355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Ильченко » Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица » Текст книги (страница 34)
Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:00

Текст книги "Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица"


Автор книги: Александр Ильченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 34 (всего у книги 41 страниц)

– Тот Вечный Жид, он только и помышляет, говорят…

– О смерти?

– Ни о чем ином!

– Ведь он наказан бессмертьем и бездомьем: вечно бродить по свету – без родины! В том его проклятье: коли дом повсюду и нигде, коли он везде чужой, коли он весь мир ненавидит лишь за то, что мир тот – не его!.. Я Жида повстречал как-то в Киеве, на Подоле, на ярмарке: ходячая рана! Он хотел бы умереть, но нет, не может… Так и живет – без отчизны, без надежды на смерть. Вот это – страшно.

– По злодеянию и кара, – бросил алхимик.

– Что-то слышал я… да только не понял, за что ж покарал его господь?

– Когда Христа вели, чтобы распять его на кресте, – стал рассказывать Иваненко, – один иерусалимский сапожник, тот самый Агасфер, коего ты в Киеве некогда встретил, ударил сына божьего колодкой или еще чем-то, когда тот остановился у сапожникова дома – передохнуть от тяжкой ноши, от креста на спине. И сказал Иисус Христос иерусалимскому чеботарю: «Я сегодня опочину, а ты… ты будешь слоняться по свету… без дома, без родного края, не зная любви, с ненавистью к людям и народам… будешь слоняться по свету, покуда я вновь не приду на землю!» Вот он и ходит, Агасфер, слоняется из страны в страну… неприкаянный… и это его бессмертие…

– Оно и вправду страшно.

– Страшно…

– А то, что я не помираю, – заговорил Козак Мамай, – ничего это мне, кроме радости, не приносит. Когда бы мне… вдруг захотелось умереть, я умер бы, да и все! Но мне, Иван Иваненко, помирать не хочется. Вот я и живу… Живу и живу! Да и жить буду в своем дому вечно, покуда жив мой народ, украинский народ. Пока солнце светит! Бу-ду жить! Ибо козацкому роду нет переводу.

23

Они помолчали.

Потом алхимик, Иван Иваненко, неугомонная душа, опять завел свое:

– Все-таки, выходит, проглотил ты некогда… хоть кусочек философского камня? Скажи, Мамай!

– Неужто ты веришь, друже, в тот ваш великий магистерий?

– Без веры муж ученый что кот печеный, – ухмыльнулся алхимик. – Надо же мне во что-то верить!

– А в бога?

– Пускай бог в меня верит! – кощунственно осклабился алхимик. – Ведь я уже больше его знаю, голубь мой сизый. А ученый человек верит только собственным выдумкам и догадкам. И мне дела нет: земля вокруг солнца ходит, иль солнце – вокруг земли, или еще как-нибудь иначе, – только бы ходили! Только бы ученые доискивались – так или так, а не то этак! Только бы мне раздумывать, искать, доказывать… ибо искание – один путь к истине! А истина, она когда-нибудь придет… я в это верю, как турчин в месяц! Покуда же…

– А покуда – годится и философский камень? – захохотал Козак Мамай.

– Смейся, смейся! Теплилась бы только вера… – И горестно понурился: – Голова у меня, вишь, поседела, но и доселе не нашел, чего искал…

– Чего ж ты ищешь, Иваненко?

– Порох.

– Он давно выдуман!

– Не тот! Мне такой надобен, чтоб крепко напугать всех тех, кто к непокрытой нашей хате лезет. Чтоб и духу нашего боялись.

– Они и так боятся. Страшно, говорят, воевать с нами.

– Хочется, чтоб и дорогу забыли. Однако ж нет и нет! А я уже седой…

– И дурной… – обнял его Козак за плечи.

– Да я и сам то чую. Что ни день, проснувшись, вижу, что я – дурень… – И ученый муж поглядел вокруг, на зеленые луга.

Соскучившись в своей уединенной келье без единой души, ибо долгими днями ни с кем, кроме Кумы, своей совы премудрой, Иваненко не беседовал и света белого не видел, сейчас, шлепая по болотам с Козаком Мамаем, радовался он и пташкам, и цветам, и свежему ветру и никак наговориться не мог… Рассказывал Козаку всякую всячину – и про свои скитания в Неметчине, по берлогам алхимиков, и про забавные бурсацкие похождения, когда еще учился в Киеве, рассказывал и про Москву, где он провел свое детство.

Дернув себя за ухо, в котором поблескивала на солнце золотая серьга, Козак Мамай удивленно спросил:

– Так ты – москаль?

– Москаль, Козаче.

– Почему ж – Иваненко?

– Тут прозвали. Там, вишь, я был – сын Иванов.

– Что ж тебя черти так далеко занесли?

– А вот послушай! – И алхимик хотел было начать предолгий рассказ о превратностях жизни, как вдруг Мамай обернулся, к чему-то прислушался: там, позади, ему почудилось, будто окликнули его по имени.

– Зовет кто-то, – шепотом молвил Козак.

– Кто тут может звать, – отмахнулся алхимик. – Нигде ж ни живой души.

– Постой! – И Козак замер.

– Мамай! – донесся слабый старческий голос, и Мамай, продираясь сквозь ольшаник, что густо разросся тут, как везде по болотам, увидел под кустом выбившегося из сил цехмистра нищих, деда Копыстку.

– Что это вы здесь, Варфоломей? – крикнул Козак, подбегая к старику.

– Подолянку… украли! – вымолвил Копыстка, едва ворочая языком.

– Кто украл? – спросил Мамай, и огненные круги завертелись перед глазами, хоть и не была ему Подоляночка ни сестрою, ни любимою, никем, а всего лишь дивчиной, которую любили и почитали добрые люди Мирослава, дивчиной, о коей уже и сказки сказывали чуть не по всей Надднепровщиие, ибо слава пошла уже кругом – о ее скитаньях по Европе, о бегстве, о храбрости ее, об ее красе. – Кто украл? – повторил вопрос Мамай, оттого что Копыстка закашлялся и не сразу ответил.

– Монах! – наконец-то мог вымолвить слово старик. – Доминиканец… отец Флориан. Я признал его. Он приезжал когда-то в наш монастырь – поглядеть, как здесь блюдут себя отцы доминиканцы.

– Где ж панночка?

– Потащили… вон туда.

– Сколько их было?

– С доминиканцем… шестеро. – И Варфоломей, уже немалое время бежавший за похитителями следом, попытался было подняться с кочки, чтобы указать путь, но снова свалился под ольховый куст. – Я вот… малость…

– Лежите! – приказал Козак и снова спросил – Пошли куда?

– Вон… чуть виднеется стежка.

– Вижу! – буркнул Мамай, кивнул Иваненко: – Бежим!

Долго пришлось бы рассказывать, как они мчались по болоту, как догнали разбойников-однокрыловцев, как затеяли вдвоем с Иваненко смертный бой против всех – пятерых, правда, а не шестерых, затем что отец Флориан куда-то уже скрылся вместе с выкраденною панною Кармелой.

Эх!.. С одной саблею на двоих – ведь Иваненко-Иванов, само собою, был безоружный – они налетели на желтожупанников, и кто знает, чем кончилась бы стычка, когда б не подоспела Мамаю с алхимиком нежданная подмога.

21

Мамай и не приметил, как появился рядом его старый приятель, Дмитро Потреба, как ринулся в бой переодетый рейтаром Прудивус, откуда взялся и верный Мамаев друг и спутник, Песик Ложка.

Козак увидел только, как один из однокрыловцев, что наседали на него, вдруг дико вскрикнул, завертелся на месте, стараясь оторвать от толстого своего зада какую-то нечистую силу, что нежданно вцепилась в мягкое зубами.

Когда Мамай пырнул саблей того несчастного, Ложечка вцепился сзади в другого желтожупанника, а когда и сей полег от Тимошевой сабли, то – в третьего, а к четвертому, с коим рубился, положив дитя, Потреба, вскочил на спину, а пятому вцепился в лытку, и скоро все пятеро разбойников валялись в собственной крови, а души их уже летели куда-то в пекло, а может, и в рай, того не ведая, что врата рая по вине святого Петра на замке.

Чуть дальше лежал, в землю носом, и пан алхимик. Кровь струилась у него по голове, и сразу не понять было – жив он, или помер, или как раз кончается.

– Ранили Иваненко! – крикнул Мамай и кинулся к Иванову.

– Ранили? Меня? – безучастно переспросил алхимик и обеспамятел.

Мамай вырвал несколько стебельков чистотела, на котором уже сияли ярко-желтые цветы, выдавил желто-красный сок из его коричневых корешков и, смазав изрядную царапину на виске у алхимика, завязал ее лоскутом, оторванным от сорочки. Да с Иваненко, видно, творилось что-то неладное, и Козак спросил:

– Ты встать не можешь, Иван?

Алхимик пробормотал:

– Ложись-ка и ты…

– Одурел?!

– Погляди только!

– Не вижу я ничего.

– Да вот…

– Земля и земля, – рассердился Козак.

– Железо!

– Где ж оно?

– Глянь! – и алхимик, Иванов-Иваненко, разгребая влажную, покрытую буйной травой землю, тыкал желтым ногтем в зернышки и кружочки, схожие с мелкой денежкой, черные, рыжие или ржаво-красные, и сплошные, и пористые. – Болотная руда! – задыхаясь, воскликнул он, и бледное лицо его пошло красными пятнами. Он копал рукой вглубь, а там все больше попадалось тех кружочков, уже глубже чем в локоть вырыл ямку, а все вытаскивал красные и желтые денежки и фасольки. – Видишь теперь?

– Сколько в сей руде железа? – озабоченно спросил Мамай.

– На половину – половина.

– Слава богу!

Когда Прудивус и Потреба тоже склонились к находке алхимика, на руках у старика заплакал младенец, и это отрезвило всех, хотя и разглядывали они ту руду совсем недолго.

Козак Мамай недоуменно глянул на дитя и заторопился бежать дальше, чтоб навек не утратить след Подолянки, – панна Ярина с доминиканцем, конечно же, были еще где-то здесь поблизости, среди мочажин и болот.

– Пойдешь со мной, – кивнул Мамай лицедею. – А ты, Иван, запомни место и – назад, в Мирослав: приведешь сюда копачей. Вы, Потреба, возвращайтесь с нами.

– Ребенка в город нести надобно! – кивнул на бывшего запорожца Тимош.

– Ребенка? Чей это? – И, озабоченный продолжением погони, не дожидаясь ответа, Мамай сказал – Дитёнка отдайте алхимику! Ты отнесешь, Иваненко…

Потреба хотел было уже вручить младенца Иванову, но тот поднялся, и все увидели, что сорочка его в крови, что кровь течет из рукава.

– Раннли-таки? – тревожно спросил Мамай.

Иваненко не ответил, но тут же зашатался и чуть не упал.

Его едва успел подхватить Прудивус.

– Куда ему с ребенком! – проворчал спудей.

– Оставайтесь вы с Иваненко, Потреба; приведите сюда за рудой мирославцев, – И попросил – Не мешкайте.

– Да ведь дитя! – кивнул на свою ношу дед Потреба.

– Да ведь железо! – кивнул на разрытую яму Иванов-Иваненко.

– Дойдете? – беспокоясь, спросил Козак.

– Надобно дойти, – ответил алхимик.

– Не бойся, Иваненко: рана не страшная…

– Я не трус, – просто, без похвальбы, сказал Иванов. – Ведь и для того, чтобы трусом быть, нужна горячая кровь. А у меня уж… – и он, седоглавый, махнул рукой.

– Знаю, знаю, – уважительно поглядел на алхимика Козак Мамай и спросил – Без моего Ложки дорогу найдете?

– Найдем, – едва вымолвил Иваненко, ибо его уже качало: от боли, от потери крови, от заботы о самом дорогом сокровище, только что открытом здесь, на болоте.

– Так двинулись! – кивнул Козак Мамай лицедею да Ложке, и мига не прошло, как, поспешая вдогонку за дьяволом, что выкрал панну Ярину, скрылись они в зарослях ольхи, исчезли так тихо, словно их тут и не бывало.

Только темно-синие болотные стрекозы трепетали крылышками над Ивановым-Иваненко, такие сияющие и переливчатые, как то может быть лишь во сне.

Трепетанье этих крылышек и вправду словно навевало сон, и алхимик, нечеловеческим усилием поднявшись, сказал Потребе:

– Дайте руку…

25

И с младенцем на руках они поплелись к Мирославу.

А в Мирославе творились такие дела, что впору бы и самому Козаку вволю нахохотаться, ибо случилось в тот день на поле боя хоть и не записанное борзописцами да историками на скрижали побед, – сталось то, что ждалось: верно предугадав ход событий, Козак спокойно в тот день оставил обложенный ворогом город и отправился с Иваненко искать железо, а потом кинулся и дальше – ловить отца Флориана с украденной панною Яриной.

А произошло в тот день… – хотя вы, прозорливый читатель, уже и сами, верно, смекнули, что там произошло…

Двинулись однокрыловцы на приступ, но… но наступать не смогли.

Вот и все.

Кислички да моченые яблоки, коими подруги рябенькой Химочки потчевали в жаркий день, для утоления жажды, желтожупанников, рейтаров, угров, татар и ляхов, а одной из них удалось угостить и самого Гордия Гордого, – эти кислички и моченые яблоки, полученные из прекрасных ручек, показались бравым гетманцам весьма сладкими (как всегда – яблоко, полученное из рук Евы!). Однако ж сила проносной льнянки, иль александрийского листа, иль еще чего-то, столь же неуемного и всевластного, как сама судьба, сила зелья, коим напитали кислички (а был то не ревень, и не крушина, и не сабур, а будто бы все, вместе взятое, какое-то венское, а то и цыганское снадобье, над которым поворожили, кроме Марьянки, еще Иванов с Козаком), – сила проносного бывает порой неотвратимее, чем сама судьба, могущественнее власти светской и духовной, повелительнее всех призывов к бою, от каких бы высоких военачальников они ни шли, ибо нет в мире силы превыше касторки или горькой соли (гордость старой Англии!), ибо властного зова проносного не перемогут ни выдержка, ни начальничий приказ или окрик!

Одним словом, наступление однокрыловцев, на которое гетман Гордый возлагал крылатые надежды, начавшись в назначенное время, шло не так уж и долго, не так уж и упорно, затем что в животах у однокрыловцев уже бурлило беспокойство, будя и беспокойство души, – а когда разом приспичило десяткам, а потом сотням, а потом и тысячам вояк, они вмиг перестали быть вояками.

Однако тут-то и надобен был Козак Мамай.

Да, да!

Хотя жители Долины, зажимая носы, лупили гетманцев нещадно и навалили горы трупов, напор их длился недолго, потому что ни у отца Мельхиседека, ни у Михайлика, ни у того неженки сотника Хиври, ни у других военачальников недостало силы выдержать смрад, поплывший над полем боя, и защитники города Мирослава, коим представился случаи истребить однокрыловцев под корень, не смогли достигнуть окончательной победы, ибо для того дела нужна была и верно сила духа самого Козака Мамая.

Молоденький сотник, правда, поначалу, не зная коварных умыслов Козака и цыганочки, Михайлик подумал было, грешным делом, что то с перепугу у однокрыловцев объявилась такая веселая хворь и сам он – такой уж грозный сотник, что от страха перед ним даже медвежья болезнь напала на однокрыловцев, и он сперва держался браво, однако… не вытерпел-таки смрада.

Не выдержал и владыка мирославский.

Не стерпели и другие военачальники Долины.

И сражение затихло.

Бой, правда, кончился и так немалой победою. И Михайлик, поверив уже несколько в свой ратный талант, возвращался с матинкой домой, когда совсем завечерело, и сильно удивил матинку, завернув ненароком к шинку Чужой Молодицы, затем что, впервые в жизни, чуя, как силушка играет, а может, еще из-за того духа, коим тянуло, казалось ему, и сюда, – молодого сотника разобрала охота тут же опрокинуть добрую чарку.

До чарки, правда, дело не дошло.

26

А не дошло до чарки только потому, что сам Михайлик не дошел до веселой стойки Огонь-Молодицы.

Перед шинком, под стенкой, в затишке, сидела, отдыхая после битвы, изрядная кучка мирославцев, уже, верно, знающих, что схваченному поносом врагу до завтра на обложенный город напасть невмочь, и слушали защитники Долины, как бравый француз-запорожец Пилип-с-Конопель читает Бопланову книгу «Описание Украины», переводя с французского страничку за страничкой, а говорилось там про святой Киев, его храмы, его несравненную Софию, где воображение француза поражено было прославленными мозаиками, про его Лавру, доминиканские да бернардинские монастыри, его «университет или академию», его (целых три!) красивые улицы…

Слушали Пилипово чтение во все уши – ведь любопытно было знать, что думает про Украину неведомый им чужестранец, родной дядя этого самого Пилипа, что так легко и сразу обращал к себе сердца людей.

– «Говоря про отвагу Козаков, – читал Филипп, – не лишним будет помянуть и про их нравы и занятия. Ведомо, что средь них есть многие люди, опытные во всяком ремесле… Они весьма искусны в приготовлении селитры, коей немало добывают в том краю, и делают из нее преотличный порох… Местные жители, все без изъятия, какого бы ни были пола, возраста и состояния, стараются превзойти друг друга в пьянстве и бражничестве, и нету другого христианского народа, который так мало заботился бы о завтрашнем дне…»

– Сбрехал твой дядечка! – обиженно отозвался кто-то из толпы.

– А коли не сбрехал? – спросил другой.

– Когда уж так про нас пишут, так выпьем же! – добавил кто-то еще.

И по рукам пошли ковшики да корцы, хоть горилки в шинке Насти Певной по причине войны уже не стало, а пили – кто воду, а кто и молоко, про что возвещала и новая надпись над дверью шинка: «Птичье молоко».

Итак, опрокинув по кружке молока иль сыворотки и привыкнув хмелеть в сей хате от любой жидкости, Пилиповы слушатели просили француза читать «Описание Украины» дальше.

– «Впрочем, по правде говоря, – читал Пилип-с-Ко-нопель, – все они способны к разного рода занятиям… Случаются также и люди более высокого ума, нежели остальные, но и в общем все они довольно развиты, хотя их деятельность вся направлена лишь на то, что полезно и вовсе необходимо, особливо в сельской жизни.

Плодородие почвы доставляет жителям хлеб в таком изобилии, что частенько они не знают, куда его девать… отселе проистекает и леность их…»

– Ого! – буркнул кто-то из слушателей.

– «…Леность, вследствие коей они берутся за работу лишь при крайней нужде, когда им не на что купить самое насущное… Они довольны и малостью, были бы только еда и питье…»

– И ловко же брешет твой дядечка! – вставил кто-то.

– Не мешай брехать! – начальницким голосом, как надлежит сотнику, прикрикнул Михайлик. И попросил Пилипа – Дальше, дальше!

И Пилип-с-Конопель читал дальше:

– «Козаки исповедуют веру греческую, что зовется русскою, они почитают все праздники и соблюдают посты… Зато, мне кажется, нет на свете народа, что мог бы сравниться с ними приверженностью к чарке, – не поспеют они протрезвиться, как начинают прикладываться вновь…»

– Вот так так! – в который раз не утерпел кто-то из слушателей.

А другой добавил:

– Надо-таки и вправду пропустить.

– Чтоб не зря про нас так говорили!

И пили снова… молоко.

И хмелели.

27

– Читай-ка! – снова приказал пан сотник.

И француз-запорожец читал и читал:

– «Впрочем, так бывает лишь в свободное да мирное время, а уж когда война либо когда они собираются в какой-нибудь поход, тогда трезвость среди них полнейшая…»

– Что правда, то правда, – вздохнула Явдоха.

– Помолчали бы, мамо, хоть здесь! – тихонько проворчал пан сотник, и матинке пришлось послушаться, ведь сотник все ж таки сотник!

А Филипп читал далее:

– «Козаки сметливы и проницательны, находчивы и щедры, не ищут большого богатства, но превыше всего ценят свободу, без коей жизнь для них невозможна; в этом – главная причина, которая побуждает к бунтам и восстаниям против местных вельмож, лишь только те начнут их притеснять, так что редко проходит более семи или восьми лет от восстания до восстания…»

– Война за войной, – снова вздохнула Явдоха.

Пан сотник на сей раз ничего не сказал ей, только опять буркнул Филиппу:

– Читай!

– Тут дальше про панов. – И Пилип продолжал – «Шляхта, в том краю малочисленная, хочет во всем походить на шляхту польскую и, видно, стыдится исповедовать иную веру, кроме латинской, которая все больше и больше промеж панами ширится, хотя все их князья и люди вельможные ведут свой род от православных предков…»

То была горькая правда их жизни, и люди, крестясь, слушали дальше.

– «Селяне тут до крайности бедны, ибо вынуждены работать на пана три дня в неделю, к тому ж еще… отдавать ему… много мер хлеба, неисчислимо каплунов, кур, гусей… возить пану дрова и отбывать без конца иные повинности панщины, коих и не должно бы им исполнять; сверх того помещики требуют с них денежной дани, а также десятины от бараков, поросят, меду, всех плодов и третьего быка через каждые три года. Одним словом, они вынуждены отдавать своему господину все, что тому вздумается пожелать… В руках владетеля безграничная власть не только над добром, но и над жизнью подневольных; вот сколь велики сословные права польской шляхты, которая живет точно в раю, в то время как селяне пребывают ровно в чистилище… Положение их иной раз горше, нежели у каторжников на галерах. Такое рабство служит причиною частых побегов; отважнейшие среди селян ищут спасения на Запорожье… Сии беглецы, что ни день, умножают силу Запорожского Войска…»

Долго Пилип-с-Конопель читал ту французскую книгу товарищам, немало страниц с описанием просторов красавицы Украины: с ее Борисфеном-Днепром, с Дунаем, с другими речками, со степями, горами и долинами, сего сказочного, на взгляд иноплеменников, края, на чьи богатства из века в век зарилось несчетное множество всяких хищников.

28

Любопытные мирославцы и еще, может, читали бы, то и дело осушая у Насти по доброму корчику ее хмельного молока, когда б нежданно-негаданно не раздался чей-то властный голос:

– Вы что это тут делаете, панове?

То был пан обозный, Демид Пампушка-Куча-Стародупский: он подкатил к шинку на своей таратайке, с Оникием Бевзем на передке, с мешком и заступом, спрятанными в ногах, и уже, по привычке, покрикивал:

– Кто разрешил, спрашиваю? Кто разрешил?

– Читать книги? – спросил Пилип.

– Во время войны напиваться! – гаркнул пан обозный. – Позволил кто?

– Кто тут напивается? – степенно спросил пан сотник.

– Все вы – пьяны.

– Ни у кого – и маковой росинки, – отвечала обозному Явдоха. – Нам можете верить, мы – сотники, пане!

– Я сам, мамо, я сам!

– А где шинкарка? – заорал обозный.

– Вот я, – скромно отозвалась Настя Певная.

– Я ж горилку продавать запретил! – накинулся на нее пан Стародупский.

– А я и не продаю, – повела пышным плечом Огонь-Молодица, Настя Певная. – Шиночек мой торгует отныне мо-ло-ком! Да вот и написано ж: «Птичье молоко», поглядите, пане!

– Птичьего молока не бывает в природе, – не улыбнувшись, возразил пан обозный, ибо ему, как иным панам средней руки, не иметь ни малейшего чувства того, что мы ныне называем юмором, велел сам бог. – Такого в жизни не бывает! Злые языки плетут, будто у пана гетмана, Гордия Гордого, вместо одной руки – лебединое крыло! Другие толкуют, будто Козак Мамай может убежать от ворога, нырнув в кадку с водою, чтоб вынырнуть аж где-то в Черном море. А тут вдруг еще: «Птичье молоко»! Такого ж на свете не бывает? Не бывает! Вот почему я не могу дозволить, чтоб в моем городе водили за нос простодушных! – И заорал – За-пре-ща-ю!

– Что же вы… запрещаете? – запнувшись, спросила Настя Певная.

– Сие название – противно истине, – глубокомысленно заключил обозный. – Молоко ведь бывает только коровье…

– Овечье! – подсказали пану начальнику из толпы.

– Заячье!

– Кобылье!

– Свинячье!

– Ослиное!

– Это другое дело! – согласился обозный. И пообещал: – Ладно, подумаю.

– Над чем? – не утерпела Настя-Дарина.

– Над новым названием сего гнезда разврата, – важно молвил обозный. – Так, значит, я подумаю… посоветуемся, какое то должно быть молоко. – И, показав щербатые зубы, ласково улыбнулся из-под своих щетинистых усов: – Ты, сладчайшая Настуся, не тревожься… я все сие обеспечу, солнышко мое! О-бес-пе-чу! – повторил он, явно любуясь этим поэтическим словом.

Оставив в таратайке под приглядом Оникия Бевзя свою блестевшую от работы лопату и порожний мешок, пан Куча отряхнул на себе жупан, и от усталости его и следа не осталось, словно бы и от сердца отлегло, а то ведь, прокопав вместе с катом целехонький день, пан обозный не нашел там, где крепко надеялся найти, ни малейшей приметы какого-либо клада, ни-ни!

Оттого-то он такой сердитый и налетел тут на всех.

Однако все уже миновало.

Усаживаясь в шинке за стол, он глубокомысленно бормотал про себя:

– Так, так! Ага… пускай будет так: «Свинячье молоко»! – И он, довольный этим решением, вынимал из кармана и в охотку жевал совсем зеленые лесные кислички, коими попотчевала его еще утром какая-то молоденькая цыганочка, ворожея, когда он, случайно ее встретив, попросил какого ни есть дьявольского зелья для взбодрения мужеска духа.

И он теперь жевал те незрелые кислички, а ему и впрямь-таки чудилось, словно дух его взбодряется от завороженных цыганкой лесных яблочек.

29

И такое приподнятое настроение овладело им теперь, что он сам себе еще пуще понравился.

И шинкарочка Настя Певная пану обозному вдруг приглянулась.

Да и дома его ждала любимая женушка, и пан Демид нарочно хотел задержаться, чтоб помучить ее ожиданием.

Ему, правда, и отдохнуть здесь хотелось после многотрудного дня с лопатою, после непривычной и тяжкой работы – ведь за всю жизнь не переворочал пан столько земли, как за последние несколько дней, – и Демид хотел малость отдохнуть, чтоб к молоденькой супруге явиться в полной силе и красе.

Сидя у стола, он заглядывался (невольно, конечно) и на шинкарочку, вельможный пан, ибо глаз от нее отвести было невмочь, такая она красовалась там пышная да пригожая, вся в низках кораллов, в дукачах да сережках, с кольцами да перстеньками на каждом пальце, в цветистом гуцульском уборе, который шинкарка надела сегодня, затем что был ей к лицу, – и она видела, что пану обозному пришлась по нраву.

– Вся горилка за время войны повысохла? – спросил он шутя.

– Да, милостивый пане.

– По моему велению? – чванясь своей властью, спросил полковой обозный.

– Да, ваша вельможность.

– Так налей мне хоть кружку молока! – велел пан Куча-Стародупский и вновь улыбнулся шинкарочке чересчур даже красными губами, что рдели под не столь уж густыми рыженькими усиками.

– Молочка? – переспросила шинкарка, но не тронулась с места.

– Молоко – питье молодых, благо они пьяны и без того: своею молодостью пьяны. А старикам…

– Нет! – крикнул захожий спудей-латынщик. – У древних сказано: Vinum lac senum! – сиречь вино – молоко стариков! Так-то!

– В противоречиях рождается истина, – глубокомысленно согласился пан обозный.

– А истина – в вине. In vino veritas!

– От ваших непреложных истин может заболеть голова, – зажурчала частым смехом Огонь-Молодица. – Вот послушайте лучше!

И она запела.

Затем что, дай ей бог, петь она была горазда:

 
Ой пора в нас не така,
Щоб горілкі пити!
Краще кухоль молока
Враз перехилити:
 
 
3 молока береться сила,
Щоб ворожа рать тремтіла,
Молоко кріпить нам кров —
I на битву, й на любов!
 
 
Як настав облоги час,
Высохла горілка,
Пийте, люди, воду й квас,
Пийте с понеділка!
 
 
А у мене городяни
3 молока щоденно п’яні,—
Ну, а може, я й сама
Выбиваю ïх з ума?!
 
 
Гляну раз і гляну два
Іскрами-очима, —
Закрутилась голова
В Гриця і в Максима…
 
 
Трунок славній мій, панове, —
Бiле личко, чорні брови, —
Так заходите ж до шинка —
Скуштувати молочка!
 

И прибавила:

– Так-то, пане полковой обозный!

– А отчего же, – спросил Пампушка, – когда в городе нет горилки и в помине… отчего у тебя в шинке столько пьяных? Что все эти люди пили?

– Молоко пили, – блеснула зубами и очами шинкарка.

– С чего же они пьяны?

– Корова у меня, вишь, такая: хмельное дает молоко.

– Чем же ты ее кормишь?

– Рифмами!.. Стихов развелось теперь сколько хочешь. Вот я и отрезаю правый край от страничек разных поэтических книг… да и… сечкою той…

– Там же – не только рифмы? Ведь на обороте…

– Какая ж корова выдержит одни только рифмы?!

– Ты, гляди, все это, может, шутишь? – в сомнении спросил, грызя Марьянины кислички, пан полковой обозный.

– Упаси господь!

– Я таки словно хмелеть стал… – сам к себе прислушиваясь, озадаченно отметил Демид. – А на меня рифмы не действуют! С чего ж это я пьян?

– Я ведь о том целую песню спела, – развела руками шинкарочка.

– Да ну? – от души удивился пан Куча.

– Перескажи ему своими словами, без песни, – дал совет кто-то потрезвее. – Для пана обозного поэзия недосягаема, как звезды в небе для борова!

– Что-о?!

– Мы все тут пьяны – от ее взоров, пане полковой обозный, – своими словами, сиречь сухою прозою, перевел Демиду Пампушке какой-то безусый школяр.

– Она, вишь, столько лет разливает вино да горилку, что и сама стала хмель хмелем!

– Что и сама как вино! – соскочив с таратайки, лихо выкрикнул Оникий Бевзь, и поцеловал шинкарочку в медовые уста, и прямо очумел от поцелуя – все в нем застыло на миг, онемело, будто его самого вздернули на виселицу. – Крепче оковитой!

– Тьфу, беспутный! – сплюнула Огонь-Молодица. – Прездоровый дубина, а целует что телка – бычка! Лижется, а не целует! Только и всего что мокрый след!

– Дай-ка я поцелую тебя, сладкогласна вдовице, – скандируя, приступил к ней тот самый безусый школяр.

– А ни-ни! – брезгуя, сказала шинкарочка. – Целоваться с безусым, с голомордым, для меня все одно что с девкой. Ты вот послушай нашу галицкую:

 
Що ж то мені за косар,
Не вміє косити?
Що ж то мені за кава́лір,
Не вміє любити?
 
 
Що ж то мені за косар,
Що не має бруса?
Що ж то мені за кава́лір,
Що не має вуса?
 

В шинке захохотали.

Всем пришлась по сердцу шутка, все принялись разглаживать свои козацкие усы, ибо в те времена мужчины еще хоть чем-то отличались на вид от женщин, девчата не ходили в штанах, а парубки – гололицыми, – да, да, панове товариство, на свете и вправду были некогда такие времена, хотя человечество и не знало еще всем известного чеховского замечания, что, мол, мужчина без усов – то же самое, что женщина с усами.

30

– Откуда ж ты здесь, такая пышная корчмарочка, взялась? – в удивлении вскричал, впервые только сейчас новую шинкарку увидя, Саливон Глек, что заглянул сюда опрокинуть чарку горилки после тщетной нынче работы на степном кургане, прозываемом Сорока, где он помогал Лукии, пресердитой донечке, искать селитру, которую надеялся там обнаружить алхимик Иваненко. – Ты же, любая пани, будто и не здешняя? А? – И он, на правах старого вдовца, лихо подмигнул дьявольской шинкарке.

Чужая Молодица ответила ему, да за гомоном никто не слыхал, затем что все уже шибко развеселились, словно и правда весь шинок разом охмелел от одного медового поцелуя, перепавшего Оникию Бевзю от сей мрачно-прекрасной и чем-то страшноватой молодицы.

– А и верно, я вроде бы пьяный, – грызя зеленые лесные кислички, удивлялся сам себе Пампушка, и думать забыв, что дома его поджидает любимая женушка, Параска-Роксолана, чтоб снова и снова потрудиться над выполнением коварного замысла – сжить мужа со свету, – хоть, по правде говоря, от того сживания пан лишь худел, бодрей становился, а на безнадежной лысине за последние дни показался чуть заметный гусиный пух, ибо вовсе не собирался он скоро помирать, как надеялась пани Роксолана, – видно, ему на пользу пошли не только усилия законной супруги, а и ковырянье в земле, и вся эта несусветная маета с поисками кладов. – Таки пьян я от твоего пти… пти… птичьего молока, ведьмочка моя пригожая! – орал Демид, и уже распалился паночек, уж и глазки заблестели, и бог знает, не было ли у него какого умысла насчет сей жутковатой молодицы – пред тем как отправиться на брачное ложе? – Я уже, Настуся, пьян-пьянехонек! – И он вдруг почуял, что вот-вот захрапит.

Да и Михайлику внезапно спать захотелось.

Да и Пилип-с-Конопель уж клевал носом, хотя доселе и умел как будто выпить чарку горилки, а то и вина, доброго французского бордо – из лоз Медока, Трава или Сент-Эмильона…

Саливон Глек, хоть и строил из себя еще крепкого вдовца, уже храпел где-то в уголочке.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю