355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Ильченко » Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица » Текст книги (страница 32)
Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:00

Текст книги "Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица"


Автор книги: Александр Ильченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 32 (всего у книги 41 страниц)

– С коих пор ты стал рыцарем, Пришейкобылехвост? – язвительно спросил Прудивус, усматривая в поведении товарища вовсе не то, что́ Данило хотел показать.

– Не могу я терпеть, когда какой-то грязнуля…

– Ого, какой смелый!

– Еще бы! – И Данило опять бросился было к тому чужинцу с молодицей, но Прудивус, видя, что Данило прикидывается дураком, лишь бы толкнуть товарищей на неосторожный шаг в стане врага, спросил:

– Тебе, может, хочется, чтобы всех нас поскорей схватили однокрыловцы?

– Ты же – немец! – лукавя, напомнил Данило.

– Я и забыл! – ахнул Прудивус и, догнав угрина, что уже тащил молодицу в пустой двор недавно сожженной хаты, крикнул: – Хальт! – первое слово, вспомнившееся по-немецки, и, увидев, как побледнел перед грозным рейтаром чужинец, выкрикнул еще одно слово: – Швайн! – и двинул прыткого волокиту в ухо.

Бросив дебелую молодицу, воитель кинулся прочь и побежал – даже пыль столбом закрутилась, а Пришейкобылехвост молвил:

– Ишь как! – и почесал затылок, ибо вовсе не на то рассчитывал. – А ты боялся! – пренебрежительно буркнул он Прудивусу и вновь предложил: – Передохнем!

– Нет, – отвечал Прудивус.

– Пропадаю! – взвизгнул Данило и нежданно спросил – А вы замечали, что пыль дорожная пахнет грушами? А? – и проговорил с укором: – Ну чего ты так, Прудивус, торопишься? Чего ты боишься? Ты же сам сейчас видел, что боятся тебя самого. Видел же? Видел?

– Шш! – зашипел на него Покивай. – Если ты еще…

– Узнаешь, чем пахнет кулак! – закончил Тимош.

– Ландышем пахнет! – добавил Покиван.

– Я дальше не пойду! – вдруг объявил Пришейкобылехвост и сел на землю, прямо в дорожную пыль, снова чем-то напомнив пана Демида Стародупского.

8

– Встань! – приказал Прудивус.

Зарычав, кинулся к нему и Песик Ложка.

Но пан Данило лег.

– Оставь свои шутки, мерзавец! – прошипел Покивай.

Но Пришейкобылехвост слов этих будто и не слышал.

Тогда Покиван его ударил.

Так себе, не то чтоб очень, однако ударил.

Кулаком в бок.

Пришейкобылехвост внезапно заорал:

– Ратуйте!

Тогда Покиван пнул Данила чеботом.

А Ложка преспокойно хватил зубами за лытку и аж сплюнул бедняга, так ему стало тошно.

– Убивают! – завопил Данило.

Но удивительное дело: никто из прохожих на те вопли и не обернулся.

Кто был поблизости – даже кинулись прочь, подальше от греха: ведь было то делом обычным, что рейтар лупцует нашего, – да и кто отважится прийти на помощь!

Проходили там по улице и наемники Однокрыла, были меж ними и немцы, и Пришейкобылехвост, завидя их, стал кричать:

– Майне геррен! Это ж – рейтар не настоящий!

Однако на сей крик никто внимания не обратил, ибо рейтары, что проходили мимо, по-нашему не смыслили, а Прудивус так хитро подмигивал им, что те разумели: путаться в сложные отношения промеж шутником-рыцарем и его крикливым знакомцем из местного быдла – нет никаких оснований.

– Экая дрянь! – кивнул на Данила Иван Покиван.

– Он… этот рейтар… он переодетый лицедей! – визжал Пришейкобылехвост, но те, кто понимал его крики, на подмогу не спешили, а кто не понимал – тем было вовсе безразлично, чего, собственно, сердится немец, чего разбрехалась его собачка такса, чего верещит сей лысый и толстый туземец.

Вот почему никто не мешал Прудивусу, Ложке и Покивану тащить изменника-лицедея куда надобно, и вскоре они все трое оказались подле корчмы Янкеля Гирша, где они надеялись найти хоть какое-нибудь пристанище, еду и одежонку, затем что Прудивусу не терпелось поскорее переодеться: роль рейтара ему уже наскучила.

Они, все трое, четвертый – Ложка, стояли меж старыми тополями против корчмы.

Но… корчмы там уже не было.

9

Осталось лишь пепелище от той корчмы, где хлопцы, странствуя, не раз ночевали, зная твердо, что Янкель им – самый лучший, самый верный друг, пока, разумеется, у них водятся денежки…

Ни корчмы, ни корчмаря не нашли они здесь, а вести «пленников» по улицам малого хутора было небезопасно, ибо на первом же углу Пришейкобылехвост мог выдать их с головой, и Прудивус, со злостью двинув каблуком в зад бывшего товарища, сказал ему:

– Иди-ка ты к… – и выложил все, что думал.

– А вы? – спросил Данило.

– Мы туда не пойдем, – сморщился Иван Покивай. И обернулся к Прудивусу: – Надобно его сейчас порешить.

– Как?

– Потихоньку… как-нибудь.

Услышав сие, Пришейкобылехвост хотел было уже завопить караул, да с перепугу онемел и голоса, бедняга, лишился.

– Где ж мы его? – спросил Прудивус.

– А тут… – оглянулся Иван Покиван. – Ни души!

– Кричать станет.

– Раз-раз ножом… и всё!

– А кто это сделает? – спросил Прудивус.

– Ты…

– Отчего ж это я? – удивился Прудивус.

– Ты ж – рейтар!

– Нет, нет! Только не я!

– Почему же? За милую душу зарежешь!

– Я никого еще не убивал.

– А я?

– Сам же ты придумал.

– Коли отпустим его, выдаст. Тогда прощайся…

– Да оно так… – И Прудивус задумался, а Песик Ложка, с укором поглядывая, осуждая его говорящим взглядом, тихонько рычал. – Нет, не могу, – сказал, подумав, Тимош. – А ты?

Иван не ответил.

Тогда Прудивус так гаркнул своим басом на Данила, который уже чуть опамятовался и собирался завопить, что тот осекся вновь.

– Иди от нас, мерзавец! – крикнул Тимош.

– Иди, стервец, иди! – добавил и Покиван.

Гавкнул что-то и Ложка.

А Пришейкобылехвост, еще не веря своему счастью, окаменел и с места двинуться не мог.

– Прочь, паскуда! – заорал Иван Покиван и кинулся к нему с кулаками, отчего Пришейкобылехвост так пустился бежать, точно его метнули из пращи.

– Он таки выдаст нас, – кивнул ему вслед Покиван. – Надо б нам отсюда… куда-нибудь подале.

– Нет. Я спешу к хате Алексея Ушакова. Пообещал… Дитя же…

– Идем вместе, – предложил Покиван.

– Нет. Там – гнездо однокрыловцев. Да и сам гетман…

– А как же ты?

– Если схватят обоих, кто же станет читать добрым людям письма мирославцев? – спросил Тимош.

– Давай так: схороним письма где-нибудь здесь, вот хотя бы под этим камнем. А сегодня вечером тут же и встретимся… А?

– Жди до рассвета! – молвил Прудивус, обнимая худющего друга.

– До послезавтра! Буду ждать…

– Ладно. Коли не дождешься, иди в Киев без меня, один. Читай доро́гой письма в корчмах, на базарах. Держись как подобает. Береги себя. А пока я сегодня буду ходить, чтобы к тебе не привязался кто-нибудь, попробуй тут маленько без меня… Покажи свои штуки на майдане. Пусть к тебе привыкают…

– А немцы? Однокрыловцы? Татары?

– Тоже будут смотреть… еще и денежки заплатят! – И, помолчав минутку, Прудивус еще раз обнял тощего товарища и сказал: – Будь здоров, пузанчик!

– Прощай, Тимош, – ответил Покиван и двинулся прочь от развалин корчмы.

Поглядев вослед сухопарому, Прудивус окликнул Песика:

– Пойдем, Ложечка!

– Гав-гав! – ответил тот, и они вдвоем отправились искать хату Алексея Ушакова.

Пушкарь ему с того берега вечор показывал, где стоит его хата, однако найти ее Прудивус почему-то не мог, ходил то туда, то сюда, везде натыкаясь на теплые пожарища.

– Где есть хата Алексей Ушакофф? – не забывая, что он немец, ломая и коверкая слова, спросил Прудивус у скрюченной бабуси, которая несла в беленьком платочке горшок с молоком или медом.

Бабуся молча поглядела на рейтара, отвернулась, а затем вдруг вызверилась:

– Сам же ты, ирод, этой ночью спалил его хату!

– Я?! – удивился Прудивус, забыв про свой наряд.

– Еще и спрашивает, пес поганый! – заверещала бабуся. – Ты же сам, собака, убил и жинку Алексееву! Ты убил! Ты!

– Авдотью? – похолодев, ахнул спудей.

Старушка скрылась, а Прудивус, склонив голову, так и остался у пепелища, думая про пушкаря, как тот будет ждать от него вести, доброй иль дурной… А что же он пушкарю передаст? Опоздал…

Слезы навернулись на глаза, и Тимош Юренко уже шагнул было прочь, да Ложка вдруг тихо заскулил, а там и до Прудивуса долетел тонкий да чудной звук, запищало что-то, словно заплакало дитя, и спудей, обогнув обгоревшую стену, увидел на пожухлой траве, меж обугленных бревен ворох закопченного тряпья.

Тряпье шевелилось, и что-то в нем тихо и жалобно плакало.

Развернув поскорее лохмотья, Прудивус увидел младенчика, недавно, видно, родившегося, и со страхом, неумелыми руками взял его, и такая беспомощность разлилась по Юренкову лицу, что жалко было глядеть.

– Что ж нам делать? – спросил лицедей у Песика, который тревожно суетился вокруг него. – Нести ребенка в Киев?

Ложка осудительно тявкнул.

– Верно, далеко, – согласился Прудивус. – Да и куда же я с ним денусь в Академии? – И показалось лицедею, будто Песик сочувственно крякнул.

Прудивус развернул дитя, оно было мокрым-мокрехонько.

Он вынул из торбы рушник, завернул младенца, прижал к себе, а тот, пригревшись, не кричал больше, только попискивал и ловил что-то слабыми губками, ища, видно, материнскую грудь.

– Пойдем отсюда, – буркнул Прудивус и, шагая по улице следом за Ложкою, потихоньку беседовал с ним, ждал совета: – Так куда же нам?

Песик молчал.

– Оставить малютку у кого на хуторе?

Ложка молчал.

– Что ж я потом скажу пушкарю? Отцу ребенка? Что скажу! Что я и вправду онемечился? – И он вопросительно поглядел на Ложку: – Ну? Или вернуться с младенцем в Мирослав? Так? Иль не так? – И он понурился. – А как же… Киев? А? Что ж ты, Ложечка, молчишь?

10

Прудивус растерянно остановился, ибо дитя от голода заплакало вновь, и Тимош, не сведущий в этих делах, решил немного постоять, пока оно опять уснет.

Неподалеку, склонившись к бандуре, пел старый кобзарь, иссушенный всеми ветрами Украины, битый всеми бедами и злосчастьями ее, изможденный бездомьем да бесхлебьем, оборванный, чуть не голый, и дивно было, в чем только душа его держится, а еще удивительнее казался могучий голос кобзаря, что гудел, аки лев, коего спудей видел однажды на киевской ярмарке посаженного в преогромную, забранную решеткой кадь.

Услышав звон бандуры и столь могучий голос, а может, и совсем уж ослабев, ребеночек снова умолк, и Прудивус подступил к певцу поближе, однако изрядную толпу, что окружала кобзаря, словно ветром сдуло: добрые люди, ясное дело, от переодетого рейтаром горемычного спудея кинулись врассыпную.

Вот так он и остался перед кобзарем один, с ребенком, неловко прижатым к груди, да с Песиком Ложкою, который вдруг, завиляв хвостом, кинулся, точно к знакомому, к некоему, видно бывшему, сечевику, одетому в широченные красные запорожские штаны да в изорванный шляхетский кунтуш, с сережкою в ухе, как у Мамая, уже старому, седоусому да седоглавому, как цыганский король, однако же и чернобровому, что молодой лыцарь, стройному, как польский гусар.

Песик Ложка, рванувшись к своему знакомому, сидевшему на березовом пенечке, неподалеку от кобзаря, завилял остреньким хвостиком и воротился к Прудивусу, который на того седого доселе и не глянул – слушал слепца, думу про смерть Хмельницкого:

 
…Бо я стар, болію,
Більше гетманом не здолію…
 

Кобзарь пел о том, как не желали козаки выбирать в гетманы джуру Хмельницкого, затем что тот – шляхтич,—

 
Близько мостивих панів живе,
Буде з ляхами, мостивими панами, накладати,
Буде нас, козаків, за невіщо мати…
 

Толпа, что шарахнулась от рейтара, – ремесленный люд, посполитые, реестровые козаки, пораненные да потрепанные в боях с мирославцами желтожупанные вояки, – слушала, ставши в сторонку (на гетманщине немного осталось кобзарей), а кое-кто уже и заприметил по лицу чудного рейтара истинное увлечение думой кобзаря.

– Люди чего отошли? – спросил слепой кобзарь у седоусого сечевика. – Ты чуешь, Дмитро?

– Чую, Свирид, – рассеянно молвил старый Дмитро, словно возвращаясь из полета в далекий край, куда занесла его думка про ту смерть, а видел ее Дмитро Потреба, будучи тогда при Хмеле бунчужным.

– Я спрашиваю: что это люди шарахнулись?

– Немец подошел.

– Один?

– Один.

– Чего ему?

– Спроси у него сам, Свирид, – искоса глянув на чудного рейтара и отчего-то усмехнувшись, отвечал старый сечевик.

– Иди себе, шваб! – на самых грохочущих низах могучего своего голосища загремел кобзарь.

Прудивус сердито залопотал, мешая слова латинские, греческие, немецкие, цыганские, еврейские, какие только знал, какие только мог выдумать или вспомнить, но старый Потреба прыснул рейтару в лицо:

– Оставь, козаче!

Прудивус забубнил еще сердитее, ибо не хотелось в стане врага зря подставлять голову, да и чужое дитя уснуло на руках, да и наука ж поджидала в Киеве, в Академии, да и призывные слова Мельхиседека и Романюка надо было передать кобзарям, чтоб те понесли их по всей Украине, открывая глаза посполитым, обманутым однокрыловцами, да и жизнь, что ни говори, какая ни трудная, но и она – одна-единственная, неповторимая, гомонливый божий базар, и покидать его парубку еще не хотелось. И он лаялся тарабарскими словами, что-то мычал, шевеля усом, как преогромный кот.

– Оставь, оставь! – тихо, чтоб не услышали в толпе, повторил Потреба и засмеялся. – Я, козаче, все одно не разберу, что ты несешь. Да и сам ты, верно… и сам не понимаешь своей речи? А?

– Их бин рейтар, – еще не сдаваясь, свысока буркнул огорошенный лицедей.

– Вижу, вижу! – усмехнулся в седой ус бывший бунчужный. Потом спросил у Песика – Чего это ты, Ложка, запечалился?

– Ав-ав! – ответил Песик Ложка, словно руками развел: сам видишь, мол, какой нам зарез с этим младенцем…

– Отколь вы знаете, батечко, как звать мою собаку? – подивился Прудивус, переходя на человеческую речь.

– Она ведь не твоя.

– О?!

– Чего вытаращился?

– Как же вы признали, что я…

– Да разве ж немец станет ходить по нашей земле с этаким пискуном! Они славянских детей на копьях носят, сабельками голубят. Ночью тут замордовали мать с новорожденным. Слыхал, может?

– Жинку Алексея Ушакова! Так это ж его младенчик, москалев, – уже доверчивее объяснил Прудивус. – Понесу на ту сторону. – И Тимош кивнул за озеро, где высился осажденный город, куда было так близко и так далеко: узкая горловина озера – не более полуверсты, а обходить кругом – по лесам да топям? Тропками, известными только Песику Ложке…

И Тимош Прудивус уже собрался было сразу по болотам пуститься в обратный путь к Мирославу, но подумал, что некормленое дитя в дороге помрет, и сказал старому Потребе:

– Поискать бы тут какую-нибудь грудастую молодняку… покормить бы дитя!

– Идем, – сказал Потреба и, кивнув Песику, кликнул: – Ложечка, идем!

– Куда ж это мы? – спросил Тимош.

– Искать молодичку.

11

Суровая толпа недоуменно глазела на старого козака и чудно́го рейтара с младенцем, удивляясь непонятной приязни, что свела с немчином бывалого запорожца и вот уже гонит куда-то в общей заботе.

От рейтара, как от чумы, все встречные шарахались, и никто не хотел покормить ребеночка, завернутого в украинский, где-то украденный немцем рушник.

У хуторского базара они с дедом Потребою да Песиком Ложкой нагнали румяную и полногрудую женщину под тоненькой – уж не панской ли? – намиткою.

– Добрый день, паниматка, – учтиво поклонился Прудивус и совсем оробел от смущения, затем что с женщинами вести разговор не умел. – Глянул я, теточка, на вашу пышную пазуху… – И он, чтоб не стеснять своего красноречия, передал дитя Потребе и заговорил, стараясь быть приятным и вежливым: – От одного лишь взгляда на ваши тугие перси…

– Тьфу на тебя! – взъярилась молодица.

– Но ваша высокая грудь… – краснея от жгучего юношеского смущения, снова начал было Тимош.

Да молодичка, на его смущение не глядя, со злостью крикнула:

– Ой, стукну!

– Вы, паниматка, не поняли, – стараясь оправдаться, испуганно залопотал сердешный Прудивус, у которого от неловкости прямо уши распухли и загорелись, ибо он уже видел, что говорит совсем не то, но, утратив разом все свое остроязычие, никак не мог найти самонужнейших слов, коими можно было бы объяснить этой сердитой бабочке, чего же от нее хотят. Не догадался он и ребенка забрать у старого Потребы, чтоб хоть младенцем защитить себя от оскорбленной молодки. Глупея от собственной робости, он снова начал было объяснять, осторожно подбирая мягчайшие, учтивейшие и приятнейшие слова – Я уверен, что ваша возвышенная грудь исполнена столь сладостным…

– Ах ты ж падаль заморская! Ах ты ж… – И женщина сказала все, что думала про сего немца.

– Ваше лилейное лоно… – высокопоэтическим слогом пытался Тимош задобрить уж больно сердитую молодицу.

– А шиш тебе до моего лона! – верещала она.

– Не мне, не мне, достойная пани! Я прошу не для себя, а вот… – И растерявшийся лицедей кивнул на ребенка, что притих, совсем ослабев, на руках у престарелого деда Потребы.

– Для сего трухлявого опорка?! – вовсе обиделась гордая молодичка. – Да я ж тебе… – И она люто замахнулась и хватила б, осатанев, когда бы лицедей с привычной ловкостью не уклонился. – Чего тебе надо?

– Груди, паниматка! – совсем теряя соображение, воззвал Прудивус и тут же схватил первую оплеуху.

А там зазвенела и вторая.

А потом и третья.

И десятая.

Может, даже и сотая.

Молодичка, оскорбленная чужинцем, словно взбесилась, столь глубокое действие оказала на нее одна из самых блестящих ролей лицедея Прудивуса.

– Вот тебе мои груди! – лупцуя посягателя, вопила она, и, кто знает отколе, мигом набралась там тьма-тьмущая народу, и почти все хохотали, радуясь: хоть одному продажному чужеземцу, что уж довольно залили за шкуру сала простому люду по всей гетманщине, славно-таки наконец досталось… Такой поднялся несусветный кавардак, что посбегалися со всей околицы польские жолнеры, наемные угры, немцы невозмутимые, и даже всем гуртом отважным не могли те рыцари отнять от разъяренной украинки горемычного рейтара. Она хлестала, и трепала, и все приговаривала – Вот тебе мое лоно, обидчик! – И опять колошматила по чем попадя. – Вот тебе мои перси, немецкая морда! Вот тебе мои возвышенные! Вот тебе мои тугие! – И лицедею уже было не до шуток, не помогала и думка, что сия чистая душа колотит вовсе не его, не спудея киевской Академии, а некоего дерзкого немчина, который осмелился посягнуть на ее честь.

Завидев несколько рейтаров, что подоспели на шум, Прудивус не хотел, конечно, чтобы они спасали его от осатаневшей молодицы – это было бы уж вовсе плохо, – а когда немцы, не дав товарища на растерзание, вырвали-таки его из рук молодицы, положили на муравку у дороги и стали, соболезнуя, расспрашивать о беде, лицедей – не только оттого, что не умел ни черта по-немецки, а еще и потому, что дух у него перехватило и язык отняло, – наш краснобай и говорун мог только промычать:

– Э-э-э-э…

– Ишь как она его… слова, бедняга, не вымолвит! – по-немецки сказал рыжий рейтар другому, безбровому красноглазому альбиносу. – С такой фрау одному, гляди, и не управиться?

– А вот мы с ней сейчас вдвоем, – поддержал второй и схватил было молодицу, что стояла перед ними с вызывающим видом.

– Э-э-э-э-э-э-э! – снова протянул Прудивус и сердито им кивнул на женщину, и некая угроза в том эканье охладила не слишком смелых рейтаров.

– Чего тебе? – спросил у Прудивуса рыжий.

– Э-э-э-э?! – в третий раз проблеял лицедей с укором, потом, лукаво подмигнув рейтарам, показал им кулак: не замайте, мол, оставьте сию бешеную бабочку мне! И всё то немцы уразумели без единого слова, ибо Прудивус был, как мы уже знаем, великим актером своего времени.

– А и правда, – кивнул альбинос рудому. – Это было бы не по-товарищески: бедняге так попало, языка лишился, а мы, явившись на готовенькое, заберем его фрау себе?! Как хочешь, а это не по правилам!..

– По каким еще правилам! – с явным сомнением сплюнул рыжий пруссак. – Но… черта ему в ребро, этому глупому буршу, который здесь неведомо откуда взялся и неведомо зачем стал рейтаром. Только я полагаю, что с этакой дамой сему тюфяку не управиться, даже когда б она сама его о том просила! Глядеть на него тошно! – И пруссак отвернулся.

– Пойдем отсюда, – стоя на своем, молвил альбинос, для коего правила товарищества были превыше всего.

– Пойдем, – неохотно согласился рыжий. – А этот недотепа пускай полежит да опомнится и пусть только посмеет нам завтра не рассказать обо всем, чего достиг он с этой необъятной дамой. Тьфу! Идем! – И то презрение, с каким он глянул на своего хилого товарища, который не умел справиться с дикаркой, свидетельствовало, что он оскорблен в лучших чувствах.

И рейтары ушли.

Молодица, рада-радехонька, что избавилась от беды, кинулась было прочь, да старый Потреба, что держал дитятко мирославского пушкаря Ушакова, схватил ее за рукав.

– Погоди, голубонька!

– Неужто и вам, дедусь, захотелось? – с опасной кротостью спросила она.

– Чего захотелось?

– Тумаков, дедусь!

– Ай-яй! – усмехнулся Потреба и протянул молодице дитя, бережно завернутое в вышитый рушник. – Покорми-ка!

– Что же вы сразу не сказали? – удивилась женщина.

– Я ж вам говорил, – едва мог вымолвить, нахватавшись оплеух, лицедей.

– «Говорил, говорил»! – передразнила молодица, раскрыла пазуху и вдруг улыбнулась, как улыбается каждая мать, поднося к лону младенца. – Разве ж так говорят! – И, все на свете позабыв, присела меж кустов дерезы и начала кормить ребенка.

Она и чмокала малютке, который жадно, жизнь свою утверждая, припал к теплому лону.

Она и глядела на него сияющим взором, как может глядеть молодая мать.

Она всем существом своим помогала младенцу вбирать животворный сок материнства.

Билась жилка на оголенной груди молодой матери, и грубоватое лицо ее, обветренное, простое, самое обыкновенное, уже светилось высоким вдохновением, и восторгом, и той красотой, которая осеняет полотна величайших мастеров, с неугасимым чувством писавших мадонну, приснодеву, счастливую мать, задумавшуюся над судьбою младенца, охваченную любовью, трепещущую от прикосновения губ дитяти, счастливую мать, что становится в тот миг красою мира.

12

Покормив ребеночка, молодица встала:

– Так мы пойдем?

– Кто это «мы»?

– Я с младенчиком…

– В своем ли ты уме?

– Я и сама не знаю… – вздохнула молодица, и снова лицо ее стало красным, простым, обычным, хотя и лежал еще на нем отблеск материнского вдохновенья. – Кабы вы знали, как он… губками… и всем тельцем…

– Спасибо тебе, серденько, – сказал Прудивус. – Однако нельзя!

– Мать есть у дитенка?

– Матери нету.

– Отец?

– Отцу мы и хотим отнести.

– На ту сторону? – спросила молодица.

Тимош не ответил.

– Не донесешь, – сказала молодица, помолчав.

– Отчего ж!

– В немецкой одеже? Нет. Узнают!

– Тебя ведь я обдурил, – усмехнулся, потирая синяки да шишки, Прудивус.

– Не все ж такие глупые, как я! – И, отдав дитя старому Потребе, молодица отправилась своим путем.

Обернувшись, сказала Прудивусу:

– Переоделся бы.

– Нет у меня тут иного платья, пани.

– Пропадешь, гляди… – повела плечом сердитая молодка. – С дитем! – И скрылась в дорожной пыли.

Лицедей сидел на мураве у дороги и тяжело дышал. Он глядел вслед молодице признательным взором, позабыв уже о тумаках, коими она его так щедро наградила.

Ложка качал головой, дед Потреба спрашивал:

– Чего, Ложечка, пригорюнился?

Песик только глянул с достоинством, однако ничего не сказал.

– Откуда вы все-таки, батенько, знаете, как зовут мою собачку?

– Песик-то Мамаев! Мы с Ложкою не первый год знакомы. Верно?

Ложка согласно кивал головою. А дед Потреба продолжал:

– Сей вот Ложка… не раз в баталии с нами ходил. С низовым товариством хаживал в Черное море, аж до Скутар. Из беды нас выручал! Ты помнишь, Ложечка, как мы с тобою…

«А как же, мол», – грустно брехнул Ложка.

– Как мы с тобою да с паном Мамаем побывали в Варшаве! А? Не забыл? – И обернулся к Прудивусу – То, голубь мой, было, когда мы с панами ляхами еще пытались играть в пшиязнь…

Старик Потреба задумался… Задумался над истинной приязнью наших народов, польского и украинского: издавна влекло украинцев богатство польской культуры, пока не началось окатоличивание, покуда не стали простые люди Украины для польской шляхты скотом, покамест панство украинское, алчности своей ради, ради толстого пуза, ради титулов, ради поместий и денег, не стало с легкостью предаваться «злотой польщизне», продавать шляхте свой народ… Дед Потреба про все про то думал, ясное дело, иными словами, однако горечь оттого, что вместо дружбы меж простым людом Речи Посполитой и Украины длились войны да козни, горькая горечь звенела в голосе старика, когда он рассказывал Тимошу про свое с Мамаем подорожье в Варшаву.

– Эге ж… то, мой лебедок, было, когда мы с панами ляхами еще играли в приятелей да ходили к королю, чтоб добыть хоть кроху правды… Были мы тогда с Мамаем в замке у злого ката народа нашего, у князя Вишневецкого… Ты не забыл его, Ложка?

Песик злобно брехнул.

– Ну, – вел свой рассказ Потреба, – паны пируют, а нас, козаков, посадили за тот же стол, только на дальний конец. Даже немецким наймитам нашли паны местечко получше. Не по душе это пришлось Мамаю. Вижу, косо поглядывает он на князя, а тот сидел на другом конце, во главе стола, против Мамая. А когда выпили по второй иль по третьей, гляжу, дракой пахнет – Мамай за саблю хватается, вот-вот вскочит, тут и каюк будет посольству нашему и нам самим, покрошат нас паны ляхи в том углу на капусту… – И старый Потреба стал разворачивать мокрые пеленки, потому что младенец захныкал.

– Что ж было потом? – спросил Прудивус.

– Ложка выручил… Когда от Мамаева едкого слова Вишневецкий тоже стал хвататься за саблю, Песик тут и вцепись ему в лытку. Вопит князь, а что такое – никто в толк не возьмет, потому как под столом не видно, да и панских собак там предостаточно, вот на Ложечку никто и не подумал. Однако ж переполох поднялся такой, что и про ссору забыли. Хотя, правда, довелось-таки той же ночью нам из замка тягу дать, ибо Мамай отдубасил где-то в сенях князева племянника… Не забыл, пане Ложка?

Песик Ложка снова кивнул: «Как же, мол!» – да еще, пожалуй, подумал притом про свои преклонные года: все, что вспоминал старый запорожец, произошло-таки давненько.

Дед Потреба повел было свой рассказ далее, но замолк.

13

По дороге шла опрятненькая и разбитная дивчина с деревянным ведром в одной руке да с лукошком – в другой.

В ведре плавали моченые яблоки летошнего урожая. А в лукошке тарахтели совсем еще зеленые кислицы, дикие яблочки, только что собранные в лесу.

Была то обыкновенная дивчина, шустрая и проворная, не куцая и не длинная; не белявая и не чернявая, и не рыжая тоже; не урод, однако же и не красавица, не краля; не слишком-то в теле и даже рябовата малость, поклеванная оспой, – а это случалось тогда меж людей во всем мире не так уж редко, – одним словом, столь обыкновенная девчонка, что мы с вами, читатель, повстречав сию рябенькую воструху на улице, может, даже и внимания на нее не обратили бы, когда б не судилось ей, далее, чуть погодя, сыграть в нашем озорном романе весьма заметную роль.

Да она и прошла бы сейчас мимо наших героев, не кинься ей в глаза долговязый рейтар, склонившийся над младенцем, коего держал на руках дед Потреба.

– Так это вы и есть? – спросила она у Прудивуса.

– Я, – с пылу отвечал Прудивус, а опамятовавшись, поспешил опровергнуть: – То есть… коли сказать вернее… вовсе не я!

– Так я и думала!

– О чем ты?

– О том, что вы – тот самый полоумный рейтар, у которого сейчас только моя родная сестра покормила украденного где-то ребенка. Мотря так и сказала: немец он или кто – не разберешь, а что не при уме, видно и так, на глаз! – И цокотуха все болтала да болтала.

– Распустила язык! – рассердился Потреба.

– Доброго здоровья, дедусю! – поклонилась дивчина.

– Будь и ты здорова, ласточка моя, – ответил Потреба и спросил: – Куда спешишь?

– На базар. Яблоки да кислицы продавать несу.

– Кто ж их купит?

– Вот этот ваш дурной немчин и купит! – И она обратилась к Прудивусу – Эпфельхен! Не хочешь ли?

Да Прудивус на дивчину и не глядел, ибо все у него еще болело после беседы с ее сестрою.

– Ну? – спросила рябенькая дивчина. – Кисличек?

– Зеленча! – безразлично отозвался Прудивус.

– Что с того? – возразила цокотуха. – Зато сладкие, – добавила она и храбро откусила чуть не половину недозрелого лесного яблочка, на кое и глянуть было довольно, чтобы свело челюсти.

Но дивчина и не поморщилась.

– Сладко, что мед! – И девка откусила еще. – Сладко, что мамина грудь! – И проглотила, что было во рту, и ни одна жилка не дрогнула на ее тронутом оспой лице от лютой кислоты, острой, аж ныли зубы. – Сладко, что Адамов грех!

– Кто тебе сказал, что грех – сладок? – полюбопытствовал Прудивус.

– Батюшка в школе сказывал.

– Что ж он говорил?

– То и говорил… Яблочко, что Ева дала своему недогадливому Адаму, оно ж ему тогда показалось бог знает каким сладким. А была то простая кисличка. Дичок! Других же тогда еще не знали.

– Любопытно! – пробормотал Прудивус и задумался, и так ему вновь захотелось поскорее добраться до Киева. Ненароком сказанные слова – про грех, про яблоко соблазна, про Адама и Еву – разворошили у спудея рой мыслей и чувств: ведь не год и не два он там, в киевской Академии, писал ученый труд о познании добра и зла, о первородном грехе, о философии грехопадения вообще, и все это представлялось ему весьма важным делом: из-за греха Адамова не только первый пот оросил чело, не только завладела миром пани Смерть, но и познал человек все радости бытия, радости тела и духа, коих первые люди в раю не знавали, обреченные на веки вечные безрадостно и бессмертно томиться средь райского уюта… Он писал и про то, киевский спудей Тимош Прудивус, что Адам назвал свою сладчайшую подругу Евой, лишь впервые вкусив от греха, – имя сие означает будто бы не что иное, как Источник Жизни, ведь это она, она смело нарушила божью заповедь, она, прекрасная Ева, – и вся та ученая книга, которую писал в Киеве наш Прудивус, должна была прогреметь осанною Еве, пречистой матери всего живого, сиречь человеческого – чистого иль нечистого, но живого! Живой и плотской, полной буйной крови, беспокойной, мятущейся, бессонной человеческой жизни.

И он уже видел, Прудивус, как напишет главу о первом взаимном познании Адама и Евы, о счастье материнства, о ладных и неладных детях, о Смерти-вызволительнице, которая настигла Адама лишь на девятьсот тридцатом году жизни, – и горемычный спудей Академии, терзаемый неодолимою жаждой поскорее засесть за работу, которую наши нынешние ученые, разумеется, назвали бы кандидатской (кандидат, мол, в науку, ай-ай!) диссертацией, после ненароком сказанного конопатой Химочкой слова про грех Адама и Евы, забыв про все на свете, задумался, застыл и не сразу уразумел – чего хочет от него та разбитная дивчинка с ведром да лукошком.

– Отведай-ка, – коварно улыбалась рябенькая кокетка, протягивая рейтару на раскрытой ладони кисличку. – Ешь, ешь, оно сладкое… – И вручила лицедею яблочко.

Прудивус взял было то лесное зеленое яблочко, но тут, остерегая, видно, от опасности, тявкнул Песик Ложка.

– Ну, чего тебе? – спросил Прудивус, и такое что-то прозвучало в голосе его, такое блеснуло в глазах, что рябенькая Химочка, пронзенная некоей догадкой, вдруг вскрикнула:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю