355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Войскунский » Полвека любви » Текст книги (страница 25)
Полвека любви
  • Текст добавлен: 1 мая 2017, 12:08

Текст книги "Полвека любви"


Автор книги: Евгений Войскунский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 55 страниц)

– Так вот ты какой, Лидочкин муж…

Рашель Соломоновна, без вины виноватая, не имела права жить в Москве, Ленинграде и столицах союзных республик. Грибков – тупой исполнитель безжалостной машины подавления человека – был начеку. Как и Лиде в военные годы, теперь ее матери было отказано в прописке. Нельзя, и все тут. В Минздраве республики Рашели Соломоновне предложили поехать в район, в небольшой город Геокчай – на тамошней санэпидемстанции требовался санитарный врач.

Что же до нашей «демографической» проблемы, то вся родня в одни голос заявила: рожать! Было решено на «семейном совете», что, когда подойдет срок, я привезу Лиду в Баку, тут она родит, а дальше – видно будет.

В Пиллау, конечно, с ребенком трудно. Может, мне удастся демобилизоваться (хоть и плохо в это верилось). А нет, так была у меня задумка: перевестись собственным корреспондентом «Стража Балтики» в Либаву – вторую по значению (после Пиллау) базу 4-го флота. Либава (или, точнее, Лиепая) имела репутацию благоустроенного города, где на рынке полно продовольствия. Там сидел наш собкор Лебедев, но редактор был недоволен его работой и говорил, что надо «укрепить либавский корпункт».

– Вот я и попрошусь в Либаву на «укрепление». Верно, Ли? А потом привезу туда тебя и ребенка.

– Ну что ж, – ответила Лида. – Либава так Либава. Где ты, там и мое место.

Почему я не хлопотал о переводе по службе в Баку? Ведь там стояла Каспийская флотилия, имевшая свою газету, – я бы мог в ней работать. Родители просто мечтали о моем переводе в Баку, их письма полны грусти о том, что они живут не вместе с детьми («горячо любимыми», как обычно они нам писали).

Плохо разве – жить в родном городе, в родительской квартире, у теплого моря? Тут друзья детства – те, кто уцелел на войне. Тут университет, филфак, на котором я мог бы заочно учиться. (Детская мечта об архитектуре уплыла, растворилась в мощном потоке жизни, подхватившем нас по окончании школы.) Уж не говорю о том, что в Баку, дома, нам с Лидой было бы несравненно легче и проще – с помощью родителей – управляться с ребенком, чем в Пиллау.

Почему же я не подавал рапорт, не просил о переводе на Каспийскую флотилию? Однозначного ответа у меня нет. Возможно, слишком захолустной казалась эта маленькая флотилия после Балтийского флота, с его громкой славой. А может, такое возвращение в Баку выглядело крушением неких честолюбивых надежд? Уехал, как говорится, завоевывать себе место под солнцем, а вернулся скромным работником скромнейшей газеты, «дунькиного листка» по классификации Шалимова.

Ранние зимние сумерки опустились на Пиллау. (Новое название города – Балтийск – входило в обиход медленно.) Снег, выпавший накануне, растаял.

Мы с Лидой вышли на вечернюю прогулку, идем по набережной, приближаемся к маяку, равномерно посылающему броски света в темное, слепое от тумана пространство неба и моря.

И ты говоришь, держась за мою руку:

– Знаешь, я начала его чувствовать. Он как будто спал, спал – и проснулся.

– Вот и хорошо, – говорю. – Народится еще один камстигальский человек.

– Зачем ты его так обзываешь? Ему бы это не понравилось.

– Ладно, не буду. Только пусть не очень-то толкается.

За маяком набрасывается на нас холодный ветер, наполненный иголками снега. Лида кутается в платок, накинутый поверх пальто. Этот большой оренбургский платок мы купили, когда осенью ехали в Баку, на степной станции Сальск. Хороший платок, теплый.

– Знаешь, – говоришь ты, – я часто вспоминаю того мальчика в нашем купе. Шурика. Ты помнишь? Мы ему еще купили петуха на палочке.

– Как не помнить? Такой бутуз, в золотых кудряшках.

– Да, в золотых кудряшках. Я бы хотела, чтобы у нас был вот такой мальчик.

– А если будет девочка? – говорю. – Хотя нет, должен быть мальчик.

Ветер доносит из ближней гавани звон склянок. Три двойных удара и еще один, одиночный. Половина восьмого.

– Ты хочешь обязательно мальчика?

Я пожимаю плечами. Почему-то мне кажется, что будет мальчик. Хотя девочка – это ведь тоже совсем не плохо.

Сережа Цукасов сказал:

– Женька, сегодня даю прощальный пир. В двадцать часов в офицерском.

Да, подошла очередь Сергею демобилизоваться. Умница, не дал себя уговорить надеть офицерские погоны – и вот уходит на «гражданку», возвращается домой, в Москву. Можно позавидовать. Но я не разрешал себе завидовать. У каждого своя судьба, верно?

Цукасов преисполнен оптимизма: с работой проблем не будет, в Москве полно газет, уж в какую-нибудь он устроится.

– А учиться? – говорю я. – Сережка, надо поступить заочно, на журфак например. Или… или в Литературный институт.

Эта мысль – насчет заочного отделения Литинститута имени Горького – недавно пришла мне в голову. Повесть о катерниках, которую я урывками, но все же продолжал писать, мне хотелось представить на конкурс в Литературный институт. Правда, для этого нужно было, как минимум, повесть закончить.

– Там видно будет с учебой, – говорит Сергей. – Сперва надо устроиться. Значит, в двадцать ноль-ноль. С Лидой, конечно.

На цукасовскую отвальную заявилась почти вся редакция. Сережа много писал, получал немалые гонорары и не поскупился на пиршество. Водки было – хоть залейся. И конечно, традиционный винегрет, селедка с картошкой – ну, все как надо.

Дам было две – моя Лида и жена Коли Гаврилова Зина. Коля недавно съездил в отпуск, в свою деревню в Великолукской области, и там скоропалительно женился. Зина была молоденькая, стеснительная, с русой косой. Городская жизнь и особенно флотская среда с ее непременными шуточками – все это было для Зины внове.

Шутливыми тостами и подначками мы проводили Сергея на «гражданку». Веселый был вечер.

– Понравилось тебе? – спросил я Лиду по дороге домой.

– Да. Приятные люди твои морячки. Только мне не нравится, что ты много выпил.

– Разве это много? Просто у нас не принято, чтобы водка оставалась.

– Правило замечательное, – сказала Лида. – Но ты все-таки должен пить поменьше.

– Ладно, Ли. – Я был настроен о-очень благодушно. – Буду пить как можно меньше.

Надя, соседка, сказала:

– Лидочка, вы ходите аккуратно.

Это означало: пузо не очень большое. А ведь шел уже восьмой месяц, и пора было отправлять Лиду в Баку – рожать.

Накануне отъезда у нас был неожиданный гость. Владимир Рудный, знакомый по Гангуту, теперь майор, спецкор московской газеты «Красный Флот», приехал в Пиллау в командировку. На одном из эсминцев эскадры он пробыл несколько дней, собирая материал для очерка о командире этого корабля. Закончив дела, Рудный заявился к нам в редакцию.

Давненько мы не виделись. После Ханко он побывал на Северном флоте и на Черноморском, а в августе 42-го приезжал к нам в Кронштадт. У него к тому времени вышла в Военмориздате документальная книжка «Непобежденный Гангут», в ней описывалась и наша редакция, – и Рудный подарил мне эту книжку. Он был, что называется, на подъеме. Рассказал, что недавно женился, и показал фото красивой белокурой женщины. Он был влюблен в свою Лидию Федоровну и всякий раз торопился к ней в Москву из командировок – а мотаться по фронтам, по флотам ему приходилось много.

Рудный был все такой же – худой, с копной волос, тронутых сединой, а глаза за очками, хоть и повидавшие много страшного, казались все такими же доверчиво-наивными. Мы встретились тепло, и я пригласил Рудного к себе домой.

Лида, уже привычная к неожиданным гостям (приходили наши редакционные, заявлялся из Камстигала Валя Булыкин), умчалась на кухню что-то готовить. Рудный спросил:

– Женя, это та самая девушка, которой вы писали письма с Ханко? И из Кронштадта?

– Да, Владимир Александрович, та самая.

– Ну, поздравляю вас. Такие браки бывают очень редко. Вы и Никитушкин – больше я никого не знаю.

– Значит, Коля женился на своей Тоне?

– Да. Он сейчас учится на курсах. Он был у меня. Хочет демобилизоваться.

– Я тоже хочу, Владимир Александрович. Думаю подать рапорт по команде.

– Подать можно, – сказал Рудный. – Но вряд ли сейчас отпустят молодого флотского офицера.

– Я же не кончал военного училища…

– Но международная обстановка, дорогой Женя. Вы же читаете газеты. Трумэн объявил новый политический курс. Американцы привезли к себе из Германии триста немецких ученых. Там такой Вернер фон Браун, который делал «фау», теперь делает ракеты для американцев.

– Из того, что Браун делает ракеты, вовсе не следует, что меня нельзя отпустить с флота.

– Очень даже следует. – Рудный с тонкой улыбкой смотрит на меня сквозь очки. – Я-то, конечно, вас бы отпустил. Но я не командующий флотом.

– А жаль, – говорю. – Ладно, Владимир Александрович, расскажите, что делается в Москве. В литературе.

Лида приносит закуску. На столе горячая картошка, масло и – «царица бала» – колбаса, привезенная чудодеем Салостеем из Клайпеды. Ну и, конечно, выпивка.

Только мы начали трапезу, и Рудный, посмеиваясь, успел рассказать, что главное событие в литературе – это то, что он закончил писать роман «Гангутцы», как к нам ввалились еще гости – Валя Булыкин и его друг лейтенант Вася Лепетухин, химик дивизиона. У Лиды на лице всегда все будто написано: я вижу, что она растеряна. Закуски маловато, да? Ничего, Ли, не тушуйся. Где наш НЗ (неприкосновенный запас) – две банки рыбных консервов?

Я вспарываю банки, а Валя достает из своего любимого портфеля поллитровку. Они с Васей уже «на взводе», и Валя громогласно объявляет, что слышал, будто журналисты пьют почти как катерники, и завязывается веселый треп, морская травля, и Лида требует, чтобы Валя больше не пил, не то она снова устроит ему головомойку. (Это было однажды: Валя заявился в выходной день, будучи в сильном подпитии, и пришлось нам с Лидой отвести Валю в кухню и подставить его голову под кран. Холодная вода подействовала хорошо: Валя обрел дар связной речи и сразу завел философский разговор.)

Валя с Васей вскоре ушли, им хотелось еще в офицерский заглянуть. А Рудный остался у нас ночевать – мы устроили ему постель на стульях.

На следующий день мы с Лидой (документы у меня уже были оформлены) и Рудный выехали в Москву. Это было 7 или 8 апреля. Думали мы остановиться у Сережи Цукасова, но Рудный повез нас прямо к себе. Он жил в то время на Пушкинской. Лидия Федоровна оказалась приятной женщиной с мягкой манерой общения. Лиде она надавала множество полезных советов: у Лидии Федоровны была трехмесячная дочка Наташа от Рудного и еще двое детей от первого брака.

Двенадцатого апреля я посадил Лиду в бакинский поезд, и она уехала рожать.

Я перебрался от Рудных к Сереже Цукасову. Он жил в переулке Садовских, рядом с Театром юного зрителя, в старой густонаселенной квартире. У них с матерью, маленькой сухонькой Зинаидой Ароновной, была большая комната, разгороженная подвижной перегородкой. Старый рояль, на котором Зинаида Ароновна играла в молодости, давно никто не тревожил. Тихая, будто пришибленная гибелью мужа в начале войны, она работала где-то бухгалтером. Сережа был единственным светом в окошке ее увядающей жизни.

Сергей, насколько помню, работал в газете «Военное обучение». Отсюда он взял старт своего будущего восхождения по ступеням столичной журналистики.

В Литинституте мы с Сережей узнали, что прием заявлений на заочное начнется 1 июня. Принимают к рассмотрению не только прозу, но и публицистику, очерки, – и Сергей тоже решил подать заявление. Мне же нужно было закончить к июню повесть о катерниках – и вот после двух дней беготни по Москве я отправился восвояси, в Пиллау, в Балтийск. Сережка провожал меня на Белорусском вокзале.

Из моего письма к Лиде от 16 апреля 1947 года:

Дорогая моя Лидуха-путешественница!

Вот я и приехал вчера в Пиллау. Вошел в нашу комнатку – и так защемило сердце, так безудержно тоскливо стало на душе… Сел – и сижу, ошеломленный одиночеством, пустотой…

Сейчас ты уже дома, окружена заботой и любовью. Чувствуешь ли ты, моя хорошая, горячие волны моей любви? Только теперь я понял, как безумно, как невыносимо не хватает мне тебя, милая моя подруга. Это – тяжелая реакция после нашей совместной жизни, такой хорошей и радостной. Старею я, что ли? Почему так неудержимо тянет к семейному очагу? Нет, это не «старею», это – молодость большого, окрепшего чувства. Правда?..

Из письма Лиды от 26 апреля:

…Я гуляю, много хожу, принимаю ванны… Пока у меня все протекает буквально по медицинскому учебнику… Папа все ищет, где мне лучше рожать. Предлагает устроить меня в больницу водников.

Роднуся, в прошлом письме я надавала тебе столько поручений, что даже страшно за тебя. Тем не менее придется добавить еще. Мама просит, чтобы ты привез ей 2 пары простых чулок и папе 2 пары носок. Здесь их не достать… Для нашего будущего малыша привези соску на кольце. Нора уверяет, что ребенку с первого же дня надо дать соску. Вообще я выслушиваю теперь массу всяческих советов…

Из моего письма от 5 мая:

…30-го вечером, когда я сидел дома, особенно остро чувствуя свое одиночество, вдруг вваливаются Валька со своим неразлучным спутником Васей. Торжественно водрузили на стол свой знаменитый портфель, из которого предательски торчали два горлышка «поллитров». Я был им очень рад (не «пол-литрам», а друзьям, которые меня не забыли). Оба они были уже изрядно на взводе. Валька первым делом потребовал бумаги и чернил и написал телеграмму тебе, которую ты, наверно, уже получила. Затем шумно принялся поздравлять меня с будущим сыном. Объявил также, что чувствует себя здесь значительно свободней – никто его не отчитывает за то, что он пьет, много курит. Потом вдруг сказал с настоящей грустью: «А все же здесь стало очень пусто…» Мы выпили за тебя, моя дорогая, любимая, и за нашего сына…

Из письма Лиды от 2 мая:

…Передо мной лежит твое письмо, полученное накануне праздников. Я его буквально зачитала, как когда-то, когда мы еще не были женаты. Трудно сказать, когда я больше радовалась твоим письмам, тогда или теперь. Думаю, что теперь, т. к. люблю тебя не меньше, а гораздо больше, глубже… иначе. Других женитьба расхолаживает, у нас же, к счастью, этого не произошло, и, мне кажется, никогда еще не любила я тебя так, как теперь. Не проходит и мгновенья, чтобы я не ощущала твоего отсутствия, не только сознанием и не так сознанием, как всем своим существом. Я хочу только одного – быть всегда вместе с тобой, никогда не разлучаться, даже временно…

Папа принес мне разрешение рожать в больнице водников…

…Как хорошо будет, если ты приедешь, а у тебя уже сын… Неужели не получится так, как я хочу?!

Телеграмма-молния:

Пиллау редакция газеты

Войскунскому

Поздравляем сыном родился 18-го оба чувствуют себя прекрасно крепко целуем

Телеграмма-молния:

Баку Красноармейская 29

Войскунским

Счастлив горячо целую сына всех дорогих моих выезжаю 21

Я всегда торопился к тебе. И в первые годы семейной жизни, и в последующие. Всегда. Но никогда не торопился так, как в том счастливом мае 47-го года, когда у нас родился сын.

23-го я приехал в Москву, а утром 25-го вылетел в Баку. Я сидел в хвосте самолета ЛИ-2, за иллюминатором небо было словно ватой набито, я пытался заснуть, но не мог. Беспорядочно текли мысли. Перед мысленным взором возникала то усатая физиономия Сережи, то круглое лицо светловолосой девы Корнеевой с заочного отделения Литинститута – она подтвердила готовность в июне принять на конкурс наши (замечательные) произведения. Свою небольшую повесть «Офицеры» (все же я ее, как ни странно, закончил, а машинистка из нашего машбюро перепечатала), а также заявление и копию школьного аттестата я оставил у Сергея – он передаст все это Корнеевой, когда объявят прием. То вспоминался вчерашний визит к Дине Валентиновне Фрейчко.

В нашей семье ее называли Дусей. В 17-м году, когда после Февраля вернулся из сибирской ссылки мамин брат Зелик, в него пылко влюбилась молоденькая начинающая певица. Они поженились – и жить бы молодоженам тихой жизнью в переворошенном революцией мире – может, и выжили бы, – но Зелик-то был идейным. Большевиком он был и не мог сидеть в домашнем закутке, когда шла великая битва со старым миром. Он, двадцатитрехлетний, стал комиссаром полка в 11-й армии. Дуся последовала за мужем. Неудобства походной жизни не могли остудить молодую любовь. Зимой, когда 11-я армия отступала с Северного Кавказа, Зелика свалил сыпняк. Он сгорел быстро – умер на руках у Дуси в селении Яндыки.

По окончании Гражданской войны Дуся – Дина Фрейчко – стала эстрадной певицей, известность ее росла, она пела народные песни – русские, украинские, грузинские, еврейские, белорусские. Мне было лет десять, когда она приехала на гастроли в Баку. Ее радостно встретили в нашей семье. Помню, как они с мамой плакали, вспоминая Зелика. Я был на концерте Дуси в летнем саду Медсантруда – она пела здорово, звучным контральто.

Теперь, после войны, Дина Фрейчко жила в маленькой квартире в Москве. У нее и мамы возобновилась переписка, и мама попросила ее купить сатины, ситцы и прочую мануфактуру, чтобы освободить меня от беготни по московским магазинам (да и неумелым был я покупателем), и Дуся согласилась. Я заявился к ней, и она так сердечно меня приняла… «Господи! У тебя такие же серые глаза, как у Зелика!» – сказала Дина Фрейчко. Она, уже пожилая, все еще была ярко красива…

Летя над облаками, я вспоминал свой вчерашний визит к тете Дусе (так она велела называть себя, а не официально – Диной Валентиновной) и думал о ее ушедшей сильной любви… и о своей любви я думал…

О тебе, моя хорошая. О тебе, о тебе – и о нашем сыне. Он представлялся мне этаким бутузом в золотых кудряшках…

А были у него реденькие, белобрысые волосики и большие, как мне показалось, уши. Глаза были синие, и посмотрел он на меня, когда я впервые взял его на руки, с осуждением – так мне почудилось. Он захныкал, и Лида поспешила забрать у меня младенца – и очень вовремя, потому что он, возможно взволнованный нашей встречей, тут же описался.

Этот маленький несмышленыш, завернутый в пеленку, – мой сын! Наш сын! Дитя нашей любви…

Своим появлением на свет Божий он как бы продиктовал новый распорядок жизни. Часы кормления стали ритуалом, и, надо сказать, нелегким. Наш сын оказался с капризами. Соску-пустышку, привезенную мной, он не пожелал принять. Признавал только бутылочку с соской, и чтоб в бутылочке была теплая, чуть подсахаренная водичка.

Лида и мама очень уставали. Кормление, стирка пеленок, волнения относительно диатеза, какой-то сыпи… Ну, в общем, обычное дело…

А назвали мы его Александром. Уменьшительное, домашнее – Алик. Алька…

Уже начиналась ранняя бакинская жара. Из окон той комнаты, что смотрела на Красноармейскую, вливался в квартиру уличный шум, с ночи галдела очередь, ожидавшая открытия продмага напротив. А в комнату без окон, выходившую на застекленную галерею, врывались звуки жизни двора, нескончаемая перебранка наших соседей – портного Акопова и его крикливой жены. Она швыряла в него туфли, снятые с ног, а он гонялся за ней вокруг стола, яростно ругаясь по-армянски.

Однажды я заглянул к ним в комнату, попросил прекратить ор и драку. Акопов, еще не остывший, вышел ко мне в галерею.

– Жьеня, – сказал он. – У меня тебья вопрос. – Он схватил со своего стола в галерее, на котором всегда лежали недошитые пиджаки, «Краткий курс истории ВКП (б)», полистал его. – Вот, – ткнул пальцем. – Что это такой?

Его палец с надетым наперстком упирался в название работы Ленина «Материализм и эмпириокритицизм».

– А зачем тебе это, Егиш? – спросил я.

– Как зачем? Нам через каждый неделя политучеба.

– Разве ты член партии?

– Конечна, – сказал Егиш несколько высокомерно. – Я рабочий класс и член партия.

Что такое материализм, я кое-как ему объяснил, отталкиваясь от идеализма (от того, чего нет). Что же до эмпириокритицизма, то я сам в нем плавал и ограничился тем, что это нехорошее, не наше учение.

У Марки Янилевского шли в железнодорожном институте экзамены, но он ухитрялся, сдавая их, почти каждый день забегать к нам.

Как-то раз меня послали к моему двоюродному брату Вене: у него и его жены Симы дочка подросла и освободилась коляска, каковую мне и велено было привезти домой для нашего Альки. (Детские коляски в продаже почти не появлялись, были остро дефицитны.) Марка пошел со мной. Оживленно беседуя, мы шли по многолюдной улице Кирова. Коляску я держал за ручку, она катилась чуть позади, дребезжа и подпрыгивая на неровностях тротуаров.

Говорили, конечно, о международном положении. Марка резко осуждал Бевина и Маршалла за объединение английской и американской зон оккупации («Бизония»), которое препятствовало сохранению Германии как единого государства, и за то, что союзники тормозят поставки в счет репараций Советскому Союзу. А коляска катилась. Мы как раз перешли к китайским делам, к захвату гоминьдановцами Яньани, когда вошли в наш подъезд на Красноармейской. Когда-то неведомый живописец намалевал на стенах подъезда купающихся розовых нимф, у главной нимфы был толстый облупленный зад. Мы поднялись с коляской на второй этаж, вошли в квартиру – и только тут обнаружили, что у коляски нет одного заднего колеса.

Лида горестно развела руками.

– Ну конечно, трепались всю дорогу!

Нам было и стыдно, и немного смешно. Мы с Маркой тут же отправились на поиски колеса, слетевшего с оси в разгар нашей содержательной беседы. Мы шли по тем же тротуарам и перекресткам, зорко осматриваясь, – и, представьте, нашли колесо! Оно лежало на краю тротуара, среди семечной шелухи и обрывков газет. Мы ему обрадовались даже больше, чем успехам индонезийских повстанцев в борьбе с голландскими колонизаторами.

– Как быстро летит время. Уже твой отпуск подходит к концу.

– Ужасно не хочется уезжать. Ли, осенью я приеду и заберу вас к себе. В Пиллау или Либаву. Лучше, конечно, в Либаву. Можно тащить Альку в такой дальний путь? Ему будет почти полгода.

– Не знаю. Посоветуемся с врачом. Что-то он сегодня опять плохо сосал.

– Он предпочитает сосать из бутылочки. Странно, такая кроха, а уже проявляет характер.

– Сузя вчера забежала и прямо залюбовалась Алькой. Он и правда хорошеет с каждым днем.

– Да, верно. Как ты думаешь, Ли, выйдет что-нибудь из отношений Сузи с Маркой? Очень уж она взбалмошная.

– Мы с мамой решили завтра дать ему рисовый отвар. У Сузи с Маркой? Не думаю, что у них всерьез.

– Марка, по-моему, влюблен по-серьезному.

– Хорошо, если так. Но что-то не верится… Я страшно растолстела. Ты еще разлюбишь меня, если я такой толстой и останусь.

– Можешь не беспокоиться. Я люблю тебя.

– А я люблю тебя…

Вдруг – перед моим отъездом – у Лиды случился приступ малярии. Из озноба ее бросало в жар. Мы всполошились, врач велел принимать акрихин. Откуда взялась эта чертова малярия? Впрочем, она издавна поселилась в Азербайджане, в устье Куры был прямо-таки рассадник малярийных комаров, анофелесов этих. Не зря их так назвали: ведь «анофелес» по-гречески – «вредный». Против них велась борьба, малярия шла в республике на убыль. Но Лиду она успела прихватить.

Уезжал я встревоженный. Опять разлука, да и Лиду оставляю невыздоровевшей. И жара в Баку наступила такая, что асфальт под ногами плавился (как когда-то в детстве) и дышалось тяжело.

Мне было жалко родителей. У отца всю войну была трудная ответственная работа в Азмедторге, да и теперь его оттуда не отпускали, хотя он рвался на преподавательскую работу (он же окончил экстерном университет). Уставший, измотанный, он нуждался хотя бы в отпуске, и ему с мамой предлагали путевки в дом отдыха в Мардакянах (селении на северном берегу Апшерона), но пришлось отказаться: без мамы он ехать в дом отдыха не хотел, а мама была привязана к новорожденному внуку. Оба они просто души не чаяли в нем.

Все дальше уносил меня поезд от Баку – от моих любимых, от родного дома, к которому я снова привык за месяц отпуска, – от всего, что особенно дорого сердцу.

В Москве, у Сережи Цукасова, меня ожидала телеграмма: Лида сообщала, что выздоровела. Я, понятно, обрадовался, но все же подозревал, что это не совсем так, малярия так быстро не отпускает, просто Лида хочет, чтобы я не волновался.

Закрою глаза – и вижу мысленным взором темно-серые неспокойные, в белых барашках, воды Балтики. И плывущие низко, чуть не задевающие топы мачт, иссиня-серые тучи. Проливаются частые дожди…

Как же получилось, что я на долгие годы оказался привязан к Балтийскому морю с его ветрами и штормами, с его странной притягательной силой? Не для морской службы, думаю, я был предназначен – а вот же, долго, долго, долго не отпускала меня Балтика. До сих пор снится – а ведь я уже стар. Снится занесенный блокадным снегом Кронштадт. Снится моя тесная каюта на «Смольном» – плавбазе подводных лодок. Вижу мучительный повторяющийся сон, будто меня назначают дежурным с субботы до понедельника – о Господи!

Редактор Жук пребывал в отъезде, в Москве, и это было и хорошо (никто не ругал за опоздание) и плохо (затягивалось решение «либавского вопроса»), Петров встретил меня со вздохом облегчения: в боевом отделе опять «прорыв», нехватка материала, как раз сегодня нас ожидает раздолб на партсобрании.

– Еще могу вот что сообщить, – сказал Петров. – Жук меня спрашивал насчет твоего перевода в Либаву, я ответил, что не возражаю.

– Спасибо, Леша, – обрадовался я.

– Вообще-то и я хотел бы в Либаву, – сказал Петров. – Ну, поглядим. Через неделю я уезжаю в отпуск, ты останешься за меня.

И я остался за начальника отдела боевой подготовки. Ладно хоть, что теперь я был не один против прожорливой второй полосы «Стража Балтики». Вышел на работу Лукьянов. И появился у нас в боевом отделе новый работник – лейтенант Михаил Новиков, строевой офицер, окончивший Каспийское военно-морское училище. Он служил командиром БЧ-2–3 (артиллерийско-минной боевой части) на тральщике-шестисоттоннике. Эти немецкие тральщики были хорошо знакомы нашим катерникам, много раз посылавшим торпеды к их черным бортам. Два дивизиона шестисоттонников достались Балтфлоту в счет германских репараций.

Родом Миша Новиков был из Москвы, а по происхождению – из дворян. Нас так воспитали, что слово «дворянин» связывалось с понятием об угнетателе трудового народа, крепостнике. Но знатные роды в России были истреблены либо вытеснены в эмиграцию. А незнатные, уцелевшие, растворились в массе советских служащих, в многочисленных учреждениях, в коммуналках, переполненных людьми, кухонными ссорами и чадом примусов. Мишин отец Борис Новиков заведовал производственным отделом издательства «Молодая гвардия». В 40-м году в Москве образовалась военно-морская спецшкола. Миша, окончивший 8-й класс, поступил туда: с детства мечтал стать моряком. В 41-м, в октябре, когда немецкие дивизии рвались к Москве, спецшколу вывезли в Сибирь, в Ачинск. В январе ее выпускников направили в Астрахань – на подготовительный курс эвакуированного из Ленинграда Высшего военно-морского училища им. Фрунзе. А в августе 42-го, в разгар Сталинградской битвы, училище переехало в Баку, вернее – в поселок Зых, славившийся в годы моего детства превосходным пляжем.

В училище курсант Новиков не только изучал военно-морское дело. Он писал стихи. Училищная многотиражка охотно их печатала: стихи хоть и не отличались особой новизной (все та же морская романтика – волны, шторма, несокрушимая доблесть моряков), но было в них дыхание настоящей поэзии – метафоры, образное слово.

Летом 46-го года, окончив училище, молодой лейтенант Новиков получил назначение на Юго-Балтийский флот, на тральщик – и вскоре в почте нашей газеты стали появляться его стихи. Раз напечатали, другой, третий – потом их автор заявился в редакцию. Брюнет, невысокого роста, улыбчивый, с правильными чертами лица – он нам понравился. Я попросил Новикова написать очерк о ком-нибудь из офицеров дивизиона. Он принес очерк о командире тральщика – хорошо написанный. Тогда-то мы с Петровым и стали «наседать» на редактора: дескать, нужно лейтенанта Новикова забрать с тральщика в редакцию, к нам в боевой отдел. Жук не скоро согласился начать хлопоты. Очень, конечно, не просто это было – перевести офицера из плавсостава в штат редакции флотской газеты. Да и анкета Новикова несколько смущала редактора. «Из дворян», – качал он крупной головой. «Ну и что? – говорили мы. – У него что – поместье, крепостные? Он советский офицер, член партии. Не виноват же он в том, что родился в дворянской семье». – «Так-то так, – соглашался Жук и чесал в затылке: – Из дворян…»

И вот – не прошло и года, как Михаил Новиков появился в нашем боевом отделе. Мы с ним подружились сразу – с первых же разговоров, с воспоминаний о Баку. Пускаясь в воспоминания, преимущественно о смешном, нарочно говорили с азербайджанским акцентом. Я называл Мишу Мамедом, он меня – Аббасом. Эта дружба и сейчас продолжается – она на всю жизнь. Видимся мы не часто, но часто перезваниваемся.

– Здорово, Мамед, – говорю я в трубку.

И слышу родной голос:

– Здорово, Аббас.

Что еще произошло в то лето? В Пиллау открыли рынок, но там, как писал я Лиде, «процветают одни спекулянты». А кто, собственно, мог там торговать продуктами? Колхозов в окрестностях Пиллау еще не было, а немецких фермеров-гроссбауэров вымела из Восточной Пруссии железная метла войны.

Ефим Меерович съездил в отпуск в родной Днепропетровск и, быстро женившись, привез в Пиллау молодую жену Лизу, выпускницу тамошнего мединститута.

Зина, жена Коли Гаврилова, вот-вот должна была родить. И вдруг – словно гром прокатился по ясному небу: пришел на Колю исполнительный лист, предписавший платить какой-то женщине алименты. Когда Жук вызвал Колю и молча протянул ему этот лист, Коля, как мне рассказали, побледнел и произнес с трагическим «дрожементом» в голосе: «Ошибка юности, товарищ редактор…»

Из письма Лиды от 16 июля:

Малыш наш чувствует себя хорошо, смотрит в глаза и буквально хохочет. Мишка (он недавно приехал) застал его голенького, барахтающегося на постели. Он был так хорош, что Миша [Лидин двоюродный брат. – Е. В.] не мог от него оторваться и все время подходил посмотреть на него. Я очень рада, что у нас растет такой милый и веселый ребенок…

Из моего письма от 14 июля:

Родная, почему ты не со мной? Я скучаю дико, страшно.

 
Тебя здесь нет.
Я, книгу полистав,
Закрыл глаза. Я пустоте не верю.
Все кажется, что ты из баловства
Тихонько спряталась за дверью.
Вот-вот войдешь
(с котенком на плече)
И засмеешься радостно и звонко.
Ну, обними меня погорячей.
Ты захотела пошутить, моя девчонка?
Я дверь открыл – там пусто…
В этот час
Ты далеко. Нагнулась над коляской.
Я вижу, милая: улыбке синих глаз
Ты отвечаешь кареглазой лаской.
Тебя здесь нет…
 

Видишь, я даже стихами заговорил…

Из письма Лиды от 24 июля:

…Бедненький мой, тяжело тебе одному. Я тоже без тебя буквально места себе не нахожу. Когда Алинька смеется, кокетничает, издает какие-то радостные звуки, мне бывает безумно больно, что тебя нет рядом и ты не можешь вместе со мной радоваться нашему мальчику. У него часто бывает такой беспокойный, ищущий взгляд. Всех это удивляет и смешит. Я же понимаю его значение: он ищет своего папку. Я уверена, что он уже любит своего папочку, ведь он так на него похож…

Ночью 24 июля меня вдруг стал бить озноб, потом бросило в жар… В общем – малярия. Я ее узнал по Лидиному опыту. Все же утром пошел в редакцию, надо было написать статью, но – страшно разболелась голова. Я попросил Ефима сделать статью и пошел домой отлеживаться. Ко мне заходили Ефим с Лизой, потом Коля Гаврилов (его комната была под моей, на первом этаже). Есть мне не хотелось – только пить. Надя, соседка, напоила меня чаем с малиновым вареньем.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю