Комсомолки» – Шолохов, четверо вьюношей (в том числе Роберт Рождественский и я) и две девицы. Мы все улыбаемся. Но я не помню, чтобы Михаил Александрович промолвил хоть одно словечко.
В феврале, в день открытия XX съезда КПСС, «Правда» вышла со странным рисунком на первой полосе: на развевающемся знамени красовался лишь один профиль – Ленина. Привычного второго почему-то не было.
Что это означало, граждане? Как это можно – без великого продолжателя? Кто разрешил?..
Новый начальник политотдела нашей дивизии капитан 1 ранга Опекунов (Кокорев, Васятка, как мы его между собой называли, вышел в отставку) излагал содержание закрытого доклада Хрущева на съезде и то и дело запинался. Да и мы, офицеры штаба и политотдела, только что рты не поразевали. Такого еще не слыхивали! Великий вождь вовсе не великий, не непогрешимый, он совершал ошибки, нарушал советскую законность, повинен в массовых репрессиях, в установлении культа своей личности… Партия осуждает культ личности, возвращается к принципу коллективного руководства…
Было ощущение, будто кают-компанию «Смольного», где шло партсобрание, просквозило порывом ветра такой свежести, что дух захватило…
На весь мир, на всю планету Земля громыхнул свергнутый с железобетонного пьедестала гигантский идол.
Sic transit gloria mundi.
Быть может, только в мае сорок пятого года был душевный подъем такой силы, как весной пятьдесят шестого – после XX съезда.
Поворотный знак от деспотии к демократии? Нет, пока еще нет, до демократии ох как далеко. Но – надежды! Их питали события удивительные, небывалые. Шел процесс реабилитации сотен тысяч невинных людей, расстрелянных, замученных в лагерях ГУЛАГа – и уцелевших, выпущенных на свободу. Начиналось массовое строительство жилья – десятки тысяч семей переселялись из бараков и коммуналок в изолированные квартиры (их потом обзовут «хрущобами», но в те годы о собственном туалете говорили с нежностью). В казахстанских степях началось освоение целины, а в колхозах опустошительные заготовки заменили закупками зерна (это было хорошо, но, увы, надежды на большой хлеб не оправдались: слишком далеко зашел непроизводительный, разрушительный процесс колхозной системы).
Несколько прояснились международные горизонты. Помирились с Югославией, подписали австрийский договор. В газетах появилось столь же странное, сколь и обнадеживающее слово «разрядка»…
Поразительное время! Страна словно просыпалась от долгого летаргического сна и оглядывалась, удивленно вскинув брови: ух ты, а небо-то голубое… а как красивы по весне женские лица… а это что за странный призыв – «Накопил и машину купил»?..
Ходила по рукам повесть Эренбурга «Оттепель». И уже недалеко до дня, вернее, ночи, когда Сталина вынесут из Мавзолея: негоже ему, нарушителю ленинских норм, лежать рядом с Лениным… А там уже и новая сенсация надвинется – «Один день Ивана Денисовича» у Твардовского в журнале…
Это все еще впереди. Но уже носилось что-то такое в воздухе весной пятьдесят шестого – словно ласточки перед заходом солнца. Или может, флюиды…
Капитан-лейтенант Тимур Гайдар, спецкор «Советского флота», приехавший в командировку в Либавскую базу, рассказал нам о московских новостях. Пересмотрено «ленинградское дело» и реабилитированы его жертвы – Кузнецов, Попков и другие. А бывший министр госбезопасности Абакумов расстрелян. Ходит слух о предстоящей реабилитации Тухачевского… И даже – неслыханное дело – Бухарина! Невероятно!..
Москва зачитывается стихами еще недавно опального поэта Леонида Мартынова. Тимур читал на память:
По существу ли эти споры?
Конечно же, по существу!
Рассудок может сдвинуть горы,
Когда мешают эти горы
Увидеть правду наяву.
Гайдар – невысокий и коренастый, начинающий лысеть, похожий на знаменитого отца – приехал в Либаву на своей «Победе» вместе с другом, детским поэтом Яковом Акимом.
Когда Тимур заявился на «Смольный», мы как-то сразу разговорились, поняли схожесть наших умонастроений, с ходу перешли на «ты». Выходя из моей каюты, Тимур сказал:
– Увы, мой друг, мы рано постарели…
Я подхватил:
– И счастьем не насытились вполне…
Строки Багрицкого стали как бы позывными новой дружбы.
И еще одна дружба возникла в те дни – многолетняя, продолжающаяся и ныне дружба с Яшей Акимом. Очень пришелся он мне по душе – схожестью судеб (он тоже воевал), простотой и искренностью. Нечто глубинное, прочное объединяло меня с этим красивым худощавым человеком. Чтобы сочинять хорошие стихи для детей, нужно и самому сохранить в душе нечто детское, не так ли? Мне нравилось в Яше даже и то, как мило он заикался.
Московские гости побывали у нас на улице Узварас. Лиде они тоже понравились. Был долгий и душевный разговор, часто прерываемый смехом, – любимое мною застолье.
– Ли, хорошая новость. Толю Енученко назначили в отдел кадров Пубалта.
– Ну что ж, рада за него. Мой руки и садись ужинать.
– Порадуйся и за нас, Ли. Ты ведь знаешь, что идут большие сокращения армии и флота?
– Что ты хочешь сказать?
– Толя поможет мне «сократиться». Я взял с него страшную клятву.
– Аннибалову?
– Да, аннибалову клятву. Он осмотрится в отделе кадров, войдет в курс дел и вставит меня в очередной демобилизационный список.
– Ты думаешь, это возможно?
– Все возможно теперь. Даже самое невозможное.
– Ой, Женька, это было бы чудесно!
– Надо написать Рудному. Или Сережке: не найдется ли для меня место в «Московской правде»?
– Пусть сперва Толя вставит тебя в список.
– Ну, надо же произвести разведку.
– Ах ты, мой разведчик! Садись ужинать.
Оба хорошо, по-партийному, упитанные, они в Индии неуклюже взбирались на слонов. А в Балтийске – осторожно поднимались по трапу на борт крейсера, один за другим – Булганин за Хрущевым… Неразлучная парочка…
Но расскажу по порядку. Стало известно, что товарищи Хрущев и Булганин пойдут на крейсере «Орджоникидзе» в Англию с государственным визитом, так вот – не исключено, что перед отплытием они пожелают познакомиться с флотом. И пришло указание командующего в нашу дивизию – срочно отрядить две лодки в Балтийск – на случай, если первый секретарь и премьер-министр захотят увидеть подводный флот.
На одной из лодок 613-го проекта ушел в Балтийск и я. Апрель вообще-то неспокойный, штормовой месяц, но на сей раз море было довольно тихим, можно сказать – покладистым.
Двое суток подлодки стояли у стенки в гавани Балтийска. На третьи сутки стало известно, что руководители государства уже выехали из Калининграда, скоро прибудут на крейсер и сразу отправятся в Англию. Знакомиться с флотом, а значит, и с нашими лодками времени у них не будет.
Ну, ладно. Хоть проводить их…
На причале, у которого стоял свежевыкрашенный серый красавец крейсер «Орджоникидзе», собралась большая толпа – моряки, жители Балтийска. Апрельский ветер раскачивал воздушные шарики, их держали дети. Я вдруг умилился: как много тут детей! Рождаются дети, улыбаются женщины – значит, неуютный дождливый Пиллау стал городом, пригодным для оседлой жизни. Течет, бежит река жизни, и колышутся над ней, подобно разноцветным воздушным шарам, наши надежды…
Вереница черных «ЗИЛов» подъезжает к борту крейсера. И вот они, Хрущев и Булганин. Упитанные, в шляпах и серых плащах, осторожно поднимаются по трапу. На верхней палубе крейсера гремит, посверкивая начищенной медью, оркестр, и перед строем экипажа командующий флотом рапортует начальникам страны. Затем они скрываются в помещениях корабля.
Толпа провожающих не расходится, терпеливо ждет. Переговариваются:
– Завтракают они.
– Какао небось им подали.
– Ну уж, какао! Коньячок попивают.
– Ага, с марципаном.
– Сам ты марципан…
А на крейсере – звонки, звонки. Доносится из динамиков громкоговорящей связи строгий голос:
– Корабль к походу изготовить!
Неужели так и уйдут в Англию, не помахав платочком?
А, вот они! Появились на крыле мостика. Толпа обрадовалась, рукоплещет. Хрущев и Булганин машут шляпами, улыбаются. Пронзительный женский голос из толпы:
– Никита Сергеич, скажите что-нибудь!
Хрущев подходит к обвесу, поднимает руку. И падают в тишину прощальные слова:
– Вы знаете, и мы знаем, какие у нас проблемы. Стоящие перед нашей страной. Будем их решать! А пока – до свиданья!
В ответ – гул голосов: «До свиданья!», «Счастливого пути!» И кто-то вежливый вопит: «Привет английской королеве!»
Еще немного о крейсере «Орджоникидзе». На нем, кроме официальных лиц из свиты Хрущева и Булганина, отправилась в плавание группа флотских офицеров. Конечно, не прогулки ради, а – посмотреть датские проливы, подходы к английским берегам, к Портсмуту. В их числе был человек из нашей дивизии – капитан 3 ранга Валерий Преображенский.
С детских лет Валерий стремился на флот. В Каспийском училище определил – раз и навсегда – свою будущность: на подводных лодках. И служба у него шла хорошо, он был поистине блестящим офицером-подводником. Но когда всего один шаг оставался до командования подводным кораблем, Преображенского остановила болезнь. Ему и верить в это не хотелось, но рентгенограмма раз за разом показывала очажки в легких. Пришлось уйти на штабную должность. Лечился Преображенский столь же энергично, сколь и все, что он делал в своей целеустремленной жизни. Не в штабах – в морях была его дорога. И – достиг: очажки исчезли. Он стал командиром подводной лодки.
У меня в памяти: Преображенский, получив от оперативного дежурного «добро» на выход, сбегает по трапу со «Смольного». Быстрый в движениях, спортивный, бежит по стенке к соседнему пирсу, у которого стоит его лодка, и еще издали кричит на бегу своему помощнику: «По местам стоять, со швартовов сниматься!» В море, скорее в море…
Так вот. На крейсере «Орджоникидзе» Преображенскому было скучно – наверное, оттого, что вдруг оказался на корабле пассажиром. Непривычно! Хотя кое-что было и довольно интересно, и не только датские проливы.
В первый день плавания Преображенский стал невольным свидетелем маленького межгосударственного происшествия. Поднялся он после обеда наверх – морского ветра хлебнуть. И видит: стоит на крыле мостика и покуривает военный атташе из английского посольства (наверное, был обязан по протоколу сопровождать идущих к британским берегам гостей). И тут появляются неразлучные Хрущев и Булганин. Атташе приветствует их на сносном русском языке. Никита Сергеевич, добродушный после сытного обеда, вступает с ним в разговор. Мол, как вам нравится наш флот? Атташе вежливо отвечает: of course, очень нравится, сэр. А Хрущев: вот вы с американцами авианосцы строите, думаете, главная сила в авианосцах. А нам авианосцы не очень-то и нужны – а почему? Ракеты! У нас знаете, какие ракеты? У них дальность… И тут Булганин ущипнул его за задницу…
– Честное слово, видел своими глазами, – рассказывал по возвращении Преображенский. – Ущипнул Никиту и перевел разговор. Какая, спрашивает, сейчас погода в Англии?
У Преображенского усмешка в глазах, но, думаю, он нисколько не привирает. А в Портсмуте, рассказывает он, на крейсере был большой банкет, приехали английские дипломаты, военно-морские чины, важные деятели. Взятый в плавание шеф-повар из «Метрополя» расстарался, закуски были – закачаешься, столы прямо-таки ломились. Вот говорят – английская чопорность, сдержанность. Ничего подобного. Всё смели! Вестовые после банкета прибирались, так нашли только несколько огрызков колбасы. «И перья от куропаток», – добавил со смехом Преображенский.
От него же мы узнали странную историю о водолазе, который под водой подплыл к «Орджоникидзе» – винты крейсера, что ли, осматривал. И будто бы премьер Антони Иден принес советским гостям извинение за несанкционированное «водолазное действо» британского Адмиралтейства.
Первого июня пришла телеграмма от мамы: отец слег с тяжелой болезнью. Я кинулся на почту, телеграфировал, что выезжаю в Баку. Ответная мамина телеграмма немного успокоила: отцу лучше.
Но прошло несколько дней – и снова тревожное сообщение…
Мы с Лидой и Алькой срочно выехали из Либавы. Восьмого июня в Москве на Рижском вокзале нас встретил мой двоюродный брат Ионя Розенгауз с женой Ритой. Я посмотрел на Риту – у нее на лице было все написано… понятно без слов…
– Когда? – спросил я.
– Сегодня утром. Срочная телеграмма…
Мы вылетели в Баку. Для Лиды и Алика это был первый воздушный полет. Алик, которому мы не сказали о смерти дедушки, был радостно возбужден, прилип к иллюминатору, засыпал нас вопросами.
Совершенно невозможно было себе представить, что моего отца больше нет…
Отец лежал в гробу, обложенный мешочками с колотым льдом. Лицо его было необычно сурово, с ввалившимися щеками. Оно как бы вопрошало незваную гостью: почему так рано… еще не все сделано в жизни… как же мои теперь без меня?..
Еще, казалось, не отступили, не отринулись от него вечные заботы…
Что знал отец в жизни? Бедное детство в Свенцянах. Турецкий фронт, взятие Эрзерума. Тревожные революционные годы в Баку, смены властей, турецкая оккупация, советизация Азербайджана. Постоянные нехватки всего, что нужно для жизни, – а уже семья и ребенок (то есть я), и все силы, вся недюжинная энергия уходит на то, чтобы прокормить семью.
Всегда тревожился за маму с ее слабым здоровьем, хроническим бронхитом. Не знал покоя, когда я оказался на далеком, отрезанном от Большой земли полуострове, а потом в Кронштадте, в кольце блокады. Послевоенные заботы тоже требовали больших душевных и физических сил. Окончил экстернат филологического факультета, успешно сдавал экзамены в университете.
Все для семьи, только для блага семьи жил мой отец. Неутомимый труженик… Неутомимый? Ну, вот и не выдержало, надорвалось его сердце… на шестьдесят шестом году смерть разгладила морщины вечных забот на высоком его лбу…
Я не сумел, не успел дать отцу отдохнуть на склоне лет…
Забившись в угол за занавеской, где стоял старинный умывальник, я облился слезами… впервые в жизни…
Стонали трубы похоронного оркестра. Гроб несли на руках студенты мединститута и медучилища, которым отец преподавал латынь.
Далеко от родной литовской земли он лег в выжженную солнцем землю города, в котором прожил трудную и счастливую, но рано оборвавшуюся жизнь.
Толя Енученко сдержал слово: из Балтийска дал мне знать, что я включен в очередной демобилизационный список и список этот отправлен в Москву на утверждение. Ну, дай-то Бог!..
Нам с Лидой пришлось переменить свои планы. Москва, куда мы стремились, нам не светила. Правда, Сережа, работавший замом секретаря в «Московской правде», сказал, что им нужен собкор по сектору Солнечногорск – Клин и можно похлопотать за меня. Но – не могли мы оставить маму одну в Баку.
Так уж сложилось, что пришлось возвращаться в родной город. Нигде больше нас не ждали.
В то лето уехали из Либавы Прошины: Павел получил назначение собкором «Советского флота» на Черноморский флот и переехал с семьей в Севастополь. Жаль было расставаться с милыми нашими друзьями. Лишь несколько лет спустя, будучи в Крыму, в Коктебеле, мы навестили Прошиных в их красивом, заново отстроенном белокаменном городе, в котором они прочно и навсегда обжились. А на смену Паше приехал в Либаву молодой журналист Парфенов.
В то памятное мне лето рвался по вечерам из раскрытых окон тогдашний шлягер:
Морями теплыми омытая,
Лесами древними покрытая,
Страна родная Индонезия,
В сердцах любовь к тебе храним…
А еще была в моде бойкая песенка: «Да, Мари всегда мила, всех она с ума свела…» Эту милую Мари без конца заводили на вечеринке у Баренбоймов. Военврач Сева Баренбойм служил в госпитале Либавской военно-морской базы. У него были красивая жена Светлана, двое детей и жизнелюбивый характер. Как и я, Сева пробовал свои силы в литературе, писал рассказы.
Вечеринка у Баренбоймов была веселая, из-под иглы патефона неслось: «Да, Мари всегда мила…» Один из гостей, врач Толя Васильев, вытащил пробку из очередной бутылки шампанского и, наставив ее, бутылку, как пулемет, обдал соседей шипящим выплеском пены. Мой серый костюм, только что сшитый для предстоящей жизни на «гражданке» и впервые надетый, оказался безнадежно испорченным…
В сентябре пришел приказ. Оформляя документы на увольнение, мне насчитали выслугу 28 лет, из них 16 календарных, остальные льготные – за войну и подводные. Я получил право на пенсию.
Мы прощались с Либавой.
Прощай, плавбаза «Смольный». Твои горнисты уже не будут играть мне побудку. Не стану я больше в твоей кают-компании запивать компотом жесткое мясо с тушеной капустой.
Прощайте, подводные лодки. Не услышу я больше бодрого грохота ваших дизелей и вкрадчивого шелеста электромоторов. Отвыкну от тесноты и недостатка кислорода, от погружений и всплытий, от изматывающей качки.
Прощай, налаженный и в каком-то смысле патриархальный либавский быт. Прощайте, мадам Лапиньш, вашу чудную клубнику мы не забудем. Прощайте, мадам Рейнекс (по прозвищу Рейнеке-Лис), приносившая телятину по Лидиным заказам.
Тихая Либава, прощай!
И вы, дорогие друзья! Мне хочется вам сказать: «До свиданья!»
В день отъезда – в солнечный сентябрьский день – у нас дома состоялась «отвальная». Вечером поехали на вокзал. Нас с Лидой провожали Баренбоймы, Парфенов, кто-то еще. Мы «добавили» в вокзальном ресторане…
Поезд тронулся. По перрону побежал, прихрамывая, Леша Парфенов. Он прощально махал рукой и кричал: «Морями теплыми омы-ы-тая!..»
Часть девятая
БАКУ
В памятном 1956-м появилось стихотворение Бориса Слуцкого, в нем были строки:
Эпоха зрелищ кончена,
Пришла эпоха хлеба.
Перекур объявлен
Для штурмовавших небо.
Перемотать портянки
Присел на час народ,
В своих ботинках спящий
Невесть который год.
Положим, эпоха зрелищ не кончилась: нам предстояло еще такое увидеть, что ни в каком фантастическом романе не вычитаешь. Да и эпоха хлеба тогда еще не пришла: как стояли в очередях, так и продолжали стоять, несмотря на прибавленные гектары поднятой целины.
Но то, что народ получил передышку и «присел перемотать портянки», – это метафора точная. Перестройке предшествовала Передышка, она же Оттепель. Большой Перекур, если угодно. «Перематывая портянки», всматривались в знакомые лица вождей: что еще скажут в длинных своих речах? В общем-то риторика была все та же. Хрущев, последний романтик коммунистического движения, заявил на весь мир, что хочет «попить чайку при коммунизме». Но «штурм неба» явно пошел на убыль. Те штурмующие, что были на свободе, притомились и больше делали вид, что работают, чем работали. А та часть населения, что «штурмовала» под присмотром часовых и хорошо обученных собак, уцелевшие носители знаменитой 58-й статьи, вышла на волю. Из них очень немногие сохранили упрямую веру в идею светлого коммунистического будущего.
Сытый, дорожащий своими привилегиями агитпроп усердно продолжал заталкивать идею в головы советских людей. Но идея – обанкротилась. Никто (почти) в нее уже не верил. В том числе и сами агитпропщики.
А тут еще в «Новом мире», в трех номерах, напечатали роман Дудинцева «Не хлебом единым». По нынешним временам злоключения изобретателя Дмитрия Лопаткина, которого драконят начальники-бюрократы, не вызвали бы особого резонанса: подумаешь, страдалец! Но тогда роман этот стал, как говорят ныне, знаковым явлением. На его обсуждении в Союзе писателей страсти накалились необычайно (мне рассказал об этом Рудный). Паустовский заявил, что дудинцевский роман – удар не только по начальникам-бюрократам Дроздовым, но и по всему новому классу. Ух и накинулись на Паустовского писатели-охранители: дескать, недопустимо это и безответственно – употреблять терминологию ренегата Джиласа. («Новым классом» Джилас, бывший соратник Тито, назвал правящую партийную номенклатуру, отгородившуюся системой привилегий от народа, от населения «социалистической» страны. Вскоре, будучи в гостях у Рудного, я прочту эту запретную книжку – «Новый класс».)
А в октябре – венгерские события. Мятеж в Будапеште! Невиданно-неслыханно: бьют коммунистов. Да что там бьют – вешают на фонарях! Как вешали аристократов в Великую французскую революцию («Les aristocrates á la lanterne…»). Статую Сталина сбросили с пьедестала. Это что же – антикоммунистическое восстание венгерского народа? Нет. Название совсем другое – контрреволюционный мятеж. В Будапешт входят советские танки. Мятеж подавлен. В руководстве – новые люди, Янош Кадар какой-то вместо твердого сталинца Матиаша Ракоши. Над прекрасным голубым (а вернее, желтоватым) Дунаем воцаряется спокойствие. Но – звучит над Восточной Европой долгое, долгое эхо венгерских событий…
Такой странный шел год – 1956-й.
А я, отслужив на флоте шестнадцать лет, вышел наконец на долгожданную «гражданку». Мы с Лидой приезжаем в Баку. Когда-то уехали отсюда, 17-летние, наивные, влюбленные. Теперь нам по 34, и мы возвращаемся к родным пенатам – битые жизнью и войной… испытавшие голод, блокадную погибель, гонения, разлуку… и по-прежнему влюбленные.
Осень – лучшее время года в Баку. Спадает жара, не плавится асфальт под ногами, на Приморском бульваре по вечерам – полгорода. В ноздрях – знакомый с детства запах моря, остренький дух мазутных пятен, вечно плавающих по Бакинской бухте.
Запах-то прежний, но бухта словно осиротела: лишилась главной своей прелести – купальни. Эти изящные деревянные павильоны на сваях были построены в 1914 году по проекту гражданского инженера Баева. Местная газета того времени «Каспиец» писала: «Новые бакинские купальни представляют из себя замечательно красивое сооружение на воде. Такой красивой и обширной постройки на воде не имеется нигде в Европе, если не считать Ниццы». Все мое детство связано с этим действительно замечательным «сооружением на воде». С мая по сентябрь бегали купаться. И вот – печальный финал. Сгнили сваи, да и мазутные поля вокруг… Снесли красавицу купальню – очень, очень жаль…
По утрам в раскрытые окна нашей квартиры на улице Самеда Вургуна, бывшей Красноармейской, врываются громкие голоса. Напротив нашего дома – молочный магазин, с пяти утра, а то и раньше к нему выстраивается очередь. В Баку не умеют разговаривать тихо – женщины в полную мощь голоса сообщают дворовые сплетни, переругиваются, смеются. Приходится закрывать окна, но все равно шумно. А вскоре из галереи нашей коммуналки доносятся крики и стуки: это ссорятся Акоповы, Егиш гоняется вокруг стола за орущей Аракси. Годы не остудили их бешеный нрав.
В девять открывается магазин, галдеж достигает мощного пика, за час с небольшим расхватывают молоко и шор – местный соленый творог, и улица стихает. Только вечный гул машин, идущих сверху, со стороны колхозного рынка. Появляется утренняя процессия – идет на бульвар детский сад, каждый малыш держится за штанишки впереди идущего, резинки оттянуты до предела, иногда и лопаются, раздается плач, юная воспитательница, громко осуждая провинившихся, вытирает им носы, а упавшие штаны скрепляет бельевой прищепкой, чтобы как-то держались. Запас прищепок у нее всегда в кармане курточки.
Затем появляется певец. Он худ и потрепан жизнью, мятый пиджак свисает с его плеч как с вешалки. Его нос подобен красному огню светофора. Он идет заплетающимся шагом – и поет. Вероятно, это арии из каких-то опер, но – без слов, только мотив с «дрожементом», с кашлем на верхах. Кто он? Спившийся оперный певец? Может, пел когда-то в хоре? Подаяния не просит, но душа-то его, наверное, требует – если не вознаграждения, то хотя бы внимания. Он громко поет на ходу, воздевая руки. Я видел однажды, как возле физкультинститута певца остановили молодые люди в кепках большого диаметра – ласково заговорили и куда-то повели – может, угощать выпивкой. Азербайджанцы уважают городских сумасшедших.
Алик отправлен в школу (уже в третий класс он ходит), Лида и мама хлопочут по хозяйству, а я усаживаюсь за письменный стол. Мне положена военная пенсия – одна тысяча триста пятьдесят рублей (в 61-м году она превратится в 135), это, как говорится, пенсия хорошая, но маленькая, и я подрабатываю: пишу очерки и заметки для газеты «Молодежь Азербайджана». С удостоверением ее внештатного корреспондента езжу «за материалом» на нефтепромыслы, на заводы, в бакинский порт. Платят за мою писанину немного, но все же что-то платят. «Моим детишкам», – говорю я, вручая Лиде гонорар. «На молочишко», – заканчивает она.
А еще я пишу морские рассказы и отправляю в Москву, в газету «Советский флот». Редактор отдела литературы Шиманов их печатает и шлет мне письма – «присылайте еще». Скоро у меня наберется книжка рассказов о флоте…
Часто ходим на Приморский бульвар. Ничего лучше этого бульвара в Баку нет. Мы с Лидой идем вниз по улице Самеда Вургуна. На углу Торговой в свежевыкрашенной будке торгует квасом и минералкой с сиропом тот самый хромой квасник из нашего детства, а может, его сын – но почему он тоже хромой?
На Торговой шум, свист, крики. Мы видим: два безногих инвалида катят посередине улицы на своих тележках. Грохочут колесики-шарикоподшипники. Инвалиды, отталкиваясь деревянными колодками, состязаются – кто быстрее докатит до угла улицы Корганова. Прохожие кричат, подбадривают их.
А вот и ДКАФ – Дом Красной армии и Флота, где когда-то смотрели фильмы с Гарольдом Ллойдом, с Патом и Паташоном. И между прочим, именно в ДКАФе я впервые увидел настоящего поэта: это был приехавший из Москвы Владимир Луговской. Красивый, статный, он вышел на сцену и протрубил рокочущим баритоном: «Итак, начинаю я песню о ветре, о ветре, обутом в солдатские гетры…» Мы, школяры, слушали Луговского с восторгом…
А на углу Самеда Вургуна и Шаумяна сидят на табуретках два старичка в облезлых бараньих папахах. У них на коленях двустворчатая доска нардов, и они со стуком переставляют шашки – черные и белые. Я уже написал о них: один азербайджанец, другой армянин, и они орут и высмеивают друг друга.
Я уверял Лиду, что, пока эти старички играют в нарды, им даровано бессмертие.
Марка Янилевский, мой друг с первого класса, примчался к нам в день приезда. Как и прежде, он был плохо выбрит и переполнен политическими соображениями. Вот только былой восторженности поубавилось.
Главным событием года в Баку был процесс над Багировым, проходивший в апреле, в клубе имени Дзержинского. Кто бы мог подумать, что всесильный правитель Азербайджана окажется на скамье подсудимых!
– Ты был на процессе Багирова?
– Да кто бы меня туда пустил? Были представители общественности, то есть – по специальному списку. Но мне рассказывали, Багиров вел себя вызывающе. Махнул рукой на Емельянова, Борщова и других эмгэбэшников, их пятеро было, – и говорит: «Что вы их судите? Они делали то, что я им приказывал». В последнем слове все просили суд о снисхождении, а Багиров – нет. Заявил, что не считает себя виновным в измене родине и в чем-то еще, а что касается репрессий – «меня расстрелять мало, повесить мало, – так и сказал. – Меня четвертовать надо. Но я это делал, как велела Москва. Как партия приказала. Я выполнял свой партийный долг». Представляешь? Прямо шекспировский сюжет.
– Да уж. Партийный долг – убивать людей… Марка, их всех шестерых расстреляли?
– Емельянову и Атакишиеву дали по двадцать пять, остальных, включая Багирова, – к высшей мере.
Мы покурили, помолчали. Какими же мы были жизнерадостными остолопами… окружавшую нас действительность упрямо соединяли с идеалом… Враги, кругом враги! – твердила в наши уши, в наши души настойчивая пропаганда… А ты, ты-то сам разве не подпевал?.. О Господи! Ну да, подпевал – но ведь никого не предал, не оговорил, не погубил…
– Женька, вот что еще я узнал. – Марка прикурил от выгорающей папиросы новую. – На процессе перечисляли жертв багировских репрессий. Среди них назвали геолога Листенгартена. Расскажи Лидочке.