355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Ильченко » Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица » Текст книги (страница 19)
Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:00

Текст книги "Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица"


Автор книги: Александр Ильченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 41 страниц)

– Поговорим завтра. А сейчас…

– Сейчас я могу думать лишь об одном: как отплатить этим мерзким вертоплясам.

– Обмозгуем вместе, пане Демиде. – И кладоискатель, сев к столу, быстренько стал что-то писать на листке бумаги. – Можно навыдумывать столько всяких пакостей против комедиантов… – говорил искатель кладов. – Особенно если за это дело взяться таким живым умам, как мы с тобой, пане полковой обозный, – продолжал Оврам, переходя на «ты». – Сегодня бросим их в темницу… а там… там можно будет…

– Нет, не можно, – с явным сожалением вздохнул Демид Пампушка. – Эти анафемы, весь базар, весь город, вся эта взбудораженная войной голытьба, что привалила в наш Мирослав, да они темницу разнесут и всех гайдуков уничтожат, если велю я схватить лицедеев.

– Так, так, – продолжая писать, молвил пан Оврам Раздобудько.

– И всякий скажет: это месть за глумление надо мною на базаре.

– А как же! – охотно соглашался кладоискатель, не переставая писать.

– Надо бы такое придумать, – размышлял обозный, – чтоб вертоплясам сначала и на ум не пришло, что все эти напасти идут от пана Стародупского-Пампушки. А затем пускай уж…

– Да-да! – решительно поддержал обозного пан Оврам и, посыпая песком написанное, легко поднялся. – Сейчас я скажу тебе, что надо сделать с этими лицедеями. – И, весело напевая, щеголеватый панок одобрительно покачивал головой, додумывая какие-то подробности, проверяя искусно сотканную нить своего умысла, пробовал – крепка ли. Наконец сказал: – Уже! – И Оврам, изобретательный и осторожный, как все искатели кладов, стал о чем-то шептать на ухо пану обозному, от чего Демид Пампушка, слушая, даже подскакивал в нетерпении, даже крякал басом, даже пищал тоненьким птичьим голоском, а потом зашелся смехом.

– По душе? – самодовольно спросил кладоискатель.

– Здорово!

– А пока подпиши.

– Что такое? – обрывая смех, спросил Пампушка-Стародупский.

– Бумага. Та самая. Держи перо!

И пан Пампушка взял перо.

– Пиши, пиши!

И Стародупский подписал свое отречение от трети запорожского золота.

А потом сказал:

– Чтоб никто о нашем сговоре не знал! Чтоб ты, да я, да бог, а больше никто!

32

А бог на небе молвил апостолу Петру:

– Всякие пакости несут к богу да к богу!

– Сами приучили, господи, сами.

– Два поганца сговариваются там про какое-то непотребство…

– А один – не поганец, господи.

– Кто же?

– Муж божьей угодницы Роксоланы.

– Это который?

– Тот лысый.

– Люблю лысых.

– То – пан Куча.

– Куча чего?

– Куча ладана.

– Чем же тот лысый угодил нам?

– Неужто вы успели забыть ту здоровенную кучу ладана, которая…

– В степи курилась? Их же там было двое? Сегодня мы обоих у лицедеев на представлении видели? Двух толстопузых! Но… погоди-ка, Петро! Ты спускался туда в тот день и сказал мне, что подле кучи ладана была некая хорошенькая бабенка? А? Так кто ж из них угодник? Те двое лысых? Или та краля? Все ты перепутал!

– Старею, господи!

– Мало пешком ходишь, Петро.

И господь велел:

– А ну обувайся!

– А?

– Ступай пройдись! Разведай. Проверь.

– Ну что ж! По земле и в небе скучаешь.

– Так чего ж ты сидишь?

– Еще стародавние римляне говорили: «Поспешай медленно», festina lente! Кто это сказал? Октавиан Август?

– Иди, иди!

– Я вот опять задумался: ты, боже мой, милостью своей оделяешь не умнейших, не отважнейших, не чистейших, а тех токмо, кто кадит, кто хвалу тебе воздает. По твоему примеру, боже, и все земные правители творят, все короли, цари и гетманы. А попы и ксендзы, бессовестные и распутные, отколь им позвенят мошной, туда и поворачиваются, черт бы их всех сожрал! – И святой Петро умолк. – Вот так и во всем земном хозяйстве, господи! Ты меня посылаешь разведать, кто из сих поганцев воскурил тебе столь щедрую хвалу и кто из них – угодник божий? А?

– Вот и ступай.

Святой Петро поскреб затылок:

– Я ныне еще и не обедал, господи.

– Иди, иди! Там пообедаешь. На земле!

И святой Петро, кое-как обувшись, подался вниз на грешную землю, где шла война, попал ненароком на сторону однокрыловцев и долго слонялся, не в силах выяснить, кто же тогда воскурил господу столь щедрую хвалу, и проголодался старый Петро, и, проходя мимо поварни гетмана Гордия Гордого, когда челядники куда-то отвернулись, украл там – ей-богу ж, правда! – кусок житного хлеба, и за милую душу съел без соли, сухой и заплесневелый, чуть не подавился краденым, хоть никто там, на кухне гетмана Однокрыла, пропажи и не заметил, ибо никому тот заплесневелый кусок не был нужен, – да совесть допекала апостола больше, чем изжога от несвежего хлеба, и святой Петро, оставив порученное ему дело, воротился к господу богу – покаяться.

– Негоже, что украл, – ответил бог. – За это ты повинен три месяца отслужить у пана Однокрыла на кухне.

– Служить такому мерзавцу! – ужаснулся Петро.

– Крал бы хлеб у другого, другому бы и служил.

– Я искал, кто побогаче, чтоб не оставить без ужина какого-нибудь горемыку. А теперь…

– Ничего, Петро, не поделаешь…

Святой Петро пригорюнился.

Да и что он мог супротив бога сказать!

Рад не рад, а через час он был на панской поварне в доме самого гетмана Однокрыла (кроме панской там были еще кухни – людская и собачья), и поставили нового слугу потрошить зарезанных на ужин гусей.

Хочешь не хочешь, а работать надо, и дед Петро Приблуда, как он должен был эти три месяца прозываться, взялся, как семнадцать веков тому назад, за черную людскую работу на земле, забыв о своем видном месте в небесной номенклатуре (если сказать по-католически), то есть в святцах (если вспомнить название православное).

Смолоду апостол Петр был человеком простым, рыбаком, и, даже отвыкнув за столь долгое время от честного человеческого труда, усердно принялся потрошить гусей для гетманского обеда на троицын день, но тут постигло его первое огорчение.

В гетманской куховарне бушевало столько пара и дыма, что святой Петро привычно чувствовал себя, словно в небесах, да и нравилось, что за теми облаками его не так уж и видно было, ибо хотелось допрежь всего привыкнуть к новой обстановке и к человеческому труду – без надзирания чужого пристального глаза.

Он как раз потрошил только что зарезанного белого гусака и секачом отрубил от тушки левое крыло, и вот над святым Петром из клубов пара внезапно возник, с длинным поварским ножом в руках, какой-то меднорожий брюхан и, зловеще поведя бровью, спросил:

– Это – намек? – и указал ножом на только что отрубленное левое крыло гусака.

– На что намек? – удивился апостол.

– Какое ты крыло у гусака отрубил? Какое? Левое или правое?

– Левое, паночку.

– А надо?

Святой Петро не ответил.

– Какое крыло надо отсекать первым? – допытывался меднорожий. – А? Или ты, может, не ведаешь?

– Не ведаю, – подтвердил старик.

– Надо сначала правое. А не то – выйдет намек. Опасный намек! Разумеешь?

– На кого? На что намек?

– На крыло пана гетмана. Ты что, с неба свалился?

– Не с неба, конечно. Но…

Меднорожий гетманец исчез столь же внезапно, как возник, а святой Петро, схватившись за карман, обнаружил такое, что остатки душевного покоя потерял. Ой-ой!

Спускаясь на землю, святой Петро забыл передать апостолу Павлу, который должен был заменить его на высокой небесной должности, забыл передать золотые ключи от рая, а теперь…

Что ж теперь?

Три месяца возвратиться на небо святой Петро, наказанный за кражу, не сможет, – а сколько душ праведных и неправедных за это время настигнет пани Смерть!

Неправедным, то есть бедным, голодающим, холодающим, голым телом светящим, – одна дорога – в ад, будешь там теплу рад.

А праведным… то есть всем божьим лизунам, калильщикам и угодникам… куда деваться им? Будут попадать сразу в ад? А потом? Что ж будет потом? Иль, может, Смерть на те три месяца, в кровопролитную пору войны, останется без всякого дела?!

Святой Петро был человеком добрым и совестливым.

Найдя в кармане большущие золотые ключи, он сильно огорчился. Задумался. Да и работу свою для первого дня выполнял плоховато и слишком медленно, за что его чуть не протурили с той службы, хоть и не могли ничего поделать супротив божьей воли: три месяца суждено ему было оставаться в наймах у ясновельможного гетмана Гордия – без права переписки и каких бы то ни было иных сношений с господом богом.

А затем что ключи в кармане Петра Приблуды были золотые и большущие, бедняге в часы работы они мешали, да и боялся он потерять их, боялся и припрятать, чтоб не украл кто, чтоб не отняла их у него какая нечистая сила.

Грабители, может… Этим-то нужно золото.

Он их очень боялся, апостол Петро, грабителей и разбойников.

Шляхтичи, может? Чтобы с теми ключами пробраться в рай живьем.

А то, может, сам пан гетман?

Черти, ведьмы, русалки, лешие, водяные и всякая иная нечисть? Захватив ключи от рая, эти могли бы там такого натворить… о-го-го!

Да и цыгане, ну их совсем! В нашего бога то ли верят, то ли не верят, да и вообще… Святой Петро их тоже боялся, потому и шарахнулся, встретив быстроглазую цыганочку у ворот гетманского дома, хоть сама девчонка была, на мужской взгляд, и весьма пригожая, – но бог их там знает, тех цыган…

Нащупав в кармане здоровенные ключи, святой Петро поскорее спрятался от анафемской девчонки во дворе Однокрыла.

33

А девчонка та была Марьяной, которая неведомо как и зачем очутилась уже в стане отступника гетмана.

Она тут повсюду искала кого-то, шныряла, высматривала…

Хоть мыслями то и дело возвращалась к разговору с французом.

Цыганка нашла его после встречи с полонянкой Патимэ и сказала опечаленному хлопцу:

– Хочешь видеть Кармелу? Так поскорее – в дом епископа! И скажи, что завтра панну…

– Я уже сказал.

– Что ее должны похитить? Откуда знаешь?

– С тем и пришел.

– Передай, что зовут того пришлого шляхтича…

– И это сказал… Так что сейчас идти к Кармеле не с чем!

– Надо идти! – И цыганочка поведала французу о подслушанном разговоре меж Раздобудько и Роксоланой и попросила его все-таки поспешить к Ярине.

Пилипа от Марьяны словно ветром сдуло.

А теперь, очутившись в гетманском лагере, Марьяна летела мыслями в дом епископа к панне Ярине, к Пилипу, к Михайлику, к богатому дому пана обозного, ей не терпелось-таки узнать, что там делается в этот час.

34

Пан Оврам Раздобудько, спрятавши в карман подписанное рукой обозного обязательство, потребовал:

– А теперь пройдемся.

– Устал я. Лучше завтра.

– Мне надо показаться в городе сегодня. Явиться в дом епископа. Ведь это он призвал меня сюда искать золото. И еще до встречи с преподобным надо мне осмотреть город и Долину, чтобы знать, где лежит моя треть мирославских сокровищ.

– Пан епископ никакой тебе трети не даст.

– Конечно, не даст! А знаешь почему? Потому, что я для него не найду ни одного бочонка золота. Таков наказ пана гетмана.

– При чем тут гетман?

– При том! Золото, найденное в сей Долине, поделится так: треть – мне, вторая треть – его ясновельможности, третья… – И Оврам Раздобудько умолк. Потом добавил: – Третья, к превеликому сожалению, тебе. Коли пан гетман того захочет…

– Ну знаешь…

– Пойдем!

И они покинули дом обозного.

Пошли по городу.

Пан Оврам приглядывался ко всему: как мирославцы пушки укрепляют, где устанавливают. И сколько. Где роют окопы. И как… Где валы насыпают.

Как землей мешки набивают и копают рвы. Как туры плетут из ивняка и наполняют глиной. Как ставят в два-три ряда дубовые мажары, скованные в одну цепь.

Весьма любопытствовал красивенький панок, что за люди всё это делают?

Веселы духом? Или печальны?

Бодрые? Или уже изнуренные?

Сытые? Или голодные?

Шаря глазами где надо, он то и дело сообщал Куче-Стародупскому свои выводы, подсказанные немалым опытом искателя:

– Здесь нет сокровищ.

– Почему?

– Примета!

– Где ж их искать?

– Посмотрим дальше… Пойдем!

Пан Куча-Стародупский всюду покрикивал на Козаков, ремесленников и посполитых, возводивших оборону, хотя и приглядывал за строителями гончар Саливон Глек, названный отец сердитой Лукии.

Наскоро пообедав после рады, что так долго не расходилась из покоев епископа, старый Саливон похаживал вдоль ряда укреплений, то здесь, то там помогая – где горбом, где словом, где шуткой, а где опытом и мудростью пожилого человека, чего только не повидавшего на веку, побывавшего в Польше, в Крыму, в Туретчине, в Венеции даже, когда турки в морском бою захватили его в полон и продали было в рабство (немало там бедствовало украинцев) и откуда бежал он через море к арнаутам, то есть к албанцам, исконным недругам османским, затем к сербам и чехам, а там и к своим – в Закарпатскую Русь, а потом и домой, в город Мирослав, где в ту пору еще жива была его жена, где росли сыны и где он за два десятка лет стал человеком почитаемым и видным в громаде.

– Тащите-ка ее сюда, – приказывал гончар, помогая установить, где требовалось, большую генуэзского литья медную пушку, – сюда ее, голубушку, пузатенькую пани!

– Точнехонько наша пани обозная! – захохотала молодежь.

– Подушек ей подмостите, нашей пани обозной, под бока, – распоряжался гончар, не заметив, что Куча-Стародупский стоит под валом, за его спиной. – Вот сюда и сюда, – показывал гончар, где надо подмостить. – Еще подушек!

– Глиняным пухом набитых! – смеясь, подсказывали девчата, что помогали мужикам и парубкам.

– Чего гогочете?! – внезапно выскочил из-за высокого вала пан обозный.

– А разве заказано? – не отрываясь от дела, спросил старый гончар.

– Воет грозный бог войны. А вы… шутите?!

– Отстаньте, пане Куча! – оборвал его гончар. – Если в тяжелую годину люди не плачут, а смеются, они – любого ворога сильней. А если смеется молодежь, то и нам, старикам…

– Никто ж не позволял!

– Смеяться?

– О-го-го! – загоготали козаки.

– Вот так так! – помогли и девчата.

– На веселье и на смех в Мирославе уже понадобилось позволение?! – усмехнувшись, спросил Пилип-с-Конопель, который, не застав дома Подолянки, слонялся по городу, искал ее, чтоб то поведать, что подслушала Патимэ.

– На все надобно позволение, – солидно ответил пан Демид Пампушка-Стародупский. – Надо уважать порядок.

– Порядок! – мягко грассируя, поклонился француз. – Надобно позволение? Коли так, то позвольте нам с этими хорошенькими девчаточками, пане обозный, ну хотя бы какой десяточек… того…

– Чего – десяточек? – чарующим начальническим голоском спросил пан Куча.

– Десяточек! Один!

– Чего ж – десяточек?

– Хоть бы штуки по две «хо-хо»… штуки по три «хи-хи» – для наших прелестных щебетушек… и хоть с полдесятка зычных «ха-ха» для парубков! Дозвольте, грозный пане? – И он опять на французский манер куртуазно поклонился, смущая сердца некоторых девчаток обхождением воспитанного в сердце Европы ладного чужеземца, ибо он, сей Пилип-с-Конопель, с легкомыслием недавнего парижанина, хоть и был влюблен только в одну дивчину на свете, все же порывался поправиться сразу всем, кого встречал, – вот и старался не для ссоры с паном обозным, а лишь ради успеха у представительниц прекрасной половины рода человеческого, и надо сказать, что этим успехом он пользовался, потому как вся стайка девчат, на миг оторвавшись от рытья окопов, собралась возле него и внезапно разразилась буйным девичьим смехом. – Замолчите! – потешным фальцетом цыкнул на них Пилип. – Вельможный пан обозный еще не давал вам позволения смеяться! Правда, пане полковой обозный? Вот видите… А если уж паны начальники прикажут нам похохотать, о, тогда мы с вами и работу бросим, и про войну забудем, и уж так нахохочемся, так нахохо…

– Ты кто таков? – пресердито спросил пан обозный.

– Запорожец, как видите! – с комичной галантностью поклонился француз, а после еще и присел, словно польская панна широкую юбку, растягивая обеими руками свои необъятные запорожские, красные, что солнечный закат, шаровары.

– Какой веры? – неумолимо спросил строгий начальник.

– Православной, пане Куча.

– А был?

– Мерзкий католик, пане обозный! – браво вытянувшись, прокартавил Пилип и так вытаращил глаза, что девчата, стоявшие возле него, снова зазвенели смехом.

– Взять! – кивнув на француза, приказал обозный гайдукам.

– Только не живым, – спокойно ответил Пилип-с-Конопель.

И так же спокойно скорчил пану Куче-Стародупскому престрашную рожу.

Так же неспешно и спокойно обнажил легкую сабельку.

Так же спрохвала, словно забавляясь, провел пальцем по тонкому лезвию, пробуя звонкое и холодное жало, кое аж тоненько запело, и еле уловимый звук, даже не звук, а жужжание, пойманное не ухом, а всем телом, остановило первое движение гайдуков пана Кучи.

– Ну-у! – прорычал обозный.

Напуганные приспешники наконец рванулись к дерзкому французу.

Где-то уже щелкнул мушкет, звякнули выхваченные из ножен сабли.

Да меж гайдуками и Пилипом внезапно возникли две девичьи фигуры, только сейчас сюда подошедшие.

В руках девушек торчало по пистоли.

35

– Опомнитесь, пане! – крикнула обозному одна из девчат.

Это была тонкая, худая и гибкая, как хворостина, немолодая гончарова дочь Лукия.

– Хальт, майн герр! – сказала другая по-немецки, тыча пистолью чуть не в самое брюхо пану обозному, и, услышав тот голос, Пилип вздрогнул от неожиданности: пред ним была племянница епископа, Кармела Подолянка.

– Это вы, панна? – обалдело спросил пан Куча-Стародупский.

– Их, майн герр, – ответила Ярина.

– Что это вы, панна, онемечились?

– Я подумала, что немцем стали вы, пане обозный.

– Я – немцем? Почему немцем?

– Кто ж другой может оскорбить так запорожского козака? – И передразнила пана Кучу: – «Взять!» Кто на это способен? Только лях! Или немец! Либо турок!

«Вот она какая, панна Кармела!» – подумал Пилип.

– Так-то, пан Куча, – вмешалась Лукия, дочь Саливона, да тут же, встав навытяжку перед полковым обозным, учтиво спросила – Дозвольте слово молвить, вельможный пане?

– Говори, – остолбенев от удивления, милостиво разрешил Стародупский.

– Кого это вы здесь водите, пане? – спросила дивчина, не очень-то учтиво разглядывая красивенького Оврама Раздобудько.

– Гостя вельможного.

– Кто же дозволил водить сюда сторонних людей? – спросила Ярина и, подступив к пану Овраму, потребовала: – По какому слову нынче пропускают в нашем войске?

Кладоискатель, не зная, разумеется, слова-пропуска, смущенно молчал.

– Пан Оврам прибыл по просьбе самого владыки, – сердито молвил обозный.

– А куда этого пана владыка приглашал? – И Ярина кивнула на город: – Туда? Или сюда? – И панночка взглянула на окопы, валы и пушки.

– Скажите пропуск! – не отставала и Лукия.

Обозный взорвался:

– Как вы смеете?!

– Смею.

– Прочь! – заорал обозный. И приказал гайдукам: – Разогнать отсюда всех девок!

Но гайдуки и с места не тронулись.

Не только потому, что пред ними стояли не коэаки, а девчата.

А допрежь всего затем, что все девчата, пришедшие сюда с Лукией, были вооружены.

Да и глаза у них горели такой отвагой, что подступиться к ним было страшновато, к этим отчаянным девчатам.

Особливо – к панне Ярине. Заслонив собою подруг, она вся словно светилась, пылала столь опасным огнем, что связываться с шальной панной никому из гайдуков не хотелось, – охотно подошел бы к ней разве что Пилип-с-Конопель, да он лишь робел перед ней, пялил глаза, словно дурень какой, и молчал.

– Пойдем дальше, пане Овраме, – обратился к искателю кладов Демид Пампушка-Куча-Стародупский, гостеприимно пропуская гостя вперед.

Но Лукия преградила дорогу.

– Ни шагу дале, пане! – сердито кинула она опешившему Овраму.

– Тебе, девка, чего надобно? – зловеще прошипел обозный.

– Без слова-пропуска я его никуда не пущу.

– А ты что за цаца? – удивился обозный.

– Меня назначили сегодня сотником девичьей стражи, пане полковой обозный. А потому…

– Тебя назначили сотником стражи?

– Девичьей стражи, пане полковой обозный.

– Почему девичьей?

– Как это – почему? – разом застрекотали девчата возле гончаровой дочки. – Во время войны и девки – люди!

– Не слоняться ж без дела! – постукивая в ножнах саблей, кричала какая-то белокурая непоседа.

– Хватит нам бабьего дела! – вопила другая.

– Покозакуем наконец и мы! – отозвалась и панна Подолянка и, подойдя к Пилипу-с-Конопель, коснулась его руки и тихо спросила по-французски: – Это вы были тогда в порту, в Голландии?

– Да, я.

– Я сего не забуду вовек…

– Должен я вам кое о чем поведать, панна Кармела.

– Сегодня невзначай… слышала я из окна ваш разговор с епископом Мельхиседеком, – тихо сказала она.

Пилип-с-Конопель, вспыхнув, бросился было прочь от нее, однако остановился.

– Панна, – запинаясь, молвил француз, – я должен вам сказать нечто новое. Важное. Для вас…

И он, отведя ее в сторону, коротко рассказал ей все.

– Спасибо, – сказала панна Подолянка и протянула французу свою холодную руку.

И спросила:

– Вы… возвращаетесь… во Францию?

– Я решил сложить свою голову здесь.

– Зачем же ее терять? – грустно улыбнулась панна.

– Мне жизнь хотелось бы отдать за вас, недостижимая, дальняя зоренька, – заговорил Филипп по-украински. – Вас подстерегает опасность… грозная, неотвратимая. Я должен бы за вами доглядывать… И я умоляю: берегитесь! Не ходите беспечно: схватят! Если не этот, – он кивнул на Оврама, – то другие. Я их видел, знаю, – и Филипп снова почему-то перешел на французский – так, правда, было вернее, ибо французского языка в Мирославе, пожалуй, никто и не знал. – Умоляю вас: запритесь дома… до конца войны.

– Не могу, голубь мой, – растроганная его заботой, сказала Подолянка. – Я всю жизнь была в неволе… по монастырям. А тут… теперь… я должна воевать.

– Убьют или изуродуют! И я прошу, Кармела…

– Нет, – ответила Ярина. – А вы… возвращайтесь в Париж.

– Никто ведь… – грустно произнес Филипп. – Никто… даже вы, Подолянка… никто не запретит запорожцу сложить свою голову за Украину.

Это прозвучало слишком по-французски, витиевато, но такая неуемная боль звенела в каждом слове Филиппа, что сердце Ярины-Кармелы замерло от острой жалости, потому как ни слова надежды она не могла подать этому молодому французу, который по ее следам добрался до нашей Долины из Европы.

Поклонясь, Филипп Сганарель отошел в сторону, а панна Подолянка снова вернулась к своим шумливым подругам, – они еще наседали на полкового обозного, доказывая, что и девчата украинские могут стать на войне людьми.

36

– Мы учимся рубить и стрелять, – сердито фыркая, говорила Лукия.

– Сбесились! – пробормотал обозный. – А кто же станет борщи варить козакам?

– Наши мамы, – отвечали девчата.

– Кто ж воинам будет стирать штаны и рубахи?

– Пан сотник Хивря, – смеялись языкастые девчата.

– А кто ж любиться с парубками будет? – шевельнув усом, спросил старый гончар.

– Мы! – единодушно ответили анафемские девушки.

– Распутницы! – не понимая шутки, разгневался пан обозный и обратился к гостю: – Пойдем, пане Оврам!

– Чур! – так властно крикнула Подолянка, заря-заряница, красная девица, что пан Оврам, исправный кавалер, даже в столь неприятную минуту не мог не обратить внимания на черный огонь быстрых очей этой белокурой панны и поспешил спросить у Пампушки:

– Кто это?

– Племянница епископа.

– Вот какая?! – тихо ахнул Оврам, даже мурашки по спине забегали, и не только от ее красоты, а затем что стало жутко: не дай бог с такой девкой вступать в распрю, а ему предстояло (с несколькими верными людьми) завтра ее похитить. У кладоискателя даже руки и ноги свело, и он потянул пана обозного за рукав, чтобы как-нибудь поскорее убраться отсюда, когда вдруг сотник городской стражи, гончарова дочь Лукия, кивнув девчатам, приказала:

– Взять!

И не успел пан обозный прикрикнуть на шальных девчат, не успел бедный красавчик опомниться, как девичья стража набросила на него здоровенный грубый мешок (не взятый ли, случайно, взаймы Лукией у ее братца, лицедея Прудивуса, тот самый, в коем вертоплясы держали на представлении панну Смерть?), и ловкие, быстрые девичьи пальцы уже завязывали мешок у самых ног, так что оттуда торчали только зеленые сафьяновые сапоги.

– Отпустите его, девчаточки! – завопил обозный.

Но девчаточки, выполняя приказ сердитой гончаровой дочки, ставшей их сотником, будто не слыша крика пана Кучи, и ухом не вели.

Да и пан Раздобудько понапрасну орал, брыкался и чихал в не очень-то чистом мешке.

Девчата, всей оравой схватив за концы здоровенный и тяжелый мешок, бегом несли его куда-то в город, – не в дом ли самого владыки-полковника, преподобного отца Мельхиседека?

– Остолопы! – гаркнул Куча на трусливых гайдуков, ибо на них напала такая оторопь перед стремительным налетом бешеных девчат, что даже они не смогли выручить важного шляхтича из беды, – пан обозный выругался еще как-то там и припустился вдогонку за девчатами.

37

– Кого это вы приволокли? – спросил у запыхавшихся девчат владыка.

– Чужого шляхтича, пане полковник, – браво ответствовала Лукия, вместе с девчатами опуская к ногам владыки неудобную ношу, которая в мешке билась, дергалась и тоненько визжала, как недорезанная свинья.

– Что за шляхтич? – спросил полковник громко, чтобы тот, в мешке, услышал, и подмигнул Ярине.

– Кто ж его знает, – в тон ему отвечала Ярина. – Хорошенький такой, чистенький, учтивый…

– А вы сами – не очень-то учтивы, – улыбнулся епископ. – За что ж вы его этак?

И девчата, как водится у их голосистой породы, загомонили все сразу:

– Заглядывал, куда не следует.

– Принюхивался.

– И слова сегодняшнего…

– Слова не знал!

– Замолчите-ка! – прикрикнула Лукия. – Вот уж не люблю я девичьих штук. Не все сразу! – И, обратясь к владыке, спросила: – Что с ним делать, пане полковник?

– Развяжите-ка! – велел епископ.

Девчата скоренько развязали мешок, но пан Раздобудько не мог из него выбраться, так как торчал ногами вперед, – и девчата, взявшись за мешок всей оравой, вытряхнули пана Оврама наземь.

Все это было так смешно, что Ярина не выдержала, засмеялась, словно бубенчики рассыпала по архиерейскому саду, а за ней засмеялись, захохотали, заржали и девчата, да так заржали, что не дай бог, чтоб этак над вами когда-нибудь наши девчата насмехались, потому что от смеха того даже цветы в саду полегли на траву, даже деревья закачали вершинами, даже шелковые занавески на открытых окнах архиерейского дома втянуло внутрь, словно сквозняком, даже мороз прошел по коже у пана Раздобудько, затем что этот девичий смех своими переливами был похож и на серебряные колокольчики, и на теньканье бандуры, и на журчанье ручейка, и на ослиный рев, и на скрежет ножа о макитру, и на трещанье сорок, и был он, тот девичий смех, одновременно и въедливый, дразнящий, лукавый и сладостный, колючий и задиристый, и раскатывался он там, и звенел, и брызгал, и захлебывался от своей же молодой силы, ибо там смеялось много разных девчат, не только молодых ангелочков, но и молоденьких ведьмочек, и чертовок, как то почти всегда бывает…

Увядая в пламени девичьих насмешек, несчастный шляхтич старался хотя бы малость привести себя в порядок после пребывания в мешке.

Приглаживал чуб.

Одергивал на рукавах обшлага.

Поправлял кисточки на зеленых чеботах.

Хоть и без того все осталось на нем опрятненьким и неизмятым, и весь он был приятный и красивенький, и такой мягкой улыбкой вдруг озарилось его смущенное лицо, что девчата разом притихли, будто учинили что-то неладное против хорошего человека.

В саду владыки воцарилась тишина.

От этой тишины и проснулся Козак Мамай, что спал тут же, где-то за кустиком.

Как раз от тишины проснулся, а не от крика и смеха.

Козак Мамай проснулся от тишины, ибо за всю свою ратную жизнь привык он к шуму и грохоту боев, а тишина всегда будила в нем тревогу и лишала сна.

Лежа за кустиком, под старой вишней, Мамай открыл глаза, и первое, что он увидел чуть поодаль, были очи дивчины, той самой, о коей мечтал он и мечтал много лет, глаза гончаровой дочки Лукии.

Не веря самому себе, – Лукия-то была в козацкой одежде, – Мамай так и остался лежать, окаменев и вспыхнув одновременно: он же никого на свете не любил, только эту сердитую дочь гончара, да и не боялся никого, только ее, – и наш Козак враз почувствовал себя докрасна раскаленным камнем, который молодицы (выпаривая бочку для соленых огурцов) бросают в воду. Козаку сдавалось, будто пар поднялся над ним, ибо взгляд Лукии, его любимой, его солнышка жгучего, был злющий-презлющий, и чего только нельзя было в нем прочесть, ибо за короткий миг она тем взглядом сказала все:

«Я убиваюсь тут по тебе, соколик мой, ночами не сплю, болею о твоей судьбе, потому что жить без тебя не могу, а ты… ты даже весточки о себе не даешь… ты, даже придя в город, лежишь тут, храпишь, а обо мне и мысли нет!»

И все это, и еще бессчетное множество всяких мыслей и чувств высказала дивчина одним-единственным взглядом, полным и радости, и любви, и боли, и укора, и сердца с перцем.

«Мамай? Неужели… неужели ты?» – в тот же краткий миг ласково и радостно спросили очи верной дивчины и тут же, блеснув, погасли.

Лукия отвернулась.

Козак Мамай поднялся.

И стоял, растерянный, не зная, как быть, что делать.

38

– Кто вы такой, пане? – учтиво осведомился епископ у Оврама Раздобудько.

– Э-э-э-э-э… – столь же учтиво проблеял пан Оврам, ибо, ничего не измявши в своей одежде, он в этой беде голос все-таки потерял. И не мог обрести дара слова еще и потому, что не знал, как ему отвечать и как выкручиваться.

Назваться б Оврамом Раздобудько, и все выяснилось бы: его же сам владыка пригласил – искать в Долине запорожские клады. Но… явиться по такому делу из мешка? Нет, нет! В смешном положении можно и продешевить, – он ведь эти клады в который уж раз собирался продать, а для сего нужны были независимость, уверенность, соблюдение достоинства, а не появление из грязного мешка.

Нет, нет, называться сразу ему не хотелось.

А если, не назвавшись, как-то выкрутиться? А через день исчезнуть на некоторое время, если дело с той своенравной панной, с тем очаровательным дьяволом в плахте…

Как же вести себя сейчас?

Но времени для размышлений уже не было.

– Откуда вы прибыли к нам? – все хорошо понимая, снова спросил владыка.

– Я сего панка где-то видел, – сладко потянулся, окончательно просыпаясь, Козак Мамай и глянул в ту сторону, где стояла, отойдя малость, пресердитая дочь гончара, Лукия.

– Где ж ты его видел, пане Мамай? – спросил отец Мельхиседек.

– По ту сторону войны, ваше преосвященство: среди сторонников пернатого Однокрыла.

– Чего ж вам, пане, надобно тут? Ну? – настаивал владыка. – Ну?

Однако Оврам снова так же выразительно ответил:

– Э-э-э-э-э…

– Понимаю, – молвил епископ.

– Что ж вы понимаете? – совсем перепугавшись, быстро заговорил панок.

– В мешок его! – кивнул Мельхиседек племяннице, и, увидев на пороге отца Зосиму, державшего высокий, отделанный золотом и адамантами и повязанный шелковым платом архипастырский жезл, – куценький монашек должен был сопровождать владыку к вечерней службе в соборе, – Мельхиседек встал и равнодушно повторил: – В мешок паныча!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю