355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Александр Ильченко » Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица » Текст книги (страница 27)
Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 13:00

Текст книги "Козацкому роду нет переводу, или Мамай и Огонь-Молодица"


Автор книги: Александр Ильченко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 41 страниц)

Выбравшись из путаницы веревок, не утерев и пота, старик глядел вниз и плакал… Колокола уже умолкали по всему городу, да и в бою почему-то наступило такое затишье, что вдруг стало слышно, как запели там и тут и везде ломкими басками молоденькие, раннего весеннего завода, петушки.

В сей тишине и подступила она к городу, панна Смерть, и, как всегда, прикинулась, будто именно она и есть Жизнь… Каркали, ее приветствуя, галки, вороны да вороны, черная туча птицы, что, кружа над полем боя, чуяла уже добрую поживу.

9

Надвинулась та черная туча, даже темно стало, а над ратным полем снова всеми своими голосами, криками да громами загрохотала война, и людская кровь лилась повсюду на тучную и без крови землю, кровь народа, столько крови, что от нее вскипал над ратным полем клубами черный-пречерный туман.

В битве давно уж бушевал на белогривом Добряне лыцарь Мамай. Не раз и не два врубался он в гущу ворога, что в лес темный, и ложились однокрыловцы покосами, а он пробивался дальше и дальше, словно искал кого средь врагов, словно жаждал снять некую ненавистную ему голову, и даже затрясся весь, будто огнем вспыхнул, когда завидел вдалеке золотое яблоко над высоко поднятым конским хвостом гетманского бунчука, завидел, как под своим архангельским стягом левою рукой рубится с мирославцами сам ясновельможный гетман.

Мамай рванулся было к Однокрылу, но тот, словно кто в грудь его толкнул, издали почуял приближенье страшного противника, и тут же – назад-назад, и вскоре скрылся за спинами наемных чужеземцев.

Козак Мамай спустя немного потерял из виду и золотое яблоко бунчука, ибо гетман, последний из последних трус, не пожелал принять боя, и от того недостойного бегства занялось сердце Мамая, и еще жарче яростью вспыхнуло оно против собственного своего творения, против нелюдя Гордия Гордого.

Меж тем и Михайлик чеканом тяжеленным наработался, без пощады рубя ворога.

Уже и матинку, Явдоху, ранило татарской стрелой в левую руку, и грива гнедаша была залита ее кровью, а матинка рубилась и рубилась.

Уже сложил голову в боях за Украину и сербин-певец Стоян Богосав.

Уж и коваль Иванище, тульский богатырище, русская душа, распуская бороду по ветру, накрошил гору трупов, где ни прошел – пеший, без коня, прорубая просеку мечом тяжеленным.

Уж и Пилнп-с-Конопель настрелялся да нарубился до устали, а все не было и не было битве конца, затем что изменница судьба склонялась то к той, то к другой стороне, и наши мирославцы, отогнав противника, вновь отступали к стенам Коронного замка.

Михайлик мало что и смыслил в той кровавой сумятице, что кипела вокруг, во втором его бою.

Правда, хлопцу казалось, будто он так-таки и не рассердился, не стал ни смелым, ни отважным, хоть отвагу козацкую видел на каждом шагу, ибо каждый шаг защитники Долины оплачивали ценой боли, ценой крови, ценой жизни.

Претолстой оглоблей орудовал Прудивус, наседая на какого-то ловкого шляхтича, гусара – в леопардовой шкуре, в кунтуше голубом с меховой оторочкой, в косоверхой шапке с золотыми кистями и адамантами, и можно было, грешным делом, подумать: старается Тимош, чтоб раздобыть дорогой наряд гусара, надобный, видно, комедианту для очередного лицедейства.

Тут и там возникая, то не сокол летал – то Мамай на своем Белогривце разом в десятке стычек объявлялся, – если не конь Добрян топчет, так Мамай бьет, а то Песик Ложка зубами треплет, – и от стрел, впившихся в тело со всех сторон, Козак стал похож на кругленького сердитого ежа.

Лицо его покраснело от натуги. Орудуя ратищем, он отбивался сразу от нескольких остервенелых наемников гетмана: одному в зубы заезжал деревянным тупым концом; острием копья протыкал другого, сбрасывая его с коня; налетев на третьего чугунной грудью своего Добряна (конь – огонь огнем), выбивал из седла какого-нибудь шляхтича или татарина, а то и сам получал добрый удар в грудь саблею или копьем и снова рубил и колол, колол и рубил, – и все время реял над головою его сокол.

На миг вскинув голову, Мамай бросал ему какое-то краткое словечко и снова врубался в гущу ворогов, что так и набегали на мирославцев волна за волной, стена за стеной: богатеи, паны – против голяков, горемык, хамов, хлопов, их ясновельможности – против люда черного, против голытьбы, наемники – против хозяев края сего благословенного, клятвопреступники и предатели, язва на теле отчизны, – против простого и отважного, против мудрого и вольнолюбивого народа Украины…

Реял сокол над полем битвы, кричал над Мамаем, не раз и не два подавал знак о близкой беде, реял и реял, порою всю ширь неба закрывая могучими крыльями, даже солнце, казалось, застил порой, а может, от пыли, пожаров, дымящейся крови темней и темней становилось вокруг, словно бы тучи вражьего нашествия надвигались на Мирослав не только по истоптанной земле, но и по вольному небу.

– Куда ж нам пробиваться еще?! – вопил какой-то трус, до дрожи напуганный кровью. – Там смерть – впереди!

– А сором – позади! – глумливо отвечал трусу Козак Мамай, и, слова эти услышав, Михайлик, что дрался в тот миг близ Козака, принял их как первейший закон войны.

Орудуя увесистым чеканом, Михайлик, сам не свой после бессонной ночи, после не чаянного счастья любви, после утренней встречи с Яриной, что так коварно предала его, поддавшись панскому своему гонору, что так вероломно от него отказалась, от парубка, коего сама ночью сегодня… нет, нет, нет, то все был сон, и только! – и наш Михайлик, в кровавом запале битвы еще и мыслями сими терзаемый, оторвался ненароком от матинки, от Мамая, от старого Гната Романюка (который рубился тут же), от Прудивуса, от всех от своих, – да и прокладывал себе дорогу чеканом, однако не назад, не к замку, а прочь от него, ибо парубок, как мы сказали бы сейчас, боевого опыта вовсе не имел.

Забравшись уже далеченько, Михайлик, опрометчивый, врубился вдруг в гущу врагов, что плотно обступили тут изрядную толпу косарей (с одними лишь косами) да сильно потрепанную козацкую сотню Михайла Борозенко; потеряв сейчас в бою своего бравого сотника, борозенковцы уже истекали кровью.

Люди падали один за одним, а немецкие рейтары оттесняли кучку мирославцев от стен города дальше и дальше.

Немцы полагали, что горсть защитников Долины, столь плотно окруженных, они добьют без особой натуги, ибо те уж теряли надежду прорваться назад к Коронному замку, – изнемогая, добрые люди отходили от города, одолеваемые жарким искусством боя, коим так ловко и холодно владели чужеземцы, из поколения в поколение учась проливать людскую кровь по разным странам Востока и Запада.

Михайлик, дотоле в битвах не бывав, не так уж и разумел на ту пору, что́ вокруг него творится. Ему, правда, малость жутко стало, бесчувственному, когда он, чуть оглядевшись в бою, приметил, что и близко не видать никого из мирославцев – одни вокруг желтожупанники да чужеземцы, – и, ясное дело, от души у него отлегло, когда увидел рядом окровавленных козаков из потрепанной и окруженной сотни только что убитого Михайла Борозенко, рванулся к своим, быстро пробился, уложив по дороге нескольких татар, и с таким жаром врезался в неколебимую стену рейтаров, что немцы с испугу подались перед ним, скатились с холма, откуда им так ловко было крушить мирославцев.

Заприметив еще издали какого-то немчина, высоченного, здоровенного, в золоченом шлеме, в панцире, что серебром сверкал на солнце, какого-то, видно, рейтарского атамана, Михайлик, боязливый да несмелый, прорубил себе путь к нему, в пылу боя даже не заметив крови, что хлестала из его плеча, бросил коня на рейтара, но проскочил мимо. Рейтар его не видел, и можно было очень просто зарубить врага со спины, но Михайлик тронул коня, чтоб стать с рейтаром нос к носу, и что было силы рубанул чеканом по золотому шлему.

Металл раскололся, что арбуз, треснул с головою разом, а рейтар, зашатавшись и уже умирая, ударил парубка по правому плечу, но промахнулся, и сабля, свистнув, вонзилась в крутую шею Михайликова коня.

Рейтар упал, а наш коваль, обагренный кровью гнедаша и чуя, что падает тоже, перескочил на коня супротивника, который, потеряв хозяина, рванулся мимо Михайлика в тот преопасный миг.

Оказавшись снова на коне, Михайлик вдруг увидел, что борозенковская сотня и косари, среди которых он нежданно очутился, уже теряют последние силы, – и не то чтоб страх его пронял, нет, и не то чтобы подумал он в тот час о спасении своей жизни, – нет, нет, был он еще слишком молод для сего, он просто делал свое дело, для коего привел его сюда Козак Мамай, он крушил врага и старался делать это как можно лучше, только и всего, хоть дотоле ремесла военного не знал, да и не видывал такого никогда, и никогда не рвался в бой, затем что в козаки идти не думал, а считал себя обыкновенным ковалем.

– Бей вражью силу! – кричал он, орудуя чеканом, а как голосок у него был дай боже, громкий, да и показался воинам, попавшим в беду, показался весьма знакомым, ведь немало людей слышали его вчера в комедии на базаре, – вот козаки с косарями невольно и потянулись поближе к нему, и уже все сгрудились вокруг Михайлика, вмиг признав его своим вожаком, который ненароком занял место только что убитого сотника. – За мною! – покрикивал Михайлик; оглядевшись, он смекнул наконец, что дальше пробиваться не стоит, и ринулся с косарями да с остатками борозенковской сотни влево, прорубая путь к мирославским сотням, во главе коих бился с ворогом сам полковник, отец Мельхиседек. Однако то, что увидел он чуть подальше холма, через который они пробивались назад, к своим, то, что Михайлик увидел, принудило его удержать своих людей и снова повести их в самое пекло…

Ибо увидел он там…

10

Увидел там Ярину.

Припав спиной к невысокой скале, она саблею отбивалась от зверюг, что нападали с трех сторон, и давно уж ее убили бы, да у них, видно, был приказ – панну Подолянку захватить живьем.

Валялись рядом с нею на земле коновки – деревянные ведра, в коих разносила панна во время битвы мирославцам воду и вино, и дивом дивным казалось, что доселе не порешила ее пуля иль не проткнула сабля какого-нибудь изувера.

Ее уж ранили где-то, да и убили бы уже, если б среди польских шляхтичей не признал кто-то сию панну, которая привлекала столь пристальное внимание самой конгрегации в Риме, жаждавшей отомстить панне Кармеле за упорство, за измену, за побег. Теперь беглянка была в лапах двух десятков бравых шляхтичей, которые окружили ее, застигнув невзначай, еще там, недалеко от Коронного замка, и оттеснили сюда, под эту скалу, – она была уже почти в руках сих панков, однако схватить ее они никак не могли: каждый из тех родовитых рыцарей, неосторожно приблизившись к украинке, мог, чего доброго, и голову сложить.

Уже стала она белым-бела, Подолянка, уже и сил не хватало, держалась только гневом, лютостью, упорством, кои сегодня и толкнули девушку так безрассудно выйти на поле боя с ведрами вина и воды.

Ярина еще держалась бы, пожалуй, когда б нежданно не увидела Михайлика, что пробивался к ней с косарями да борозенковцами, и почудилось, будто он только примерещился ей, тот голодранец, – она ведь так коварно предала его, оскорбила, с умыслом не признав нынче утром, – ей показалось, что она уже бредит, и Ярина упала без памяти.

Пробиваясь к любимой дивчине, коваль Михайлик тоже подумал было, что это сон, видение, но сон тот удесятерил его силы, и парубок, орудуя чеканом, посылал своего нового коня грудью на ворога, и рубил, и крушил, и ломал противника, и правда, точно во сне, одерживал такие диковинные победы, что и сам в них потом поверить не мог, хотя не очень-то и помнил, ка́к он прорвался к Ярине, ка́к подхватил ее с земли, отбиваясь от во сто крат сильнейшего врага, ка́к перекинул на седло сомлевшую панну, ка́к своим кричал, чтоб поворачивали скорее назад, за ним, прикрывая отход, – смерть была впереди и позади, а сорому – ни там, ни там, – надо ж было вывести из того пекла безоружных косарей, что попали в бой ненароком, с одними лишь косами в руках.

Прокладывая дорогу к видному издали малиновому стягу мирославского полка, Михайлик отбивался от остервенелых желтожупанников, держал на седле еще и панну, по-прежнему беспамятную, однако не забывал и про козацкую сотню, что так и теснилась вокруг нашего ковалика, коему косари да козаки обязаны были своим спасением, хотя сам он и не догадывался, что сослужил им такую службу.

Продвигаясь к своим, Борозенкова сотня хотя и теряла отдельных козаков, но не таяла, а, напротив, росла, оттого что приставали к Михайликовым воинам, отбившись от своих, все, кто головы сложил бы в этом пекле, кабы не Михайлик с товарищами, что тут и там появлялись нежданно в стремительном движении сквозь линию осады.

Однокрыловцы все дальше и дальше отступали от Коронной башни, и в городе опять, далеко где-то за пожаром битвы, зазвонили во все колокола, и желтожупанники да паны ляхи с татарами и наемные сербы, угры да немцы со всеми своими слугами пятились, отходили, падали, а когда вдруг, не выдержав натиска Мельхиседека с полком, Мамая с посполитыми, коих он повел в баталию, и той сотни, что так нечаянно возглавил коваль Михайлик и что так выросла, пока пробивалась к своим; когда вдруг там и тут вражьи лавы зашатались, дрогнули, подались, а разрозненные части мирославцев вновь соединились и с криками: «Слава! Слава! Слава!»– погнали ворога дальше, замолкли в тот миг и вражьи пушки, и ядра уже не летели в город через узкую горловину Красави́цы.

Над головой Козака с грустным клекотом снова пронесся сокол, и снова Мамай бросил ему словцо, и птица, услышав, взмыла ввысь, к самым тучам, и тучи двинулись прочь, словно бы сокол развеял их своими широкими крыльями, развеял тучи, что стояли меж людьми и солнцем, и так радостно брызнул свет, что даже затявкал на солнце Песик Ложка.

Мельхиседек, окровавленный, потный, с исцарапанным лицом, с обнаженною саблей в руке, с перначом за поясом, который поддерживал лохмотья, оставшиеся от архиерейской рясы, пан полковник давно уже тревожился о доле борозенковской сотни, ибо ему донесли, что сотник убит, а козаки вот-вот полягут все, не в силах проломиться сквозь неколебимую стену немецких рейтаров, и владыка, еще не ведая, что там делается в той сотне, однако видя, как грозно она пробивается к своим, понял: в бою стал у них кто-то во главе.

Разглядев наконец, что сотня Михайла Борозенко идет сюда под началом Михайла другого, владыка закивал парубку еще издали, а тот, взбудораженный всем, что ему довелось пережить за последний час, яростно поблескивал глазами и, отбиваясь от шляхты, остерегался, чтоб не задеть в пылу боя чеканом панну Подолянку, что так все и лежала в беспамятстве поперек его седла.

То и дело поглядывая на дивчину, подстерегая тот желанный миг, когда наконец Подоляночка раскроет очи, наш Михайлик дважды, а то и трижды едва головы не сложил, затем что глядел куда не следует, а не на ворогов.

Уже пробившись к своим, Михайлик дождался-таки той минуты, когда Ярина подняла ресницы, увидела над собой Михайлика, вспыхнула, загорелась, и хлопец ничего не мог в том первом взгляде разобрать, оттого что была в нем и радость, засветился он и досадою, загорелся там и жаркий гнев.

– Отпусти меня, – попросила Ярина.

Но борозенковцы с Михайликом уже приближались к малиновому стягу, под которым стоял Мельхиседек.

Епископ сейчас только видел, как неподалеку от него Михайликова сотня вырубила до единого немалый отряд крымчаков, что попались им под горячую руку, видел, как ловко и яростно рубился молоденький коваль, вот и был наш владыка немало изумлен, увидев, как Михайлик спускает с коня на землю панну Подолянку, коей отец Мельхиседек издали признать, ясное дело, не мог.

– Дядечка! – позвала Ярина и снова упала бы, если б не подхватили ее архиерейские челядники, сразу окровавив себе руки, потому что отчаянная девка вся была изранена да исцарапана.

– Лекаря! – приказал Мельхиседек.

А Подолянка, словно сквозь сон, позвала:

– Кохайлик!

Но коваля уже и след простыл.

Волной захлестнула его думка про нынешнее утро, когда панна от него отказалась.

Не хотелось ему слышать от нее и благодарного слова.

Он огрел плетью коня и скакал к своим измученным, покрытым ранами борозенковцам, что спешивались чуть поодаль.

– Эй, сотник! – крикнул вдогонку Мельхиседек.

Михайлик, хоть и слышал это, не подумал, что зовут его, и коня не придержал.

Ища взглядом свою матинку, ведь не видел ее чуть не целый час, да еще такой страшный час, Михайлик оглядывал поле, залитое кровью, усеянное трупами людей и коней, поле черное и выбитое, полное стона и хрипа умирающих, и ныло сердце коваля в острой тоске.

– Мамо! – шептал хлопец. – Мамо! Где же вы? Матинко?

– Пане сотник! – на коне догоняя Михайлика, снова позвал епископ. – Вернись-ка!

– Тебя кличет владыка! – крикнул какой-то раненный в голову козак. – Тебя, тебя же!

– Меня? – остановив коня, удивился Михайлик.

– Тебя, тебя! – неведомо откуда взявшись, преградил ковалю путь Козак Мамай, а Песик Ложка тоже согласно гавкнул.

– Мамы моей не видели? – спросил у Песика Михайлик.

– Где-то здесь она, – ответил за того Мамай, заворачивая ковалева коня к белому камню, у которого, до прихода лекаря, уложили Ярину.

Сев на камень, владыка поджидал Михайлика.

– Его преосвященство зовет пана сотника, – сказал Мамай.

– Сотник убит в бою, – отвечал Михайлик, все еще не понимая, о ком речь. – Где же моя матинка?

– Я тут, – отозвалась Явдоха, появляясь возле сына. – Живой?

И матуся Михайлика всего ощупала, словно не веря своим глазам.

– Эй, сотник! – снова крикнул через головы, встав на камень, отец Мельхиседек. – Тебя, тебя зовут, пане Михайло!

– Меня? – удивился Михайлик.

– Да тебя же! – засмеялся епископ. – Иди-ка сюда!

– Кличут, сыночек! – подтолкнула Михайлика мама, как всегда все понимая с полуслова.

– Но почему ж… – растерянно глянул он на мать.

– Потому что мы с тобою, лебедок… мы с тобою стали теперь… сотники, – тихо пояснила Явдоха.

– Как же, мамо?

– Мы с тобой уже сотники, сынку! – громче сказала матуся.

– Я сам, мамо, я сам… – пытался было хоть малость унять свою матусю Михайлик, но Явдоха уже выступила вперед и, плечом пробивая Мамаю и Михайлику дорогу между Козаков, еще не остывших после боя, сердито на всех покрикивая, вела сына к белому камню, где поджидал владыка.

– Дорогу сотнику!

– Мамо! – с укором молил Михайлик. – Оставьте, мамо!

Однако Явдоха отменно знала свое материнское дело.

– Дорогу пану сотнику! – покрикивала она, пробиваясь меж воинов.

11

– Челом тебе, пане сотник! – встретил Михайлика епископ.

– Так то ж – не я… – робко начал было хлопец.

– Коли тебе говорят, что ты, – остановила матинка, – не спорь!

– А разве ж не ты погнал ворога? – спросил архиерей.

– То козаки, владыко.

– Не ты разве спас от гибели, от со́рома, от поло́на отряд покойного сотника Борозенко?

– Они отбивались от немцев, что дикие коты. Поглядели бы вы, владыко…

– Разве ж не ты показал им, как должно, чтоб славы козацкой не уронить, как должно ворога сечь, крушить, бить, а не отбиваться?

– Как же я мог показать, коли я и сам… не того…

– Несмелый? – подшучивая, спросил Козак Мамай.

– Коли я и сам…

– Не сердитый? – счастливо засмеялась матинка.

– Так они не за тобою в бой пошли? – спросил, поводя рукой вокруг, епископ.

– За ним, за ним! – признательно закричали козаки, что с честью вышли из боя за нежданным своим вожаком.

– Чуешь? – смешливо дернув себя за серьгу, спросил Козак Мамай.

– Чуем! – отвечала за хлопца матинка, перехватывая его взгляд, оттого что сын глаз не сводил с лекаря, который уже хлопотал подле Ярины.

– Вот и выходит, что стал ты сотником, парубче, – торжественно молвил пан полковник, а Михайлику прямо худо сделалось, прямо оторопел от неожиданности, и так ему захотелось, чтоб это было шуткой иль во сне, и он уже искоса посматривал на матинку, взглядом моля о помощи.

– Ну какие из нас сотники?! – чинясь и стесняясь, подбирая губы, заговорила Явдоха и даже покраснела, как дивчинка, затем что сей разговор ей был-таки приятен, и мать повторила еще раз: – Какие из нас сотники, владыко?

– А говорят, ваш хлопчик в бою был сотник сотником!

– Так то ж – в бою! – отозвался Михайлик. – Да и вышло оно все, владыко, ненароком. – И парубок даже руками развел, будто просил прощенья.

– Сам виноват! – захохотал Мамай.

– Гав, гав-гав-гав, – подтвердил Песик Ложка.

– Дело пропащее, – усмехнулся и владыка. – Хочется вам иль не хочется, матинка, а сынок ваш стал уже сотником. Придется благодарить за честь и браться за работу.

– Ну, коли так, владыко… – Явдоха церемонно поклонилась. – Спасибо за честь, люди добрые! – И матинка била челом на четыре стороны.

Повелела и сыну:

– Кланяйся.

Михайлик поклонился в свой черед.

– Ниже! – приказала мама.

И Михайлик отдал поклон ниже:

– Спасибо за честь!

Потом, сам себе дивясь, нежданно крикнул:

– Кашевары, сюда!

Вперед выступил один только старый кухарь Влас Загреба – с большою ложкой, что торчала не из-за голенища, как у всех козаков, а за поясом, до того она была велика.

– Я сам-один остался, – поклонившись сотнику, сказал старик. – А двоих кашеваров убило.

– Возьмите себе в помощь еще четверых!.. – приказал новый сотник и спросил у козаков – Кто пойдет в кашевары?

Когда нашлись охотники, Михайлик велел:

– Чтоб каша была за час готова! С говядиной! Скажите обозному, что новый пан сотник приказал: с говядиной. А то без харча козак – не козак, а кизяк!

– О-го-го! – любуясь прытким парубком, захохотал Мамай.

– Вот это сотник! – дружно рявкнула борозенковская сотня.

А сам пан сотник степенно молвил:

– Да еще передайте обозному, пане Загреба, чтоб дал на мою сотню бочки три меду…

– Оковитой, пане сотник! – подсказали из толпы.

– И оковитой, – повторил Михайлик.

– Вот это сотник! – ахнули козаки.

– А коли не даст?

– Так скажете ему…

– Ребром на крюк! – подсказали из сотни. – Так?

– На крюк! – подтвердил Михайлик.

– Всё скажем, – с почтением поклонился старый кашевар. – Скажем, пане сотник!

– А теперь слушайте меня! – властно обратился к своей сотне Михайлик. – Расседлать коней.

– Но сразу не поить, – тихо подсказала матинка.

– Я сам, мамо, я сам! – шепотом огрызнулся Михайлик. А в голос добавил: – Да не поить, покамест горячи!

– Знаем, пане сотник!

– Потом – на речку: мыться! – велел сотник.

– И сорочки стирать, – тихо подсказала матуся.

– Я сам! – шепотом буркнул сынок. А вслух добавил: – И сорочки стирать!

– Ладно, пане сотник! – отозвались козаки.

– Потом сабли точить. А там поспеет и обед. А там… – И Михайлик, несмелый да робкий, наводил порядок меж Козаков, словно то дело было знакомо ему сызмалу.

На белом камне сидя, поглядывали на новоиспеченного сотника Мамай да Мельхиседек и лукаво перемигивались, точно любуясь родным сыном иль младшим братом.

Обливала светом своих очей Михайлика, опамятовавшись, и раненая панна Ярина, пока хлопотал над нею лекарь, и отводила глаза, и снова жмурилась, когда бросал на нее Михайлик встревоженный взгляд.

12

Владыка скинул с себя изорванную в бою рясу и остался в одной вышитой сорочке, тоже драной, перемазанной кровью, ибо старика ранили в плечо.

Мамай, тоже весь в крови, вытаскивал из тела стрелы да пули.

– Не берут тебя черти, Мамай, – усмехнулся епископ. – Столько стрел, а ты живой! Да и пули…

– Кабы взвесить их, все пули, что я вытащил из своего тела… ого! Перевяжи-ка мне плечо, Подоляночка! – обратился Мамай к Ярине, заметив, что панночка уже открыла глаза.

– Она еще и не опомнилась, – кинулся к ней епископ.

– Пустое! – сказал Мамай. – Вставай, девка, за работу.

И панна Ярина встала и занялась Козаковым плечом, а потом и раной своего дяди.

Мамай вздохнул:

– Черти нас таки не берут…

– Такой уж мы народ, слава Иисусу, – молвил, перекрестившись, старый гуцул из Михайликовой сотни.

– Сколько уж нас воевали да разоряли… – грустно усмехнулся Мамай. – Шкура козацкая трещит! А мы лишь крепчаем после каждого тумака… Ого!

– Не дай бог – так крепчать.

– Что ж поделаешь! – запыхтел люлькою Мамай. – Про украинский нрав есть такая побасенка… – И, прищурив глаз, он затянулся дымом, дернул себя за серьгу и начал: – Два кума надумали забить вола. Один и просит: «Вы, кум, держите за рога, а я его ударю обухом». Ударил кум, а вол не падает. Ударил кум еще раз, а вол не падает. Ударил кум обухом и в третий раз, а вол себе стоит. Тогда тот кум, что вола держал за рога, и молвит: «Если вы и в четвертый раз меня по голове стукнете, глядите, чтоб я на вас не рассердился…» Вот он каков, наш норов!

Преосвященный хотел было что-то возразить Мамаю, ибо не по душе ему было такое трактование украинского характера, он даже разгневался на Козака за столь грубую небылицу, однако же ничего сказать не успел, увидев лицедея Прудивуса, что подходил к ним с другой стороны с дубовою оглоблей в руках, коей намолотил он сегодня не так уж мало врагов.

– Челом, владыко! – поклонился Прудивус.

– Ave! – отвечал архиерей по-латински. – Мир тебе, спудей! – но не благословил молодца, затем что был без рясы и в драных козацких штанах. – Я видел, голубь, как лихо ты переправлял сей оглобелькой на тот свет какого-то надутого шляхтича в голубом кунтуше… Тебе, верно, хотелось бы знать, счастливо ли добрался он до Стикса?

– Он уже в Хароновой ладье, ваше преосвященство, переправляется прямехонько в пекло.

– Долго ж ты за ним гонялся, – молвил епископ. – Тебе что, не по душе голубой цвет?

– Тот голубой хотел схватить нашего гуцула.

– Романюка?! – так и вскинулась Ярина.

– Старый гуцул рубился, что истый козак… Однако, вижу, ляшек крадется с татарами, а гуцул – и не глянет: крошит, седой, немца и ляхов что капусту. Я хотел было прорубиться к нему, да свистнул уже татарский аркан, уж и связали горемычного гуцула, а у меня, на беду, как раз саблю из рук выбили. Хорошо, попалась вот оглобля…

– А дальше что было? – спросил Мамай.

– Татары куда и девались: то ли полегли, то ли от оглобли бежали. А голубого я еще погонял изрядно: лютый, быстрый и живучий, как собака…

– Где же он? – спросила Ярина.

– Отдал черту душу.

– А гуцул? – обеспокоился епископ.

– Где-то там, домине, видно, лежит и досель…

– Мертвый?

– Связанный. Арканом.

– Так ты его и оставил?

– Пан обозный трогать гуцула не велел: всех, мол, чужинцев… в час войны должно в путах держать.

– Какой же он чужинец?

– Католик.

– Веди к нему, – приказал епископ, и они все – Козак Мамай, владыка, лицедей, Михайлик и Ярина – отправились искать старого гуцула.

Михайлик шел позади, а панна – первой, и, как могли, старались друг на дружку не глядеть.

Ярина взглядом искала убитого шляхтича в голубом кунтуше, что охотился за старым Игнатием Романюком, надо ж было на него посмотреть, – но все поле было покрыто трупами.

Валялись там шапки, кирасы, конфедератки, шлыки да шлемы, мечи, сабли, копья да чеканы, разорвавшиеся от пороха самопалы и гаковницы. Мертвые кони застыли в предсмертном движении. А живые люди уже делали свое дело: косари точили косы, аж звон шел по лугам, козаки раскладывали костры, свежевали бычков да телят, латали жупаны, сыпали небылицами и хохотали, словно и не чернело от крови все это поле, уже просыпалась и песня, возникая там и там, – ибо душа украинская без песни не живет.

– Ты где его оставил, того Романюка? – спрашивал Мельхиседек.

– Во-он, под той скалой, – рассеянно отвечал лицедей, а Песик Ложка, услышав сне, помчался вперед.

– Ты чем-то сильно озабочен, спудей?

– Батенька жалко, владыко: один с Лукией остался.

– А ты что же?

– Ухожу сегодня в Киев.

– А война?

– Так я ж не воин…

13

На той скале, куда так поспешали владыка и Мамай, гуцулы в киптариках[17]17
  Киптарик – верхняя меховая узорная безрукавка у гуцулов.


[Закрыть]
в кружок усевшись, точили о скальный камень топорцы, перевязывали лоскутьями изорванных сорочек свои раны, покуривали резные люлечки и слушали, что говорил им сей старик, недавний ксендз, коему они сейчас развязали руки, не осмеливаясь, правда, нарушить приказ пана обозного и перерезать ножом такой же татарский сыромятный аркан, что, до крови впиваясь, стягивал ему ноги.

Молоденький русый гуцул, Юрко, в тот миг поил Романюка водой из сухой тыквы, служившей вместо ведра. Напившись, облив грудь студеной водой из Рубайла, старый гуцул заговорил с земляками, и они, оставив дела, слушали мудрого человека, ибо он говорил о том, что всех терзало, о том, что жаждал передать он в проповедном письме к черкасам, намереваясь пустить его по всей Украине.

– Если и теперь черкасы покорятся шляхте, то мы уподобимся свиньям, что, из болота вылезши, снова в ту же грязь идут…

– Вы это все, домине, написали в послании? – спросил Тимош Прудивус и, наклонившись к ногам Романюка, рассек ножом петлю татарского аркана. – Вручите мне сие письмо, панотче.

– Зачем?

– Иду я в Киев, по всей Украине. Буду читать ваше письмо по городам и селам, где панует гетман.

– Тебя повесят, козаче, с тем письмом, – остерег Романюк, а приглядевшись к Прудивусу, спросил: – Где ж твоя оглобля, хлопче?

– Разбил ее в щепки.

– Ты сегодня мне жизнь сберег… Кто ты таков?

– Вертопляс… бродячий лицедей. Штукарь.

– А еще?

За него ответил епископ:

– Спудей преславной Братской в Киеве Академии.

– Это – науки светоч для всего славянства.

– Верно, – обрадовался владыка, ибо речь шла про Академию, где некогда учился и он сам.

Взяв у Романюка одни из приготовленных списков его призыва к простым людям Украины, Тимош Прудивус читал и перечитывал творение ученого гуцула. Затем сказал:

– Стану людям читать по селам Украины… И в Киеве тоже!

– Однако ж как дойдешь ты до Киева? – спросил Романюк у спудея.

– Так вот, домине: напрямки! – усмехнулся Прудивус.

– Сквозь самое пекло?

– Все, что должно знать про пекло, – лукаво повел усом Тимош, – я уже в Академии изучил. Так что дорогу найду.

– В пекло иль в Академию? – улыбнулся Романюк.

– В Академию – сквозь пекло войны! Этой ночью – в путь, – и он поклонился владыке, Романюку и Мамаю. – В Киев иду, – обнял он потрепанного в бою молодого сотника Михайлика. – Прощай, сокол! – И он издалека поклонился, бродячий лицедей, родному своему городу Мирославу, с коим жалко было разлучаться в тяжкую минуту: – Иду в Киев! – И так захотелось ему про свой Киев всем рассказать, что и сам не опомнился спудей, как запел:

 
Стоïть золотоглавый
Наш Киïв у садах.
Як Рим, достойный славы,
Аж на семи горбах.
 
 
Він знав і гніт Батиïв,
I напади Литвы,
Але ніколи Киïв
Не схилить головы.
 
 
Вельможна Польща-пані
Готує нам ярмо,
Та ми, як при Богдані,
Ій одкоша дамо.
 
 
Наш Киïв знаменитый
За все миліший нам:
Там есть і аква віта,
Там є й науки храм.
 
 
Арма вірумкве кано —
Я славлю вояків, —
Великому Богдану
Присвячую я спiв.
 
 
Нам крук очей не виïв,
Ми сильні, аки львы,
В віках цвістиме Киïв,
Як рідний брат Москвы!..
 

И сей беспокойный спудей думкою своею уже летел туда, к милому Киеву, родному брату Москвы, к извивистому многоструйному Днепру…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю