Текст книги "Полвека любви"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 55 страниц)
Мы Леньку проводили как надо: хлебнули спирту, спели песни, которые любили, а потом, всячески избегая патрулей, проводили на Ленинградскую пристань.
А летом уехал от нас, из Кронштадта («Кракова», как для краткости его называли), Сергей Михайлович Семенов, наш беспокойный «Как дела». Он добился назначения туда, куда хотел, – редактором газеты военно-политического училища, эвакуированного в Среднюю Азию, в Джалалабад (его называли на русский манер «Желал бы обратно», – но Семенов рвался именно туда).
И остались мы вдвоем с Колей Никитушкиным: он, главный старшина, – и.о. редактора, а я, старшина 2-й (а вскоре и 1-й) статьи, – секретарем редакции. Обе эти должности были офицерские, и нас поставили в снисовскую офицерскую кают-компанию на питание и стали платить офицерское жалованье. Покупать в «Кракове» было нечего, кроме спирта (бутылка стоила, если память не изменяет, рублей 600–700, почти все, что я получал). Тогда-то я попросил у Лиды разрешения посылать ей денежные переводы.
Мы с Колькой днем мотались по кораблям и береговым частям, а вечером садились со своими блокнотами друг против друга и писали статьи и заметки в номер, макая перья в одну чернильницу. То он, то я сворачивали цигарки, доставали свои кресала и начинали добывать огня, с силой ударяя по кремню и стараясь, чтобы высекаемые искры попадали на паклю, вытянутую из патрончика. Это было занятие не из легких. Помню, в одну из таких ночей в дверях нашей комнаты возник полузнакомый штабной офицер в шинели, накинутой на нижнюю рубаху и кальсоны. Его комната была у нас за стенкой. Сырым голосом офицер сказал, что мы со своими кресалами не даем ему уснуть, и протянул коробок спичек.
А однажды нас с Никитушкиным зацапал комендантский патруль. Срок, что ли, в наших удостоверениях был просрочен или просто так – теперь уж не помню. «Просто так» патрули задерживали всех, кто появлялся на кронштадтских улицах без пропуска, – такой замечательный порядок поддерживал помощник коменданта главной базы (Кронштадт был теперь не крепостью, а главной базой КБФ), известный всем под кличкой Рашпиль. Но даже и с пропуском нарваться на патруль было неприятно: могли придраться к чему угодно, чаще всего – к ширине брюк. Патрульные снабжались лезвиями безопасных бритв – для выпарывания клиньев из матросских штанов.
Так вот, нас с Колей задержал патруль и, не слушая никаких объяснений, велел взять метлы, прислоненные к ограде, и присоединиться к группе задержанных бедолаг. Часа два мы – полвзвода, не меньше – мели Советскую улицу под ироническим взглядом бронзового адмирала Беллинсгаузена. Потом нас строем привели в комендатуру на улице Зосимова, в общую камеру.
Что было делать? Газету-то надо выпускать, а редактор и секретарь редакции сидели в комендатуре. Вот она, комендатура, напротив нашей «каталажки», видна из окна. Мы с Колькой высекли огня, закурили цигарки из «филичевого» табака. Этот табак делали черт знает из чего, вкус у него был омерзительный. Названия, кроме «Сказки Венского леса» и «БТЩ», он имел и другие: «ММБ» («Матрац моей бабушки») и даже «ППЖ» («Прощай, половая жизнь»). Горел он с жутковатым треском, выбрасывая искры, как корявое полено в печке.
«Филичевый», так сказать, прочистил нам мозги, и у нас созрел план избавления. Я упросил краснофлотца, сторожившего нас, подпустить меня к телефону, назвал девице-телефонистке номер комендатуры и увидел в окне напротив, как дежурный снял трубку. Я ему сказал, что звонит секретарь политотдела базы Барабанов, что «ваш патруль задержал редактора газеты Никитушкина и секретаря Войскунского» и что «начальник политотдела приказал срочно их отпустить». Дежурный переспросил фамилии, и вскоре прибежал оттуда рассыльный, вызвал нас, и мы с Колькой, провожаемые ухмылкой сторожевого матроса, помчались к себе в редакцию.
Белой июньской ночью вышел из Кронштадта конвой на остров Лавенсари. Головным в колонне шел базовый тральщик БТЩ-217. За ним – подводная лодка, «щука», отправлявшаяся на боевую позицию. Слева и справа от нее рокотало моторами звено морских охотников. Замыкали конвой два буксирных парохода типа «Ижорец».
Я стоял на юте БТЩ-217, смотрел, как минеры ставят трал. Тарахтела лебедка, стравливая за корму тралчасть. Я упросил комиссара (теперь уже, правда, замполита) Таранушенко, благоволившего ко мне, разрешить пойти с ними в рейс, командир тральщика не возражал. Очень хотелось мне взглянуть на таинственный остров Лавенсари, форпост флота в Финском заливе, и написать о нем, насколько позволит военная цензура.
Волна была небольшая, балла на два. Слева тянулось темной полоской ижорское побережье Ораниенбаумского «пятачка». А вот осталась позади серая башня Толбухина маяка на западном краю Котлина. Уже два года, как погашен этот старейший маяк, как и прочие маяки в Финском заливе.
Стальная палуба вибрирует под ногами от работы дизелей. Невольно вспоминаю страшную декабрьскую ночь 41-го, когда я прыгнул со «Сталина» на этот самый тральщик, плясавший на волнах. Да, уже почти два года прошло с той ночи…
Клубятся облака за Толбухином; и чудится мне, что в размытом белой ночью синеватом пространстве за кормой осталась вся моя прежняя, такая недолгая, жизнь.
Всплывает перед мысленным взглядом милое Лидино лицо.
В ее последних письмах – много ласковых слов. Но и – усталость. Усталость от трудного быта в Байрам-Али, от кучи экзаменов (при отсутствии учебников), а еще – от ухажеров. Одна за другой вышли замуж там, в Байрам-Али, две университетские подруги, и как-то наладился их быт. А Лида по-прежнему живет неприкаянно, одиноко, хотя в нее влюбился И., однокурсник. Нет, она не поощряла эту влюбленность, честно сказала И., что любит меня и больше ей никто не нужен. И тем не менее И. объяснился ей в любви. Я Лиде безоговорочно верил, был искренне благодарен ей за честность (ведь она могла и не писать мне ни об И., ни о туркмене), но особенно сильное впечатление произвели на меня ее слова: «Мы не должны щадить себя и встретиться без взаимных прощений».
Я понимал, что это значит. Писал Лиде в ответ, какое счастье быть любимым такой редкой девушкой. «Не идеализируешь ли ты меня?» – спрашивала она.
В последнем письме, пришедшем накануне моего выхода в море, Лида писала, что хлопочет о командировке в Баку. Я этого желал всей душой. В Байрам-Али началась неимоверная жара (Лида писала, что к экзаменам они с подругами готовились сидя в арыке – иначе просто невозможно). Пусть, пусть уедет в Баку на все лето!
Так думал я на «родном», можно сказать, тральщике, сопровождавшем до Лавенсари подводную лодку, идущую на боевую позицию. Лида незримо стояла рядом.
А за кормой – пенная полоса воды, взбитая винтами, и плывут по обе стороны кильватерной дорожки красные буйки трала. Идет за тралом «щука», ни огонька на узком ее теле. Идут по ее бокам морские охотники, бессонные дозорные флота…
Так бы и идти всем вместе по тихой воде белой ночи. Но так – только до Лавенсари. Следующей ночью лодка, погрузившись на Гогландском плесе, пойдет дальше одна – в грозную неизвестность минных полей.
Вот он, Лавенсари. В матросском просторечии – Лаврентий. Пляжи, опутанные проволокой, сосновый лес, подступивший к воде, седые глыбы валунов. Лес – не по-ханковски реденький. Видны тут и там домики – типичные финские, островерхие.
В маленькой гавани стоят у пирсов корабли. Торпедные катера, тральщики, вездесущие морские охотники. А вон длинная баржа, из ее чрева матросы выносят какие-то ящики.
Картина, в общем, мирная.
Наш 217-й швартуется у одного из пирсов, петли швартовов ложатся на палы. Теперь, надеюсь я, дадут команду завтракать, а потом – отдыхать после бессонной ночи.
Но – на войне как на войне.
– Во-о-оздух! – раздается пронзительный крик с берега, с невидимой среди сосновых крон наблюдательной вышки.
– Возду-ух! – Из уст в уста это слово облетает гавань, и гавань отвечает звонками боевой тревоги.
На 217-м – топот ног, выкрики командиров орудий – доклады о готовности. Дальномерщик на мостике прильнул к окулярам, обшаривает указанный сигнальщиком сектор голубого утреннего неба. Вот поймал цель, глядит на измерительную марку.
– Дистанция – четыре тысячи!
Таранушенко, взбегая на мостик, бросил мне:
– В распоряжение фельдшера!
Прежде чем разыскать корабельного фельдшера, я все же пытаюсь увидеть немецкие самолеты, идущие к Лаврентию.
– Три с половиной!.. Три тысячи!
С острова ударили зенитки. Одна батарея, судя по гулким ударам, работает совсем рядом. Мигают красные вспышки, а орудий не видно – здорово замаскированы.
На мостике 217-го с жестяным рупором у рта кричит командир БЧ-2–3 – артиллерийско-минной боевой части. Дает целеуказания на орудия. Ударили 37-миллиметровые автоматы. Уносятся в небо красные трассы зенитных снарядов. А вот застучали ДШК. Зазвенели по палубе гильзы.
Теперь я вижу их – девятку «юнкерсов», приближающуюся к бухте. Или это не «юнкерсы»? Вот они снижаются, нарушив строй. А небо вокруг них прямо-таки расцвело желтоватыми цветками разрывов зенитных снарядов. Пальба оглушительно нарастает. Лес, песок и скалы, из которых состоит Лавенсари, такой мирный и тихий с виду, извергают огонь. А «юнкерсы» – да нет, это «хейнкели»! – уже над гаванью. Пронзительный свист бомб. Ухнул взрыв в середине бухты, выбросив громадный водяной столб. Еще два взрыва близ пирсов. К лодке подбираются. Еще и еще гремят бомбы, одна на берегу, другая – ох ты, не накрыла ли пирс, где лодка?
Дымы, дымы, ни черта не видно, в ушах заложено. «Хейнкели» кружат над гаванью, заходят на новую бомбежку. Зенитки неистовствуют. Попадание! Один из бомбовозов задымил и вышел из боя, потянул черный шлейф к Южному берегу.
– Прекратить огонь! – прокатывается команда.
Это почему?.. А, вон взлетела четверка истребителей с островного аэродрома. Это не прежние «чайки», не «ишачки» – новые истребители, «лавочкины» (Ла-5), я их вижу первый раз. Смолкают зенитки на острове и кораблях. Теперь слышны только вой воздушных моторов и стрекот пулеметов в вышине.
Притих Лаврентий-Лавенсари, всматриваясь в карусель воздушного боя…
Ага, есть! С дьявольским воем, волоча расширяющийся шлейф черного дыма, косо промчался «хейнкель» и рухнул в синюю воду гавани. На острове из сотен глоток исторгся восторженный долгий крик.
В 42-м подводники Балтфлота ударами торпед существенно нарушили оперативные перевозки противника, потопили около полусотни немецких транспортов общим тоннажем около 140 тысяч тонн (едва ли не целое пароходство).
Но весной 43-го года, только сошел лед, противник начал энергично укреплять противолодочные рубежи в Финском заливе. Обе позиции – гогландская и нарген-порккалауддская – были усилены новыми минными банками. По меридиану Порккала-Удд – остров Найсаар немцы поставили два ряда противолодочных сетей, сплошным барьером перегородив залив по всей его 26-мильной в этом месте ширине.
Военный совет Балтфлота, зная из донесений разведки об этих работах, ввел в действие морскую авиацию. На нескольких участках наши самолеты сбросили сотни бомб и торпед, чтобы пробить в заграждениях бреши для прохода лодок.
Но лодки не прошли. В самом начале кампании 43-го года одна за другой погибли несколько лодок, пытавшихся форсировать барьер. Не вернулась и та «щука», которую выводил конвой во главе с БТЩ-217. Что с ней стало? Возможно, ей удалось пройти первую, гогландскую, позицию. Но вторую, нарген-порккалауддскую, она, наверное, не одолела. Запуталась в сетях? Подорвалась на минах? Никто не знает, как гибнут подводники…
В июне Военный совет флота остановил выходы подводных лодок.
Оперативная задача нарушений морских сообщений противника была возложена на бомбардировочную и торпедоносную авиацию. Их, новых самолетов, на Балтике заметно прибавилось.
И активно действовал «москитный» флот. Каждую ночь уходили с Лавенсари в Нарвский залив, в Выборгский залив звенья торпедных катеров на поиск кораблей противника – и, когда поиск был удачным, они на огромной скорости неслись сквозь осатанелый огонь в атаку и всаживали торпеды в ненавистные борта.
Здорово воевали малые охотники за подводными лодками – чаще эти катера, чьи корпуса были сделаны из сосновых досок, называли просто морскими охотниками (или еще проще – «мошками»). Они непременно входили во все конвои. Несли дозорную службу, как бы очерчивая нашу операционную зону в Финском заливе.
Я познакомился (а в послевоенные годы крепко сдружился) с одним из командиров морских охотников.
В кампанию 43-го года старший лейтенант Игорь Чернышев вступил уже не командиром катера, а командиром звена. Теперь у него под началом были три «мошки». Офицерскому честолюбию рост в должности всегда приятен. Только саднило немного оттого, что Николай Каплунов, однокашник по училищу и близкий друг, оставался пока командиром катера – в его, Чернышева, звене. Для самолюбивого Каплунова это было, конечно, неприятно, но что поделаешь, пути начальства неисповедимы, а дисциплина есть дисциплина.
Вечером 23 мая два морских охотника вышли в дозор. Чернышев, командир звена, шел на МО-303 с лейтенантом Валентином Титяковым, только что назначенным командиром этого катера. В кильватере за ним шел МО-207, которым командовал старший лейтенант Каплунов.
На западе, в притуманенной дали, догорал поздний закат, и белая ночь опускала на залив прозрачный синий полог, когда «мошки» вышли на линию дозора вблизи банки Диомид. Прямо по носу темнела зубчато-лесистая полоска берега пролива Бьёркезунд, и глазастый сигнальщик «тройки» Корольков различил на фоне этого берега силуэты катеров. Одновременно увидел их и сигнальщик «семерки» Петров. Бинокли командиров обратились в ту сторону, где вдоль финского берега скользили темные тени. Пять катеров противника шли кильватерным строем, явно направляясь к главному фарватеру. Этого допустить нельзя! Чернышев знал, что ночью по фарватеру должен пройти из Кронштадта на Лавенсари конвой с подводными лодками, а в обратном направлении – другой большой конвой.
Чернышев велел отстучать радиограмму, оповещение о группе финских катеров, идущей к фарватеру. Потом крикнул на «семерку»:
– Каплунов! Видишь? Идем на сближение! – И в отрывистой своей манере прокричал план предстоящего боя: – Зайдем им в хвост, ударим по последнему, чтобы заставить отвернуть от фарватера. В случае чего – на таран!
Пошли на сближение. Вдруг стала портиться погода: наползли тучи, зарядил мелкий дождь-сеянец. Может, это было и к лучшему: противник заметит позже. Но противник, конечно, не хлопал ушами. Он начал перестроение, и на «мошках» увидели: шюцкоровских катеров было две колонны по пять, то есть всего десять, и они перестраивались в одну колонну – хотели, наверное, взять наш дозор в два огня. Пришлось Чернышеву на ходу менять план боя. Он, разумеется, понимал вопиющее неравенство сил: против восьми наших стволов – 30–40 стволов финнов. Но расчет у него был – не строй против строя, а – прорвать их строй, смешать, устроить «кашу». Ведь с каждого из двенадцати катеров было видно одиннадцать. Для наших – один из них свой, десять чужие, бей почти без риска ошибки. А для каждого финского – девять из одиннадцати свои, тут стреляй с разбором.
Стремительно сближались. Рявкнули пушки, заработали пулеметы – с этой минуты ровно час не умолкал огонь, исполосовав трассами низко нависшее небо. «Мошки» сходились и расходились с вражескими катерами, иной раз так близко, что зашвыривали на их палубы ручные гранаты. Командир носовой пушки «семерки» Живора прямой наводкой расстрелял и потопил финский катер. Тут с левого борта выскочил другой шюцкор и шарахнул по «семерке» очередью из 20-миллиметрового автомата. Наповал убило комендора Дворянкина и рулевого Ивченко. Тяжело раненный, упал Николай Каплунов. Сигнальщик Петров бросился перевязывать ему раны.
На «тройке» тоже был ранен командир – Титяков. Чернышев встал к машинному телеграфу, он маневрировал среди вспышек огня и всплесков воды, в дыму и грохоте боя – в им же заваренной «каше». Комендоры и пулеметчики все были ранены, но оставались на боевых постах. Чернышева взрывной волной сбросило с мостика на палубу, ударило головой о люк. Очнувшись, увидел: в опасной близости шюцкоровский катер, а пулемет молчит. Пименов, пулеметчик, лежит, скорчившись, на палубе. Чернышев ухватился за рукоятки ДШК и ударил длинными очередями…
К противнику подошла подмога – еще три катера, и бой загремел с новой силой. Вдруг, поставив дымовые завесы, финские катера начали отход. Они уходили назад, в Бьёркезунд, один катер волочили на буксире, а два были потоплены.
Чернышев пошел на сближение с «семеркой». Оба охотника застопорили моторы, пала оглушительная тишина. Перейдя на «семерку», Чернышев нагнулся над Каплуновым, обмотанным бинтами:
– Коля!
Каплунов открыл глаза, наполненные болью.
– Всё, – прохрипел. – Отвоевался я…
Всех тяжелораненых Чернышев отправил на «семерке» в Кронштадт, а сам остался на «тройке» на линии дозора. Старший лейтенант Каплунов не дошел до Кронштадта, умер на траверзе Красной Горки…
Вроде бы небольшой эпизод огромной войны, а было в нем что-то значительное. И не случайно он попал в сводку Совинформбюро 25 мая: «В Финском заливе тринадцать катеров противника напали на два наших дозорных катера. Советские моряки вступили в бой с численно превосходящими силами врага, потопили два и сильно повредили один катер противника. Наши катера вернулись на свою базу».
За этот бой Игорь Чернышев был награжден – первым на Балтике – орденом Александра Невского.
Как начиналась застройка Кронштадта? На отмели близ южного берега острова Котлин Петр облюбовал место для строительства форта – первого укрепления на корабельном пути к строящемуся Петербургу. Так возник Кроншлот – деревянное строение на деревянных сваях. Тут и первые пушки поставили. А уже потом стали на необитаемом Котлине (называвшемся прежде по-фински Ретусари) вырубать сосновый лес, строить дома в просеках, ставить причалы – и возник Кронштадт. Кроншлот же с течением времени превратили из деревянного в каменный. Вокруг маленькой гавани встала изогнутая подковой двухэтажная казарма, на краю подковы поднялся невысокий маяк. Здесь, на Кроншлоте, базировался истребительный отряд, состоящий из морских охотников.
Сюда, на искусственный островок близ Кронштадта, и пришел я с оказией – с редакционным заданием побеседовать с Игорем Чернышевым, чтобы написать о его бое, ставшем знаменитым. Побродив по коридорам казармы, я нашел комнату («каюту», конечно), в которой Чернышев жил вдвоем с другим офицером. Мы познакомились.
У Игоря Петровича было широкое лицо, усы, лихо заломленная фуражка. Китель с двумя орденами обтягивал плотную фигуру. В руке дымилась трубка. Это был настоящий, можно сказать, прирожденный российский моряк. Море было для него и неизменной любовью, и делом жизни. Я понял это из первого же нашего разговора.
Очерк о бое 23 мая я написал. Но много лет прошло, прежде чем мы с Игорем Чернышевым встретились во второй раз. Это произошло в январе 1956 года в Москве, на III Всесоюзном совещании молодых писателей. К тому времени у Чернышева вышла документальная книга «На морском охотнике», а у меня – в Воениздате – книжка морских рассказов. Оба мы попали в семинар Леонида Соболева. Но это уже другое время, другая история. Надеюсь, что доберусь в своих воспоминаниях и до памятного семинара, как бы открывшего нам дорогу в литературу. Здесь же хочу сказать, что впоследствии, в 70-е годы, когда мы с Лидой переселились в Москву из Баку, а Игорь с семьей – из Ленинграда, наша дружба возобновилась и уже не прерывалась до самой смерти Игоря в августе 1994 года. Мы похоронили капитана 1 ранга в отставке Игоря Петровича Чернышева так, как он завещал, – в море. Место он указал точно: две мили к западу от банки Диомид в Финском заливе, – то самое место, в котором он с двумя морскими охотниками выиграл бой против тринадцати катеров противника в далеком 43-м году.
Из моих писем к Лиде:
Кронштадт, 16 мая 43 г.
…Я так же, как и ты, родная, мечтаю об отпуске и встрече с тобой… «Ну что ж, потерпим», – говоришь ты со вздохом. Да, терпение и терпение. Нашему поколению, видно, суждено испить до конца чашу терпения и надежд на будущее. Что ж, не будем падать духом, выдержим борьбу до конца, завоюем счастье дорогой ценой. Но завоюем – обязательно! Счастье – это быть вместе с тобой. И так будет, хотя бы реки повернули вспять, хотя бы небо упало на землю.
22 июня 1943 г.
…Приехал из трехмесячной поездки Сашка Томашевич. Они втроем (делегация с Балтики) объездили чуть ли не всю страну… Рассказывает Сашка много интересного о жизни в тылу. Всюду встречали их восторженно – еще бы, моряки, балтийцы! Девушки просто с ума сходили. Война, «нехватка» мужчин сильно отразились на женской психологии. Женщина не может быть одинока. Отсюда – многие катятся по наклонной плоскости в бездну морального падения, другие – сопротивляются этому, мечутся и ждут… Как мне нужно сейчас быть с тобой, хотя бы один только день!..
Родная, я твердо верю, что ты выдержишь до конца. Выдержу и я. Наше чувство выдержало испытание почти трехлетней разлуки. Это глубокое чувство ничем не должно быть опошлено. Будет день: вернется юность, не растраченная, безудержная, придет счастье той минуты, когда ты мне снова скажешь, шепнешь: «Я тебя никуда не отпущу одного…» И солнце будет сиять ярче обычного, в саду почечного санатория зазвенят цикады острова Эа, и весь мир, благоухающий и радостный, я увижу опрокинутым в твоих глазах, моя Ли…
В прошлом письме я писал тебе, что получил медаль «За оборону Ленинграда». Это будет лучшей памятью о войне, о всем пережитом тобою и мной…
4 августа 1943 г.
Моя дорогая! Вчера получил сразу 2 письма – одно из Б.-Али, второе – из Баку. Я даже не ожидал, что ты так скоро попадешь в наш родной город… Это просто замечательно! Ты снова в Баку, Ли! Ты можешь… пройтись по Ольгинской, по бульвару, можешь укатить в Бузовны, пойти в филармонию… Если б только я был с тобою!..
Ли, на днях я встретил в Доме Флота старого товарища по академии – Вальку Вольта. Действительно, мир тесен – уж никак не ожидал встретить его в Кронштадте! С трудом узнал Вальку: усы, артистическая шевелюра. Оказывается, он артист (!) и прибыл «на флот» (как особенно подчеркнул мне) с театральной бригадой. Я был очень рад встрече. Ведь в первый раз за всю службу я услышал живое слово о своей «alma mater»… Много грустного рассказал Валька. Умерли в первую блокадную зиму наши лучшие профессора: Гевирц, Боргман, Пумпянский. Умер Сережа Анциферов, мой друг и сосед по комнате в общежитии, веселая и непутевая голова, чудесный малый, один из последних могикан студенческой богемы. Много талантливых ребят со старших курсов сложили свои головы в боях под Лугой и Кингисеппом…
В тот день, под вечер, мы с Никитушкиным торопились в Дом Флота на какой-то концерт. Мы шли по Карла Маркса, вдоль Обводного канала, как вдруг начался артобстрел. Как раз мы дошли до «щели» – подземного укрытия, каких было много нарыто в Кронштадте, – и прыгнули в нее. Черт! В темной «щели» было воды по колено, и мы плюхнулись, как последние идиоты. Матерясь, злые на немцев и на себя, мы с Колькой выбрались из «щели» и поперли дальше – а обстрел все продолжался. Снаряды рвались возле Гостиного двора, когда мы повернули на Советскую. Больше всего было жаль наших брюк – мы их накануне выутюжили до остроты складок, а теперь они висят мокрыми тряпками и неприятно липнут к коленям.
Пока мы в гальюне Дома Флота пытались отжать воду и хоть как-то придать брюкам приличный вид (а надо сказать, на флоте брюки первого срока – предмет особых забот), – концерт начался. Мы вошли в зал, Колька сел где-то сбоку, а я пошел по проходу, ища свободное место, пока не увидел его в первом ряду. На сцене кто-то что-то декламировал, и я спросил соседку, белокурую девицу, кто и с чем выступает. Она мельком взглянула на меня, ответила, а потом зашепталась со своим соседом, сидевшим справа от нее. Я искоса поглядывал на ее удлиненное лицо с тонкими чертами, нежным подбородком. У этой блондинки был какой-то не кронштадтский вид. Приезжая, должно быть, из Питера. Вдруг она обратила ко мне улыбающееся лицо и спросила:
– А вас не Женей зовут?
Я изумленно уставился на нее.
– Откуда вы знаете?
Но она только засмеялась и стала глядеть на сцену. А мне уже совсем неинтересно было происходящее там (концерт, вообще, был плохонький).
Тут объявили антракт. И сразу встал и шагнул ко мне сосед блондинки справа:
– Ну, Женя, узнаешь?
Я не сразу узнал Валентина Вальта, бывшего сокурсника по Академии художеств. У него была раньше гладкая белобрысая прическа, а тут – огромная шевелюра, да и усы… В общем, не сразу, но узнал. Мы обнялись, Валя познакомил меня с той блондинкой – Аней С. – и сказал, что они приехали в составе небольшой театральной группы и некоторое время поработают в Кронштадте. Академия художеств, сказал он, эвакуировалась в Самарканд. Он же, не помню каким образом, подался в артисты. Разговаривая с Валей и Аней, я очень опасался, чтобы они не обратили внимания на мои мокрые штаны.
Эту театральную группу (вскоре ее стали именовать Театром комедии при Доме Флота) разместили в комнатах бывшего Итальянского дворца на Июльской – недалеко от нас, только двор СНиСа перейти. Я думал, что Аня – девушка Вальки Вальта, но вскоре понял, что это не так. Валька ухаживал за примадонной театра – смуглой черноокой красавицей, дочерью знаменитого артиста Ваграма Папазяна. В 38-м или 39-м году я видел Папазяна, приехавшего в Баку на гастроли, в его коронной роли – Отелло. Огромный, сильно начерненный, он запомнился мощным голосом, могучими страстями. Как звали его дочку, не помню. Почему-то в театре все ее называли Мухой.
Так вот, Вальт вовсю ухлестывал за Мухой. Я же, сидя в большой комнате артистического общежития, участвовал в общей беседе или, уединившись с Аней в ее отгороженном занавеской уголке, разговаривал с ней. О чем? Да обо всем на свете. Но я чувствовал, что меня все больше влечет к ней, и боялся этого влечения, и пытался освободиться от наваждения (так я называл это про себя), – но, снова встретившись с Аней, опять подпадал под ее обаяние. Она так весело смеялась моим шуткам…
Я остро чувствовал свою вину перед Лидой.
– Анка, я очень подло поступаю? – сказал я однажды сентябрьским вечером (вопрос, конечно, был задан не ей, а Лиде). – Я влюбился в тебя…
Сказал и опустил повинную голову. Но Аня потянулась ко мне, мы принялись целоваться.
В этом театрике, почти самодеятельном, было 3–4 профессиональных актера, остальные – так, ничего. Аня, кажется, не окончила театральное училище, война помешала. Их режиссер, руководитель Театра комедии, однажды сказал об Ане: «Очень зелена. Но ничего, наберется опыта».
Мы целовались самозабвенно. Но я – нутром, что ли, – понимал, что так долго продолжаться не может. Отношения не могут топтаться на месте. Или вперед, или назад (то есть к нулевой точке). Идти «вперед» я не решался. Лида не позволяла. Хотя я ей ничего не написал о внезапном увлечении, да и вообще перестал писать: рука не поднималась писать по-прежнему нежные слова, влюбленные письма. Ну не мог я пересилить себя и писать Лиде, как будто ничего не произошло. Двоедушие претило мне.
Только телеграммы послал: к дню ее рождения (11 октября) и к Новому году.
Но еще до Нового года, в декабре, кончились мои мучения. Аня вдруг стала задумчива, явно сторонилась меня. От Вальки я узнал, что у нее возник роман со штабным офицером, молодым капитаном 3 ранга, – и он-то, штабной, не утруждал себя рефлексией: соблазнил Аню.
Горько мне было, очень горько – но при всем том я испытал облегчение. «Жди большого письма», – телеграфировал я Лиде.
С большим трудом, с массой треволнений Лида получила командировку в Баку. «Я просто обессилела и даже не могла по-настоящему радоваться, когда добилась своего, – записывала Лида в дневнике: – В вагоне все меня пугали, что без особого пропуска за Каспий не пускают. Я уж решила, что застряну в Красноводске и вернусь назад. Мне там особенно не повезло: в день моего приезда ушел пароход, и следующий шел через 3 дня. 3 дня сидеть в жутком, чужом Красноводске!»
Неожиданно повезло: зампредгорсовета дал Лиде записку в гостиницу-общежитие. Тут, в прохладном полуподвале, было довольно чисто, стояли койки, была даже вода для умывания. И компания подобралась хорошая. Ожидали бакинского парохода важный московский человек, работник Комитета обороны инженер Лейвиков с матерью. Еще тут были: замдиректора ереванской киностудии Аветисов со знаменитым киноартистом Борисом Андреевым. Все они принялись ухаживать за Лидой, а пылкий Аветисов даже успел объясниться в любви. Незаметно пролетели два дня. Лейвиков, конечно, сумел забронировать три каюты первого класса. Он же, с помощью начальника порта, прервавшего дикую посадку, провел всю компанию на пароход. Люди в толпе узнавали Бориса Андреева, кричали: «Привет, Борис! В какой картине снимаешься?»
Лида оказалась в каюте с матерью Лейвикова, «форменной ведьмой», как запишет она потом в дневнике. Вскоре после отхода началась качка. Каспий в этот раз был сердит и взъерошен. Ветер гнал мелкие изматывающие волны. Бабка охала и стонала, Лиде было не по себе, но усталость от последних дней с их волнениями взяла свое – она крепко уснула.
А утром пароход ошвартовался у знакомой бакинской пристани. Лида не телеграфировала о приезде, никто ее не встречал. Она пошла к своей бабушке, посидела там, а к 6 часам отправилась к тете Фире на Монтина, 63. «Как они удивились и как будто обрадовались, – пишет Лида. – В тот же вечер была у Войскунских. Они действительно были рады… Приехала я 15-го [июля] и до сих пор не прописана [это в записи от 4 августа], т. к. в моей злосчастной командировке указано сразу 80 дней. Это портит настроение. В Баку же чудесно, шумно, нарядно, весело. Не могу я жить в дыре, даже не представляю себе, как я выдержала там целый год».
Из дневника Лиды:
8 августа 43 г.
…Прочла чудную книгу Артура Шницлера «Дорога к воле». Изящная, захватывающая вещь с глубокими мыслями. Неужели действительно нельзя всегда любить одного, а также быть всегда любимой. Так хочется верить в счастье, настоящее, полное, честное. Почему мне кажется, что у меня должно быть не так, как у других? А ведь я в это верю. Мне кажется, что Женя всегда будет меня любить, но я хочу, чтобы это была не только благодарность и желание не огорчать меня, но настоящая, пылкая, истинная любовь. Но, конечно, мы так устроены, что у нас встречаются на пути увлечения, и только сильной волей, сознательно не желая опошлять и разменивать свое сильное чувство на нечто временное и мелкое, мы остаемся верными своему большому чувству. Надо, чтобы поменьше было таких соблазнов.
Через знакомого работника НКВД подан паспорт с заявлением о прописке. Проходит какое-то время, и Лиду вызывают повесткой не в районный паспортный стол, нет, а в городской. Хороший признак! Должно быть, сработало высокое знакомство. Да и теперь, после победы под Сталинградом, когда немцы отброшены с Северного Кавказа и, значит, миновала угроза их прорыва к бакинской нефти, – может, теперь смягчился паспортный режим в Баку?