355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Войскунский » Полвека любви » Текст книги (страница 24)
Полвека любви
  • Текст добавлен: 1 мая 2017, 12:08

Текст книги "Полвека любви"


Автор книги: Евгений Войскунский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 55 страниц)

6 июня 46 г.

…Наконец-то избавилась от одного экзамена. Получила, правда, «хорошо», но черт с ним. Я безумно волновалась, чувствовала себя отвратительно, т. к. у нас развелись крысы, которые разгуливают по комнате, никого не боясь и все опустошая. Я не спала по крайней мере 5–6 ночей из-за них.

Меня засы´пали на том, на чем я никогда не думала, что засыплюсь… Все испортила мне наша преподавательница по истории славян. В учебнике просто сказано, что Генрих I и Оттон I воевали с такими-то группами славян, которые жили между Эльбой и Одером. Я считала своей заслугой уже то, что запомнила их названия – бадричей, лютичей, лужичей, сорбов, поморян и др. Когда я дошла до этого, то она ехидно попросила меня… показать на карте, где они расположены. Я показала Эльбу и Одер, а вот показать, кто где располагался, не могла… ужасно глупое положение… Она вдруг спросила, что было впоследствии на том месте, где жили бадричи. Я… стала думать. И тут кто-то из экзаменаторов стал говорить: «ворота». Тогда я выпалила: «Бранденбург»…

На второй вопрос я отвечала хорошо, т. к. о гугенотских войнах знала хорошо и, главное, знала всю международную обстановку. Гуку особенно понравилось, когда я сказала, что Филипп II обрадовался, узнав о Варфоломеевской ночи, он даже впервые в жизни улыбнулся. Гук не выдержал и заявил: «Именно в первый раз. А когда во второй?» Это я тоже знала и ответила: «После антверпенского бешенства» (во время нидерландской революции)…

В общем, я рада, родной, что освободилась уже от этого экзамена. А вот марксизм меня очень пугает. В списке обязательной литературы указано 49 работ, в том числе и «Материализм и эмпир.» и много других больших работ. Этот экзамен страшен еще тем, что на нем могут задать любой вопрос и ты на все должна ответить…

7 июня мне позвонил подполковник Жук: получено «добро» на выход флотской ежедневной газеты. «Завтра с утра – на работу».

Итак, многотиражка бригады торпедных катеров прекратила свое существование. Но, пока не подписан соответствующий приказ, я пребывал на бригаде на всех «видах довольствия», и квартира в Камстигале оставалась за мной.

Между Камстигалом и Пиллау недавно пустили автобус. Это была старая немецкая колымага, страшно дребезжащая при движении. Шофером был пожилой немец из военнопленных, а кондуктором – грубоватая девица из бывших «перемещенных лиц». Ходил автобус не по расписанию, а как вздумается этой девице. Деньги за проезд она бросала в сумку, билетов не выдавала, зычно командовала: «Поехали!» И «фриц» трогал колымагу, с жутким скрежетом переключая скорости.

Иногда я «совпадал» с этим странным экипажем, но чаще топал пешком. От моего дома до редакции на Гвардейском проспекте было около шести километров.

Отдел боевой подготовки, в который меня назначили, возглавлял капитан Алексей Петров. Лицо у Петрова было, что называется, простецкое, но сам он был вовсе не прост. За его открытостью и порывистостью скрывалась – хорошо мне знакомая – страсть к сочинительству. Алексей Иванович писал короткие рассказы из флотской жизни, несколько наивные, но – живые, с юмором. Журнал «Краснофлотец» (впоследствии «Советский моряк») охотно их печатал.

У нас с Петровым установились хорошие, даже дружеские отношения. Мы с ним и тянули боевой отдел – главный в газете флота. Вскоре у нас появился третий сотрудник – старшина 1-й статьи Ваня Лукьянов, способный парень, в годы войны служивший в многотиражке на острове Лавенсари. Стало полегче, но все равно приходилось здорово крутиться, чтобы ежедневно заполнять прожорливую полосу (а то и две) «Стража Балтики». Чаще всего мы бывали на тральщиках, благо они стояли в канале поблизости от редакции. Беседы с командирами «пахарей моря» превращались в статьи и заметки за их подписями и шли почти в каждый номер. Писали мы и очерки о моряках, отличившихся на тралении.

Моей как бы «вотчиной» стал флагманский корабль флота крейсер «Максим Горький». С командиром Б4–2 (артиллерийской боевой части) я лазил в башни и старался как можно точнее записать его высказывания о ходе боевой подготовки комендоров. С командиром Б4–5 (электромеханической боевой части) забирался в машинные отделения, в пост энергетики, наблюдал, как проходят плановые учения по борьбе за живучесть. Потом в газете появлялись написанные мной статьи за подписями этих командиров. А мне было интересно. Я ведь не имел военно-морского образования. Но – ходил, что называется, с открытыми глазами и схватывал необходимые сведения на ходу.

Я все более становился человеком флота.

С первого, можно сказать, дня знакомства мы подружились с Сергеем Цукасовым. Этот худощавый брюнет с щеголеватыми усиками и горячими карими глазами имел звание старшины авиационной службы, но носил погоны мичмана (это морское звание соответствовало старшинскому).

Сергей был коренным москвичом из интеллигентной семьи. В 40-м году, как и меня, его призвали в армию и направили в ШМАС – школу младших авиаспециалистов – близ Ораниенбаума. Хотел – в летчики, стал – технарем, оружейником. Начавшаяся война ускорила выпуск, и вскоре новоиспеченный сержант Цукасов оказался в Беззаботном – так, по имени соседнего совхоза, назывался аэродром под Ленинградом, где базировался 1-й минно-торпедный авиаполк Балтфлота. Легкомысленное название аэродрома резко контрастировало с обстановкой: немецкая группа армий рвалась к Ленинграду. Ежедневно дальние бомбардировщики полка ДБ-3 уходили бомбить колонны противника, переправы. В начале августа большая часть боевых машин 1-го полка улетела на остров Эзель – оттуда, с аэродрома Кагул, летчики полковника Преображенского совершили несколько знаменитых налетов и бомбежек Берлина. Оставшаяся в Беззаботном часть полка несла потери в воздухе и на земле: аэродром подвергался бомбардировкам.

Был случай: несколько ДБ взлетели и ушли на задание, но вскоре один из них возвратился на аэродром. Аварийная ситуация: перегрелся правый мотор. Но еще хуже было то, что летчики увидели сразу после посадки: с одной из бомб, подвешенных под крыльями, сорван колпачок предохранителя. Наверное, был плохо закреплен и свинтился. Голый взрыватель – это очень опасно. Попади в него камень из-под колеса при рулежке… да и просто произойди сильный толчок – и взрыв полутонной бомбы разнесет самолет в клочья…

Надо срочно вывинтить взрыватель.

– Кто пойдет? – спросил военинженер.

Ну да, на такое дело не отдают приказ – вызывают добровольца.

И тогда из группки технарей выступил Сергей Цукасов.

– Что-то я тебя не видел раньше, – сказал инженер. – Новичок? Справится? – Это уже вопрос к старшему технику звена.

Тот кивнул. Он уже видел Сергея в работе.

А самому Сергею было страшно. Он уже пережил свой первый страх при бомбежке аэродрома, и ему нужно было – ну вот просто необходимо! – доказать самому себе, что он не слабак, а мужчина. И вот, с ключом в потной руке, шаг за шагом он подступил к крылу самолета, под которым подвешена та бомба…

Сергей рассказывал (и впоследствии описал этот эпизод в своей книжке военных воспоминаний), какой ужас он испытал, когда ключ, вошедший в гнездо, не повернулся: взрыватель был ввинчен, затянут накрепко. Нужен был первый рывок ключом. (А если он станет и последним?)

Взрыватель Сережа вывинтил…

Вскоре аэродром опустел: последние в полку самолеты улетели под Стрельну. В Беззаботном осталась лишь небольшая группа прикрытия, в том числе сержант Цукасов, – группе надлежало охранять заминированные склады с боезапасом и взорвать их при появлении противника. На исходе одной из ночей того проклятого августа из лесу выползли немецкие танки и пошли к аэродрому. Под носом противника замкнули рубильник дистанционного механизма, повскакали в полуторку и газанули под огнем танковых пушек. Спустя несколько минут прогремели взрывы, вспышки белого света озарили лес…

Не стану описывать подробности дальнейшего пути Сергея Цукасова. Военная судьба бросила его с Балтики на Черное море, под Новороссийск. Теперь Сергей снаряжал в боевые полеты новые машины – штурмовики Ил-2. И не только снаряжал, но и сам неоднократно вылетал на штурмовки в качестве воздушного стрелка. Не раз бывало: небо и земля менялись местами, на выходе из пикирования перегрузка вжимала в сиденье, и небо вспухало облачками разрывов, был плотен зенитный огонь, – но стрелок ловил в перекрестье прицела зенитки на земле или корабли у стенки гавани и посылал очередь за очередью из крупнокалиберного пулемета.

Когда Сережа рассказывал мне о своих боевых полетах, его кулаки, я заметил, невольно сжимались, будто жали на гашетку пулемета.

Он увлеченно рассказывал, как Илы 47-го авиаполка штурмовали вражеские аэродромы под Новороссийском и в Анапе, корабли в Керченском проливе, как в 44-м топили транспорты, вывозившие немецкие войска из Севастополя и Херсонеса.

С восхищением говорил о командире 47-го полка Нельсоне Степаняне, Герое Советского Союза. За полтора года под его командованием штурмовики полка потопили более 50 кораблей и транспортов противника – целую флотилию!

В мае 44-го, после освобождения Крыма, 11-я Новороссийская штурмовая авиадивизия, в том числе и 47-й полк, была переброшена на Балтику. Летели через Москву, и Сергею удалось заскочить домой, в переулок Садовских.

Он поразился, какой седой и маленькой сделалась мать, недавно вернувшаяся из эвакуации. А отец Сергея не вернулся: погиб в 41-м, когда на подступах к Москве легли тысячи и тысячи бойцов московского ополчения. Зинаида Ароновна показала сыну последнее письмо отца из-под Вязьмы. Она старалась сдержать слезы, но это плохо ей удавалось. Почти всю ночь они проговорили, а ранним утром Сергей умчался на аэродром.

Он был теперь комсоргом 47-го полка, а потом – назначен секретарем редакции «дивизионки» – газеты 11-й авиадивизии, в конце войны исполнял обязанности ее редактора. Весна на Балтике была поздняя, холодная, а боевой работы у штурмовой авиации – только бы бензину и боезапаса хватало. Действовали главным образом на морских коммуникациях противника – атаковали немецкие конвои, уходившие из Либавы, из Пиллау. Даже 9 мая, уже после Победы, штурмовали караван судов, пытавшихся уйти из Либавы в Швецию…

У нас в «Страже Балтики» Сергей Цукасов был спецкором. Впоследствии он сделал значительную карьеру в советской журналистике – я расскажу об этом и о его внезапной смерти осенью 1989 года.

А тогда, в первый послевоенный год, мы подружились с Сережей крепко, на всю жизнь.

Так и вижу его сидящим за столом в отделе боевой подготовки (у нас была самая большая комната в редакционном доме) и быстро пишущим, склонив чернявую голову. Вот закончен очередной очерк. Сергей перечитывает его, что-то вычеркивает. А между тем рабочий день иссяк, и к нам в отдел заглядывают Коля Гаврилов из культбыта, капитан Юра Васильев из отдела пропаганды. Кто-то еще из сотрудников. Алексей Петров весело поглядывает на «пришельцев»:

– Ну что, ребята? Есть предложения?

– Как не быть, – усмехаюсь я, завинчивая свою авторучку.

– А не взалкать ли нам? – говорит Васильев.

Вот-вот. Именно это и носилось в воздухе.

И мы надеваем фуражки и отправляемся в «Якорь». Это – ресторан, недавно открывшийся в старом немецком краснокирпичном доме, в котором, по слухам, в прежней жизни было местное гестапо. «Якорем» ресторан прозвали сами посетители. (А кафе, открывшееся на Гвардейском проспекте, почему-то прозвали «Аддис-Абеба». Народное творчество!)

Водки в «Якоре» полно, рыже-фиолетового винегрета тоже. Вот котлеты никуда не годятся – даже в столовой Академии художеств бывали более съедобные. Но это неважно. Главное – застолье, веселая «морская травля». Это мне очень по душе.

Нет, не каждый день посещали «Якорь», а потом Дом офицеров, когда в нем открылся ресторан, – но все же довольно часто по вечерам мы, так сказать, «алкали». К нам еще не приехали жены, и дружеское общение было спасением от вечернего одиночества.

Ожидал приезда жены и дочери из Ленинграда секретарь редакции капитан Михаил Фридман. Профессиональный (еще с довоенным стажем) журналист, он был остроумен, приятен в общении, но – весьма строг к материалам, сдаваемым отделами в секретариат. Плохо написанные статьи и заметки Фридман вывешивал на доске под заголовком «Тяп-ляп», а устно отзывался о них коротко и энергично: «Говно». Это не всем нравилось. Начальник отдела партийно-комсомольской жизни Соломатин пожаловался редактору Жуку, тот велел Фридману требовательности не снижать, но грубые «высказывания» прекратить. С того дня Фридман отзывался о слабых материалах тоже коротко, но иначе: «Кал».

Вскоре к Алексею Петрову приехала из подмосковной деревни Перхушково белокурая жена Маруся с сыном Женей и дочкой Таней. В ожидании квартиры они поселились в одной из комнат редакционного дома, на первом этаже. Среди рабочего дня Маруся иногда появлялась у нас в боевом отделе, приносила своему Лёше бутерброд.

– Что-то ты сегодня меня маслом кормишь, – говорил, бывало, Петров со значением.

Маруся, хихикнув и покраснев, убегала.

Был неженат (но вскоре женился) Коля Гаврилов.

Был неженат и старший лейтенант Ефим Меерович. Он, бывший сотрудник армейской «дивизионки», прибыл в Пиллау с группой сухопутных офицеров-политработников, переведенных на флот. Его назначили в отдел культуры и быта, к Нольде. Переодевшись в морскую форму, Ефим прикрепил к кителю погоны с черным просветом (вместо красного, положенного береговой службе), а на рукава пришил плавсоставские нашивки. Высокий, рыжий, компанейский, он очень хотел, чтобы его воспринимали этаким боевым морячиной (о которых говорят: «У него вся задница в ракушках»). Свои очерки Ефим подписывал псевдонимом «Е. Днепров» (он был родом из Днепропетровска). Он и стихи пописывал.

Ожидал приезда молодой жены лейтенант Павел Чайка, зам ответственного секретаря.

Ожидал приезда молодой жены и я.

Второй госэкзамен – основы марксизма-ленинизма – Лида сдала на «отлично». А 28-го защитила диплом. Вопреки ее опасениям, Гуковский, спокойно ответив на замечания рецензента, похвально отозвался о серьезной работе, проведенной дипломанткой: мол, и тема основательно раскрыта, и выводы верны, и хорош язык. Оценка выставлена – «хорошо».

Могу себе представить, какое огромное облегчение испытала Лида. Все, все страхи позади! Теперь дипломная работа ляжет на полку университетского архива и будет прочно забыта – ну и шут с ней! Лида поспешила на почту и дала мне телеграмму: «Кричи ура университет закончен»…

«Ура» я, конечно, прокричал в ответной телеграмме.

Но жизнь есть гонка с препятствиями, не так ли? Во-первых, в ДЛТ очень тянули с шитьем пальто, заказанного Лидой. Во-вторых, в Пиллау тянули с оформлением пропуска для Лиды на въезд в закрытый город. («Уже целый месяц тянут с пропуском, – писал я ей. – То одного начальника нет, то другого; то настроение у начальства неподходящее…») А в-третьих, было неясно с поездкой в Казахстан, чтобы вытащить из ссылки Лидину, маму. Ее не имели права держать там по отбытии срока – но держали. Лида вначале думала ехать прямо к матери, но я написал ей, чтобы она ехала ко мне, а в августе мы вместе поедем к маме.

Вдруг – 18 или 19 июля телеграмма: «Какое счастье мама оформляется едет Баку был Платонов нетерпением жду пропуска крепко целую Лида».

Значит, Рашель Соломоновна сама добилась снятия ограничения и едет в родной город. Слава Богу, кончилась неволя. Прощайте, лагеря, в которых ее, ни в чем не виноватую, держали более восьми лет.

А Миша Платонов, приехавший в Ленинград не то в отпуск, не то вовсе демобилизованный, привез Лиде мое письмо и деньги на дорогу.

А там и пропуск поспел. Получив в университете официальное направление в Кенигсбергское облоно, Лида выехала ко мне через Вильнюс.

К концу июля в Пиллау установилась жаркая погода. Солнце смахнуло со своего диска облака и жарило почти как в Баку.

Со дня на день я ждал телеграммы от Лиды о выезде. Все дела в Питере сделаны, швейцарцы сданы в архив, мечты о комнате и прописке отброшены как несбыточные – чего же сидеть там?

Мы с Сережей Цукасовым возвращались после обеда в штабной столовой к себе в редакцию. Не торопясь, повернули на Гвардейский проспект. Вдруг я услышал высокий и такой родной голос, прозвучавший неуверенно:

– Женя?

Круто обернулся. Боже мой, Лида! Она стояла, в своем синем костюмчике, на углу, рядом с ней стоял незнакомый офицер. Я кинулся к Лиде, мы обнялись…

– Почему не дала телеграмму?

– Конечно, я послала из Ленинграда! Из Вильнюса тоже…

– Ну, вот и встретились, – сказал офицер. – А у меня, видно, такая планида – чужих жен привозить в Пиллау.

А Лида с улыбкой:

– Ой, я вышла из вагона, тебя нет, я не знаю, что делать… Хорошо, Николай Сергеевич ко мне подошел…

– Я встречал сослуживца, – пояснил Николай Сергеевич, – и обратил внимание – стоит в растерянности женщина. Ну, я спросил: вам в Пиллау? А у меня машина…

– Большое спасибо, товарищ капитан, – сказал я, взглянув на его погоны. – Телеграммы твои, Ли, не пришли, я уже не знал, что и думать…

– А моя все сидит в Ленинграде, – сказал капитан. – Квартиру стережет.

Я познакомил Лиду с Сережей. Мы подхватили ее чемоданы и пошли в редакцию.

– Смотрю: ты или не ты? – оживленно говорила Лида, держась за мою руку. – Походка как будто твоя, но со спины вы все одинаковые, кителя и белые чепчики на фуражках…

Еще что-то говорила о том, как ехала, как боялась, что я не встречу в Кенигсберге… а меня прямо-таки распирало от радости – вот-вот взлечу… Ты приехала ко мне! Ты – в Пиллау!

Улыбка у меня, наверное, была от уха до уха. Редактор, во всяком случае, сразу все понял, когда я вошел к нему в кабинет.

– Что, – сказал он, – жена приехала? Ну, поздравляю.

– Спасибо, Даниил Ефимович. У меня просьба насчет машины…

Жук позвонил капитану Салостею, начальнику типографии, чтобы он дал мне редакционный грузовичок. Я усадил Лиду в кабину, забрался с вещами в кузов, и наш лихой шофер погнал машину в Камстигал.

Мы вошли в квартиру. Лида с любопытством оглядела кухню, мы стали подниматься по скрипучей лестнице, и тут из своей комнаты выглянул Валя Булыкин.

– Ли-и-ида?!

Столько изумления было в его возгласе, что мы засмеялись.

Я сварил кофе, мы поужинали, выпили немного. В тот же вечер Валя уложил вещички и перебрался на прежнюю свою квартиру.

– Наконец-то, Ли, ты хозяйка квартиры. Вступай во владение!

Лида счастливо смеялась.

На следующий день пришла в редакцию ее телеграмма из Вильнюса. А ленинградская почему-то не пришла вообще.

Так началась наша семейная жизнь.

С бытовой точки зрения она была непростой. Положенную мне норму провианта я теперь получал раз в неделю на продскладе бригады. Лида готовила, как умела, и целый день, до вечера, ожидала меня с обедом. Растапливала плиту, разогревала, а я, бывало, застревал в редакции со срочной сдачей какого-нибудь материала…

Но вечера и ночи были наши, и особенно хороши были воскресные дни. Мы гуляли по окрестностям Камстигала и слушали шорох ветра в листве, и лягушки в прудах орали, может, не так самозабвенно, как весной, но достаточно мощно.

Лида отдыхала от экзаменационных треволнений, от давки в ленинградских трамваях, от многолюдья и шума общежития. Мы принадлежали друг другу, и ничего нам больше не было нужно. Лида засыпала в моих объятиях, и уже ей не снились швейцарские наемники, шагающие под свист своих дудок и стук барабанов.

А осенью мы переехали из Камстигала в Пиллау: Жук пробил несколько квартир для редакции. Я получил комнату в доме на улице Красной армии, напротив огромного темно-серого здания штаба флота. Квартира была трехкомнатная, и по советскому обычаю ее превратили в коммуналку: кроме нас с Лидой тут жили еще две офицерские семьи. Конечно, жаль бросать камстигальскую отдельную – шутка ли, без соседей! – квартиру. Но все же было утомительно мотаться каждый день из Камстигала в Пиллау и обратно.

Когда в том августе, под самую осень, вышло постановление ЦК ВКП (б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“», скажу прямо: приняли его на Балтийском флоте без особых эмоций. Ну, дела литературные – безыдейные вещи тискали в журналах. А у нас свои дела – учения, приход молодого пополнения, словом, боевая и политическая подготовка. В редакции провели партсобрание, упомянули, конечно, про безобразия писателя Зощенко и поэтессы Ахматовой, но вообще-то разговор шел о внутренних наших делах – дескать, критику и самокритику надо больше применять.

Но меня постановление поразило. Анну Ахматову я тогда не знал, не читал, только слышал, что есть такая поэтесса, бывшая жена расстрелянного поэта Гумилева. Кого мы читали в школьные годы? Тихонова, Багрицкого, Маяковского, Асеева, Сельвинского, Уткина, Светлова. Бегали на литературные вечера приезжавших в Баку Антокольского и Луговского. Взахлеб читали полузапрещенного Есенина.

Имя Ахматовой ничего мне не говорило. А вот грубая брань, с которой постановление обрушилось на Зощенко, меня потрясла. Он же был одним из любимейших наших писателей! Смешные рассказы Зощенко ходили по рукам. Мы хохотали, читая, как Лизочка, гуляя по лесу с Васей Былинкиным и слушая пение соловья, спрашивала: «Вася, как вы думаете, о чем поет соловей?» Умный Вася объяснял: «Жрать хочет, оттого и поет». А слесарь Коленкоров, который сильно пил и «домой лежа возвращался»? А рассказы Назара Ильича Синебрюхова? А «Голубая книга»? Помню, в восьмом классе был у нас одно время молодой франтоватый учитель истории Лев Тигранович (мы его называли Лев Тигрович). Вот он излагал свой предмет, а на закуску, что ли, в конце урока, читал нам из зощенковской «Голубой книги» коротенькие эпизоды древней и не очень древней истории. Например, как персидский царь Камбиз возжелал жениться на дочке египетского фараона, а тот, не захотев отпускать любимую дочь в дальние края, вместо нее послал царю Камбизу красивую рабыню – ну и как нехорошо кончилась эта история. Или о поздней любви престарелой императрицы Екатерины к молоденькому Платону Зубову…

И вот – нате вам, клеветник, «злобствующий пасквилянт»! Это Михал Михалыч Зощенко?! Ну уж нет, что-то тут не так. Просто какая-то чертовщина. И эта чертовщина – из того же ряда, что и аресты «врагов народа» и их жен. Что и капитан Грибков, настойчиво выселяющий Лиду из родного города. Что и милицейский генерал Аксенов – знаток паровозных колес…

То была теневая сторона нашей жизни. Не хотелось о ней думать. Ну, не хотелось! Мы победили в долгой кровопролитной войне, мы выжили – теперь самое время работать, любить, радоваться жизни. Столько надежд! Но там, наверху, думали как-то иначе…

Крайняя западная точка СССР – вот чем был Пиллау. Кстати: в 46-м году, вскоре после смерти Калинина, старый Кенигсберг переименовали в Калининград (хотя ни малейшего отношения к этому городу всесоюзный дедушка не имел), а Пиллау – в Балтийск.

В гаванях главной базы 4-го флота стало тесно от кораблей – своих и немецких, полученных по репарациям. Утром и вечером пели на подъеме и спуске флагов корабельные горны. Каждые полчаса плыл над Балтийском перезвон склянок. По субботам, в часы приборки, в гаванях царила Шульженко («Клавочка», – говорили моряки) – на всех кораблях крутили пластинки с «Синим платочком», «Челитой», другими знаменитыми песнями. По воскресеньям улицы города и расчищенные дорожки приморского парка затопляли синие матросские воротники. Было многолюдно и на пляже – на мягком, теплом песке, но купались немногие: море было холодное.

«Крайняя западная точка» выглядела мужским царством в погонах. Царство было, конечно, грубоватое – без женского-то смягчающего присутствия. На стенке второго бассейна высился огромный бетонный куб. Кто-то из флотских остроумцев написал на самой видной грани куба большими буквами непристойность. Похабную надпись пытались стереть, соскоблить, но она, сделанная черным едким кузбасс-лаком, не поддавалась и продолжала вызывать усмешку у всех, кто шел или ехал мимо этого куба. Наконец, после грозного разноса, учиненного флотским начальством командиру порта, к стенке бассейна подогнали плавучий кран, обмотали куб стальными тросами – и кран поднял его, вывез из бассейна в море и утопил на глубоком месте.

Однако постепенно Пиллау заселяли женщины. Тут оставались после освобождения «перемещенные лица» женского пола, угнанные на работы в хозяйствах прусских гроссбауэров, – те, кому некуда было возвращаться: их деревни сожжены, родня погибла. А кого-то просто придерживали военморы. Эти девушки устраивались работать в столовых, парикмахерских, в учреждениях флота. Иные и замуж выходили.

И приезжали со всех концов страны жены офицеров. Сложился обычай: тот, к кому приехала жена, ставил сослуживцам выпивку в офицерском клубе. Обычай этот назвали неприличным словом.

Вообще пили в Балтийске много. Сказывалась привычка времен войны (фронтовые «сто грамм»). После напряженной работы в море, на учениях, да и просто после долгого сидения в железной коробке корабля требовалась, так сказать, разрядка.

Рассказывали о пожилом флагманском враче эскадры – после обильной выпивки в офицерском его приходилось поднимать талями на борт крейсера «Максим Горький». Комендант гарнизона, долговязый подполковник по прозвищу Полтора Ивана, в дни увольнений наводнял город патрулями и сам шастал по улицам и парку, ловил выпивших матросов и старшин. Однажды он обнаружил пьяного матроса, лежавшего навзничь в канаве. «А ну, вставай!» – рявкнул Полтора Ивана. Но матрос собственными силами выбраться из канавы не мог. Он лежа отдал коменданту честь и сказал заплетающимся языком: «Товари под-пол-товник, матрос Петров из увольне-нень прибыл. – И, добавив: – Без замечаний», – забылся безмятежным сном.

Спирта и водки в Балтийске хватало. Хуже было с продовольствием. Молоко, мясо, сахар, овощи (уж не говоря о фруктах) негде было купить. Мы с Лидой питались продуктами, положенными мне по норме. Раз в месяц наш хозяйственник капитан Салостей ездил в Клайпеду, там на рынке покупал кур, говядину, овощи и т. п. – все это распределялось между офицерами редакции.

Однажды мне достался живой индюк – большой и, видимо, очень злой. Я уплатил за него, и Салостей посоветовал подкормить индюка, перед тем как зарезать. Это было разумно: индюк был худющий. Всю дорогу, пока я нес его домой, он злобно курлыкал и пытался вырваться. Лиду индюк напугал: он мотал головой с махровым «полотенцем» на шее и что-то орал. Возможно, как говаривал Сэм Уэллер, он кричал, что знает, что его собираются зарезать, но у него есть одно утешение, а именно – то, что он очень жилистый.

Я привязал индюка за желтую лапу к тяжелой лохани у двери нашей комнаты. Мы кормили строптивую птицу хлебом и пшеном, но не замечали, чтобы индюк хоть немного поправился. День-деньской он ворчал, клевал, а по вечерам, когда мы с Лидой возвращались из офицерского или с прогулки по набережной, принимался выкрикивать индюшиные ругательства. Ночью он то и дело тарахтел лоханью, двигая ее. Я уверял Лиду, что по ночам наш индюк летает по коридору, стукая лоханью по стенам. Всем в квартире он страшно надоел, и я уговорил одного старшину из наших типографских совершить акт декапитации. Одна из соседок, Надя Свиридова, жена офицера с эскадры, помогла Лиде ощипать индюка и, хоть он и верно оказался весьма жилистым, сделать из него котлеты.

Надя была очень симпатичная, Лида с ней подружилась и многому у нее научилась в смысле готовки. Теперь в обеденный перерыв я приходил домой, всего-то было минут десять ходьбы, мы обедали (как сочинили в редакции: «Покушаем что Бог послал и что нам Салостей достал»), и часто я оставался дома, чтобы написать очередную статью или очерк. В редакции, в большой нашей комнате, бывало шумно – много трепа, не сосредоточишься. А дома тихо, только всплакнет за стенкой дочка второй соседки, да громыхнет в кухне посуда. Управившись с мойкой, Лида возвращалась в комнату. Часто у нее на плече сидел наш котенок Мурзилка, белый в черных пятнах. (Его полное имя было – Мурзилка Васильевич.) Я, подняв голову от своей писанины, подмигивал Лиде. Может, впервые с той поры, как я покинул отчий дом, у меня было покойно на душе. С удовольствием привыкал я к семейной жизни. Как здорово, как славно, что любимая жена не где-то там, в махачкалинском далеке, и не в темных линиях Васильевского острова, а тут, рядом.

– Пиши, пиши, не отвлекайся, – советовала Лида.

Я и писал. И не только очерки в газету. По скверной своей привычке я бросил недописанную пьесу на полуслове, полуреплике и взялся за повесть о послевоенной жизни катерников. Лиде моя писанина нравилась. Иногда она делала замечания. Обычно я их принимал: у нее был безупречно верный слух на малейшую фальшь.

Так мы и жили: один медовый месяц сменялся другим. Но вскоре нас поглотили новые заботы.

Мы предохранялись довольно неумело, пока нам везло – но этой осенью стало ясно, что Лида «залетела». Это событие (которого, конечно, следовало ожидать) внесло в нашу жизнь серьезные проблемы. Пиллау в то время был не очень-то приспособлен для деторождения и ухода за младенцем. То есть роддом уже существовал, но, как говорили, неважный. И уж совсем плохо было с детским питанием, с молоком и т. п. В нашем доме часто бывали перебои с водой и электричеством. Мы, не слишком избалованные бытовым комфортом (по сути, мы его и не знали), легко мирились с неустройством, плохим снабжением и другими привычными трудностями жизни. Есть крыша над головой, не дырявая к тому же – и ладно.

Но теперь все менялось. Без воды ребенка не искупаешь. Индюшиными котлетками не накормишь. Кормящей матери, как объяснила Лиде Надя, нужно пить много чая с молоком – а где молоко взять? Каждые два-три дня ездить за ним в Клайпеду или Либаву?

Может, решиться на аборт, пока не поздно?

Не обойтись без совета родителей.

Наш «Страж Балтики» практиковал командировки журналистов в «тыл» для организации материалов о жизни его, «тыла», тружеников. Я попросил редактора о поездке в Баку и получил двухнедельную командировку. Лида отправилась со мной: ее мама наконец возвратилась в Баку из лагерей, надо было повидаться.

В конце октября мы приехали в родной город. Среди встречавших нас на вокзале была Рашель Соломоновна. Впервые я увидел свою тещу – она выглядела преждевременно постаревшей женщиной со следами былой красоты на поблекшем, в морщинах, лице. Они с Лидой стояли обнявшись и плакали.

Конечно, Рашель Соломоновна уже знала от Анечки, младшей сестры, что мужа ее, Владимира Львовича Листенгартена, давно нет, расстрелян в ночь на новый, 1938 год. Она оплакивала мужа, разрушенную семейную жизнь, страшную свою судьбу. Обратила ко мне заплаканное лицо, улыбнулась сквозь слезы:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю