Текст книги "«Narcisse Noir / Чёрный Нарцисс» (СИ)"
Автор книги: Unendlichkeit_im_Herz
Жанры:
Исторические любовные романы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 41 страниц)
– Как прикажете.
Вместе с Дювернуа Париж покидала весна, забирая с собой цветущие нарциссы, тюльпаны и вишни. Уходила за ним, растворяясь в южных краях, весенняя свежесть, а вдоль дорог, по которым проезжала его карета, будто по волшебству, расцветали яблони, а вслед посылали свои трели полевые жаворонки.
***
Шли последние дни мая, душные и засушливые, когда Беранже решился покинуть своё убежище. Доселе он не покидал своих дворцовых покоев, поскольку лекарь мадам де Помпадур констатировал у него болотную лихорадку*, считавшуюся заразной, да и частые приступы накатывали один за другим, не позволяя подняться с постели. Первый случился в тот самый вечер, когда он проснулся в доме де Даммартен, и он очень смутно помнил, что происходило с ним дальше. Тогда его, в горячечном бреду, обнаружила на полу опочивальни прислуга, и позаботилась о том, чтобы перевезти его во дворец, поскольку он, чуть только пришёл в себя, стал просить увезти его из злосчастного дома.
Уходя на первое и последнее свидание с невидимым обожателем, Беранже не сообщал Тьери, куда направляется, и тот сперва провёл всю ночь в волнениях, и пришёл в ужас, увидев своего хозяина только на следующий вечер – бледного, с ссадинами на лице. Беранже под руки привели двое лакеев, потому как сам он едва переставлял ноги. Лерак тотчас послал за лекарем, а сам принялся раздевать его, чтобы искупать и уложить в постель, но когда увидел многочисленные кровоподтёки и синяки по всему телу, сразу догадался о природе их происхождения, и, судя по всему, разбитые губы Гийома, который пребывал в полубессознательном состоянии, были следствием того же самого.
Сколько ни добивался Тьери имени того негодяя, что учинил такое, Беранже отказывался признаваться, слёзно умоляя ни о чём не рассказывать Марисэ, который должен был вернуться со дня на день. Смутные догадки стали мучить Лерака лишь на десятый день, когда приехал Чёрный Лебедь и сменил его у постели Гийома. Тогда Тьери, послушав, о чём судачат придворные, узнал, что граф де Даммартен не появлялся в Версале со дня свадьбы маркиза. Этот факт, конечно же, мгновенно оброс слухами и домыслами, а спустя две недели о таинственном исчезновении говорили, как о похищении богатого наследника. Правду знали только де ля Пинкори, передавший прошение Дювернуа королю через маркизу де Помпадур, сама маркиза и, соответственно, Его Величество, давший добро, и подписавший бумагу. Когда же решился вопрос о передаче всего наследства графа де Даммартен Александру Этьену (как и было завещано мэтром Лани), самые злые языки попытались выдвинуть версию о том, будто маркиз сперва втёрся в доверие к полуслепому мальчишке, а после спланировал убийство, дабы ускорить процесс перехода к нему земель и капитала покойного хореографа. Кривотолки дошли до абсурда, когда некто высказал подозрение, что второго Беранже, Чёрного Нарцисса, якобы, убили вместе с братом. В итоге, как и всё прочее в Версале, эта тема постепенно стала затихать, и забылась в итоге, сменившись новыми страстями: кто-то промотал состояние, кому-то жена наставила рога, у кого-то закрутился роман, а кого-то отлучили от двора.
Ещё раз попытавшись выяснить у Гийома все подробности, Тьери потерпел поражение перед его упорным молчанием, которое лишь убедило его в прямой связи между состоянием Нарцисса и исчезновением арфиста. Тем временем Гийому с каждым днём становилось всё хуже, он угасал на глазах, а пустота, крывшаяся внутри, за затравленным взглядом, гласила о полном безразличии ко всему вокруг.
Так прошёл месяц, в течение которого Чёрный Лебедь проводил у постели Беранже сутки напролёт. Печальный и задумчивый, он тщательно ухаживал за непутёвым любовником, и всячески старался доставить ему радость, принося цветы и даря подарки. Нарцисс пытался улыбаться, но улыбка была настолько вымученной, а глаза – безрадостными, что Марисэ уже терял последнюю надежду на его выздоровление. Он не задавал никаких вопросов, но когда кратковременный, тревожный сон одолевал его померкшую звезду, в шёпоте её, едва различимом, часто слышалось имя Дювернуа. Японец уже знал, что арфист удалился в монастырь, хотя в точности не знал, в какой. Также он не знал ничего о поместье в восточных окрестностях.
Выходя из забытья, Гийом и не предполагал, о скольких тайнах поведали его уста Чёрному Лебедю. Он видел пристальный, обеспокоенный взгляд агатовых глаз, он чувствовал, как горячая ладонь сжимает его собственную, как губы нежно касаются его лба. Порой Нарцисс просыпался в объятиях Марисэ который засыпал рядом с ним, словно хотел защитить от кошмаров, что мучили его. Несмотря на то, что Гийом болел давно, и выглядел не особо привлекательно, Марисэ не скупился на приятные слова и поцелуи; сам купал его, причёсывал, собственноручно кормил и поил, растирал вконец отощавшее тело лечебными настойками и мазями. Такое внимание Чёрного герцога поначалу вызывало волны грусти и желание выпутаться из ласковых рук, но затем вина брала верх, и Нарцисс мучился тем, что недостоин любви человека, которому долгое изменял умственно, а вскоре и телесно. Но шли дни, и внимание Марисэ стало оказывать целительное действие, также он сумел купить у перуанских купцов редчайшее снадобье от болотной лихорадки, которое называли «иезуитской корой». ** В результате самочувствие Беранже стало улучшаться, у него появился аппетит, Марисэ просветлел, а Тьери наконец-то перестал плакать, чем сильно выводил из себя Марисэ и Гийома. Между тем, герцог позволил Лераку оставаться с Нарциссом и был очень доволен его ответственностью и заботой.
Как только Беранже почувствовал себя увереннее и был в состоянии самостоятельно передвигаться, первым делом он вознамерился посетить мэтра Эттейлу. После он планировал нанести визит маркизу де ля Пинкори, ибо не сомневался в том, что тот знает о Тома всё. Гийом был полностью уверен в том, что арфист не мог исчезнуть просто так, и хотя Тьери уже успел порассказать ему самых нелепых слухов, был твёрдо уверен, что Тома жив и невредим. Задача, что стояла перед Гийомом, была из трудновыполнимых: после посещения парижского особняка маркиза, Марисэ непременно заподозрит попытку разузнать что-нибудь о Дювернуа; беседовать с маркизом во дворце также будет небезопасно – их обязательно подслушают, а слова передадут Марисэ в наиболее искажённом виде. Подобный расклад не беспокоил бы Гийома, когда бы он не чувствовал себя обязанным герцогу, которому в последние месяцы не был даже любовником, но принимал его заботу и ласку.
***
Собираясь к Эттейле, Гийом долго и тщательно выбирал подобающее платье, поскольку не хотел бросаться в глаза простым парижанам, обитавших в бедном квартале, пышными туалетами. Вокруг него хлопотал Тьери, помогая поскорее привести себя в порядок – герцог ангулемский с утра уехал к одному из местных вельмож, с которым в последнее время общался довольно часто, однако Гийом имени этого господина не помнил.
– Принеси ещё пудры, я никак не могу закрасить эти ужасные пятна! – измучено стонал Гийом, размазывая густой грим под глазами, – Ужасно, всё ужасно!
– Ну, вот, теперь ты смазал всё окончательно, и придётся накладывать пудру и румяна по-новому, – терпеливо бормотал Тьери, стирая влажной салфеткой некрасивые цинковые разводы с бледных щёк Нарцисса, который уже три четверти часа пытался нанести грим, чтобы хоть немного скрыть болезненный вид, – Сейчас всё будет замечательно, и ты вновь будешь прекрасен, как…
– Зачем? – бездумно глядя в зеркало, вздохнул Гийом, – Кому это нужно теперь? В конце концов, не на бал я собираюсь. И последнее, что нужно Эттейле – это свежесть моего лица. Посему, оставим бесполезное занятие, мой друг. По крайней мере есть вероятность, что в таком ужасном виде меня никто не узнает, даже если встретит на улицах Парижа. Вели закладывать карету.
Когда Лерак скрылся за дверями, Беранже достал из тумбы трюмо нефритовую шкатулку с ажурной резьбой,
после чего оглянулся на потайную дверь в покои герцога, будто боясь, что его увидят. Открыв, он достал из неё два перстня: один – с агатом, подаренный Марисэ на заре их любви, и второй – с голубым бриллиантом, подаренный Неизвестным, на закате… Гийом долго рассматривал холодные грани, которые переливались и сверкали даже в приглушённом занавесками солнце. Он не открывал шкатулки в течение полутора месяцев, и даже не помнил, как это кольцо в ней оказалось. Скорее, Тьери положил его туда. Бриллиантовая изысканность мягко обхватила фалангу, когда Беранже надел последний подарок невидимого принца.
– Герцог знает, куда ты направляешься? – вошедший Тьери нарушил хрупкую паутину мыслей, которая оплела ум Гийома в один миг, – Что я должен говорить?
– Да, он знает, что я собирался посетить нашего алхимика, и если я не успею вернуться, так и говори.
Взглянув ещё раз в зеркало, в котором уже привык видеть бледную, безжизненную маску с тёмными тенями у глаз, Гийом поправил волосы и встал, направляясь к выходу.
Проходя по дворцовым коридорам, он слышал, как за спиной перешёптываются те, кто только что приветствовал его, и с наигранной обеспокоенностью расспрашивал о здоровье. Те же, кто знал его недостаточно, и вовсе не узнавали и не замечали его, настолько не осталось в нём ничего, напоминавшего о гордом, цветущем Нарциссе, каким он был прежде. Не было больше румяных щёк и золотых искр в янтарных глазах, помутнел чёрный шёлк волос, плечи утратили надменную осанку, а слабость делала неуверенной походку. Добравшись до кареты, Билл обессилено рухнул на бархатное сидение, и прикрыл глаза. Зацокали копыта лошадей, и мысли плавно направились в привычное русло воспоминаний и сомнений. Как только карета миновала позолоченные ворота Версаля, резкий голос кучера заставил Гийома вздрогнуть и распахнуть глаза.
– В Париж, монсир?
– Нет, – немного помедлив, ответил Беранже, – на северо-восток, в поместье Даммартен, прежде Дезессар.
Гийом сам не понял, зачем назвал этот адрес. Скорее, хотел убедиться в том, что дом этот ему приснился, как и приснилось всё то, что произошло двумя месяцами ранее. Он почти не помнил, как покидал его, но хорошо помнил о том векселе, что оставил Безымянный вместе с последним письмом. Это была заверенная нотариусом бумага о том, что поместье Дезессара купленное графом де Даммартен переходит в собственность Гийома Беранже, и записывается на его имя. Направляясь в это место, Гийом больше хотел убедиться в том, что это неправда, что в бреду ему почудилось невесть что. Ему было настолько дурно тогда, что вексель остался лежать на столе, и только записка каким-то образом оказалась в кармане кафтана, где он её и обнаружил три дня назад.
Проезжая мимо загородного поместья де ля Пинкори, Гийом вспоминал о том, как покидал его, как его одолевали сомнения по пути, как сердце его трепыхалось в предвкушении долгожданной встречи, а тело сгорало от нетерпения оказаться в руках неизвестного, но уже желанного любовника. Собственное легкомыслие в те весенние дни сейчас поражало Билла, но тогда всё представлялось правильным и безопасным. Даже предупреждение о завязанных глазах не насторожило его, а когда невидимые руки лёгким движением расстегнули пояс и отбросили кинжал, и мысли не возникло об опасности.
Когда затих стук копыт, и остановилась карета, Гийом долго не решался выходить, несмотря на то, что недоумевающий кучер уже открыл дверь и опустил подножку. У ворот с позолотой мгновенно появился привратник, принявшись отпирать замок, и в этот миг Гийом увидел на решётке импровизированный вензель с позолоченным нарциссом и своими инициалами в нём. Беранже замер на мгновение, и хрупкая надежда о неправдивом, страшном сне рассеялась сама собой. Тут же появился лакей, что сопровождал его сюда в прошлый раз, и учтиво поклонившись, поспешил распахнуть двери. Однако Билл не сразу вошёл в дом, и задержался в саду.
Он следовал выложенными кирпичом дорожками, любуясь доцветающими яблонями, сиренью, кустами ирисов и пионов, и чувствовал нарастающее желание убежать поскорее из этого места – такого живописного и страшного одновременно. Сад был прекрасен, но звеневшую в нём тишину не нарушал даже щебет птиц, как будто все они вымерли. Из-за куста шиповника показался садовник, и низко поклонившись, поинтересовался, не хочет ли господин каких-нибудь цветов, чтобы расставить в доме. Неопределённо покачав головой, Беранже ничего не ответил и направился к дому. Знакомый дворецкий сразу же осведомился, не собирается ли монсеньор обедать, и получив отказ, попросил его пройти в кабинет, что находился на первом этаже, и поспешил удалиться, вручив связку ключей.
Кабинет был отделан красным деревом с позолотой, а на стенах висели картины. Над камином Гийом увидел бронзовый ларец, затем взглянул на ключи, не решаясь открыть. Подумав немного, Билл выбрал ключ, и когда тяжёлая крышка поддалась, на дне он обнаружил несколько скреплённых печатью бумаг. Там лежал и тот самый вексель, развернув который, Нарцисс почувствовал, как сдавило горло, и в глазах запекли слёзы. Он бросил ненавистный свиток обратно, с силой захлопнув ларец, и поспешил покинуть кабинет.
Поднимаясь по мраморным ступеням наверх, Гийом с трудом переставлял ноги, его мучила отдышка, а по вискам стекали капли пота. Он цеплялся обеими руками за перила, чтобы не упасть, хотя откуда-то, издали, слышал голоса, шептавшие о том, что такое было бы наилучшим для него исходом. С каждым шагом память возвращала его в те минуты, когда он, словно околдованный, следовал по этой лестнице за служанкой, не подозревая о том, что это было добровольным восхождением на эшафот. Вскоре ступени остались позади, и Гийом, тяжело дыша, и опираясь ладонью о стену, пошёл длинным коридором, в конце которого виднелось маленькое слуховое окно. Остановился Чёрный Нарцисс у той самой двери, одной из многих, но которую узнал безошибочно, и выбор подтвердил ключ, мгновенно впустивший его в полутёмную опочивальню.
POV Bill:
Запах – это первое, что лишает остатков дыхания. Полувыветрившийся, несущий в себе отголоски тебя и меня, и всего что было у нас. Миндаль, мёд… и я чётко чувствую тот, который всегда будет сниться мне, о котором я буду мечтать, но который больше никогда не смогу вдохнуть – твой. Нежный, пьянящий, успокоительный прежде, сейчас он становится для меня ядом, который отравляет мою жизнь. Теперь с каждой прожитой минутой и каждым сделанным шагом, я преодолеваю безумное нежелание – нежелание жить. Я каждым новым вдохом доказываю себе то, что могу дышать воздухом, как полагается человеку, но выдыхаю с глубоким разочарованием, потому что не воздухом жил я всё это время, не дышал я им, как не дышал никем из тех, за кого ты так жестоко мне отомстил. Зачем ты оставил мне это? Это капище, на котором была принесена в жертву вся моя жизнь? Я хочу жить, я хочу дышать и быть призрачно счастливым, как прежде. Я не желаю обращаться в пепел, но ты сжигаешь меня, ты убиваешь меня. Ты продолжаешь это делать даже после того, как я умер. Как это возможно? Это можешь только ты. Нет, не дал ты мне умереть быстрой смертью, грубо использовав, и вышвырнув из своего дома, как падшее ничтожество. Я бы знал, что кончено всё, и что для тебя я больше ничего не значу. Я бы пережил это и пошёл своей дорогой, зная, что не нужен тебе. Но нет, ты возвёл меня на трон, и привязав к нему намертво, принялся медленно доводить до предсмертной агонии, не позволяя ни умереть, ни жить.
Плотные занавески на окнах, аккуратно убранное ложе, но на несчастной колонне до сих пор висит белая шёлковая лента, а на ковре коричневые капли. Нерасторопность слуг или твой приказ? Вот и оно, место казни. Вот эта постель, где ты заставил меня поверить в любовь, в которой оставил меня одного. Одного, как в постели, так и в любви. Ты и не обещал не оставлять. Ты ничего не сказал. Мы ничего не успели, кроме…
Она мягкая, и принимает меня, словно в объятия. Как ты. Она сохранила твой аромат, здесь всё пахнет тобой и напоминает о тебе. Даже пышные кружева на подушке, потому что я помню, как их сжимали твои пальцы, когда я целовал тебя, а ты сходил с ума. Зачем ты позволил мне это делать, если я такой грязный и недостойный?
Бледно-розовый атлас подушки такой же гладкий, как твои губы. Но твои губы-лепестки стали разрушительным пламенем, и ещё одной сладчайшей ложью. Они произносили лживые признания, они дарили лживую ласку. Но нет, я не желаю этого принимать! Я видел твои глаза, я видел, что ты говоришь правду, но зачем, зачем ты ушёл?
То, что ты сделал равносильно убийству. Ты не просто доказал мне, что ненавидишь меня, ты не над телом надругался, не над надеждой. Ты убил во мне веру. Ты заставил меня поверить в твой искусный обман, а затем, почти разрушив его, заново возвёл ещё один, более изощрённый, заставив уверовать в истинный абсурд. Я не знаю, как посмел верить тебе. Почему доверился твоим глазам, почему поверил словам, почему решил, что пришёл конец страданиям, и теперь ты будешь со мною всегда? Иллюзия, тобою сознанная, полностью мной овладела. То был не просто сон, одолевший под утро, то был обман, застеливший мне глаза, и позволивший тебя отпустить. Я расслабился. Твой голос успокаивал, ты говорил искренне и нежно, ты целовал и шептал, что любишь меня, и будешь любить всегда. Зачем говорил это? Зачем я помню твои губы и вздохи, зачем я помню твои объятия, сердце, и стук его, что расходился по позвоночнику, когда ты прижавшись грудью к моей спине, шепнул на ухо: «Спи, любовь моя».
Ты ушел.
Нет, ты не ушёл!
Ты не исчез из моей жизни. Ты устроил всё так, чтобы никогда я не мог забыть ни тебя, ни того, что ты сделал. Чтобы с каждым днём мне становилось всё больнее, но всё больше возрастало чувство потребности в тебе. Заставляешь боготворить тебя, вспоминать о словах, что так легко слетали с твоих уст, то со злостью, то с бесполезным влюблённым трепетом, хотя я не знаю, была ли в них хоть капля правды? Ты не ушёл, плюнув мне в лицо, и не сказал, что я недостоин тебя. Ты… ты мне заплатил, ты поступил также, как Алехандро. Что с того, что вместо горстки золотых ты оставил мне целое состояние? Я не могу здесь находиться, я не могу спать в этой постели, когда в ней я начинаю слышать твой голос и чувствовать твои руки! Когда золотистая бахрома возвращает ощущение твоих волос! Прости меня за них. За арфу. Мне было безразлично тогда, как сейчас тебе безразлична моя жизнь и мольбы о том, чтобы она прекратилась.
Где они сейчас, эти нежные крылышки бабочек, пробуждавшие меня поутру, всегда прохладные и желанные? Неужели избрали себе другое поле и другие цветы? Прости мне то кошмарное утро, умоляю! Мне было плохо и душно, но ты не чувствовал ничего и я оттолкнул твои руки. Я прошу тебя простить мне то, чего я сам никогда себе не прощу, так же как не прощу себе тебя. Почему ты не избил меня тогда? Может быть, я страдал бы меньше. Веришь ли, но не нужен мне глянцевый чёрный шёлк, и никогда не был нужен. Мне нужны золотистые волны, которые одни ласкали меня, даже когда твои руки бездействовали.
Ты мог уйти навсегда, но вместо этого остался навечно. Не столько в этой пропахшей смертью спальне, сколько в моём сердце. И что бы ты ни делал, как бы ни бил, как бы ни мучил, я бы всё терпел. Унижал бы меня, оскорблял, доставлял боль телу и чувствам – что угодно я принял бы от тебя. Сердцу от этого больнее больше не станет. Сердцу нужен ты.
Ночные кошмары отпустили меня. Мне больше не сняться ни крик, ни плач, ни огонь, ни тот ужасный, чёрный человек, укравший твоё лицо. Нет нестерпимого жжения и нет запаха гари. Меня не зовёт никто, не тянет за собой, и нет черноты в глазах и адской боли. Ушёл ты, и вслед за тобой ушли они. Остались сны, в которых я просыпаюсь, и ищу тебя, но никогда не нахожу.
А я так и не сказал тебе, что ждал твоих слов, ждал взглядов, но получал от тебя лишь колкости и неприятные упрёки. Не сказал тебе о том, что ненавидел твоих любовников, будь они прокляты, что мечтал о том, чтобы ты пришёл ко мне и умолял вновь к тебе вернуться. И в день отъезда в Марсель я также хотел, чтобы ты обнял меня, нет, чтобы ты приказал никуда не ехать и остаться с тобой. Я ждал, что ты придёшь ко мне хоть раз за всю зиму, но вместо этого твой взгляд обдавал неподдельным холодом, который так не вязался с твоими последними словами. Глаза – зеркало души, и доколе в них лёд, сердце твоё – ледяное. Я не надеялся, не догадывался, что пишешь мне ты, но продолжал мечтать о тебе по-своему. Жалкое оправдание, знаю, но правдивое. Ты даже не обвинил меня во всех моих обманах, хотя изобличил уже давно. Но ты знай, я лишь хотел быть для тебя самым прекрасным, я хотел быть кем-то значимым. Ведь, если бы я был принцем, ты любил бы меня больше? Скажешь, это глупость? Но в Сент-Мари я рассуждал именно так, а твои слепые глаза позволяли мне это делать.
Ты был слишком всепрощающим.
Я буду тебя искать и найду. Я добьюсь этого, заплачу любые деньги, и отправлюсь в любой путь. Я поеду один, я буду голодать, я буду искать. Хотя не знаю, что скажу тебе, когда найду. Если найду. Я не уверен, что желаю вернуть, ибо возвращать нечего. Сперва я лгал тебе, хотя ни разу не солгал о любви, но ты всегда был предельно честен, солгав о ней, в итоге. Ведь всё было местью, не более. И я тебя не люблю ни капли больше. Лишь себялюбие не даёт мне покоя, и я не могу смириться, что ты бросил меня столь жестоко. На самом же деле я не люблю тебя, не люблю, не люблю! И ненавижу это всё! Все письма твои я сожгу, а украшения и поместье продам, и твой план окажется бесполезным! Ты никогда не убьёшь меня, потому что я не люблю тебя!
Гийом прокричал последние слова, да так, что в двери тут же постучались, и женский голос спросил, всё ли в порядке. Это привело его в чувства – он лежал на постели, совершенно не обращая внимания на то, что давно произносит свои мысли вслух. Открыв глаза, Билл хотел подняться и поскорее уйти, как вдруг взгляд упёрся в потолок, и он застыл в неподвижности, не в силах оторваться от картины, открывшейся ему наверху: среди моря нарциссов, на залитой солнцем лужайке цвела яблоня, и с неё, на свежую, весеннюю траву медленно опадали розоватые лепестки. Они кружились в воздухе, и щекотали щёки нежными касаниями, они пахли весной и чудом, однажды случившимся в Сент-Мари.
***
Organ – http://youtu.be/2-Bj9x5ycsM
Париж только готовился встретить первый день лета, в то время как на юге, в Руссильоне, оно наступило уже давно и землю нещадно палило белое солнце, которому было мало пепельного, безоблачного неба. Аббатство Серрабоны, которое избрал для уединения граф де Даммартен, располагалось на живописных холмах, оправдывая славу одного из красивейших монастырей Франции. Средиземноморский климат, способствующий росту южных растений, превратил несколько холмов в настоящий рай для обитателей этой местности, название которой означало «хорошая гора», и полностью соответствовало истине. Романская архитектура подарила Каталонии прекрасное сооружение в виде серрабонского аббатства, под сводами которого искало покой не одно поколение религиозных аскетов. Хотя к началу лета вся трава на равнине была выжжена солнцем, деревья и кустарники сохраняли её зелень в своей тени на каменистых склонах холмов, в особенности близ родников с прохладной водой. Красивой была и ведущая к божьей обители дорога, вдоль которой пестрели заросли розмарина, тимьяна и лаванды, а благостные старцы терпеливо ухаживали за ними.
Святая обитель, насквозь пропитанная безмятежностью и молитвенным шёпотом, очень скоро стала родной для арфиста. Аббат Андрэ оказался именно таким, каким его описывал мэтр Лани – мудрым, милосердным и очень кротким, что трудно было сразу распознать в нём настоятеля. Тома стал единственным молодым человеком в аббатстве, не считая шестилетнего мальчика-сироты Жульена, которого преподобный Андрэ нашёл прямо на дороге и забрал в монастырь. Остальные обитатели были стары, и хотя каждый обладал своим особенным характером и нравом, жизнь их протекала очень тихо – как будто все они не на словах, а сердцем приняли незыблемую заповедь Христову: «Возлюби ближнего своего».
Днём Тома осваивал игру на органе, чем очень радовал монахов, которые давно не слышали величественной духовной музыки. Среди них не было способных музыкантов, а брат Жером, некогда бывший королевским флейтистом, и владевший этим искусством, почил в земле несколько лет назад. Тогда же и замер орган, но с приходом Дювернуа инструмент обрёл новую жизнь, и печально запел под танцем точёных пальцев на своих клавишах. Вечерами Тома уединялся с арфой, тихонько играя в своей келье, но один из монахов, услышав божественные звуки, попросил его выходить и играть во дворе. Несомненно, соблюдая порядки духовной жизни, арфист оставлял, на время, мирскую поэзию, и пел псалмы, аккомпанируя себе на любимом инструменте.
В самые первые дни Тома даже древних отшельников поражал своей мрачностью. Принявшие его, как внука, простодушные старики отнеслись к нему со всей добротой, и почти каждый из них расспрашивал его о том, что за несчастье случилось у него, столь молодого и состоятельного дворянина, что он променял блестящее версальское общество на уединение среди дряхлых старцев. На подобные вопросы ему было отвечать очень сложно. Достаточно было того, что настоятель знал его историю непосредственно от Александра Этьена, и то, правдивую лишь отчасти – маркиз утаил от аббата истинное происхождение юноши, объяснив его пребывание в монастыре мерой безопасности. Преподобный Андрэ встретил Дювернуа осторожно, полагая, что его надлежит прятать, как жертву политических интриг, однако после недолгой беседы, мнение его значительно переменилось. За свою жизнь монах бывал в разных епархиях, и повидал многих беглецов от мира в разных монастырях. Большинство из них задерживались в стенах дома божьего не более чем на несколько дней или недель, и лишь немногие – на всю жизнь. Из тех же, кто сознательно посвящал себя Богу, далеко не все были настроены столь решительно и непоколебимо. Видел аббат и горестных, скорбящих по своим усопшим родным, и по возлюбленным, однако в их глазах всё ещё отражалась жажда жизни, а прибежище в доме Господнем было вынужденной мерой для большинства в него попавших. Дювернуа же поразил совершенной безжизненностью и безразличием к миру. Впрочем, были вспышки огня в глазах новоприбывшего послушника, именно этот огонь аббат расценил, как духовный фанатизм и рвение к вере: настолько тщательно Дювернуа скрывал свою истинную одержимость. Слова же его о нежелании возвращаться к светской жизни подтвердили наблюдения боговерного Андрэ.
***
– Вам вновь пришло письмо, сын мой. Ваш добрый покровитель не оставляет вас, – постучавшись, аббат вошёл в келью, где застал Дювернуа с бумагой и пером. Юноша часто писал что-то, но письма отсылал гораздо реже, чем получал.
– Благодарю вас, – кланяясь, Тома поправил капюшон и забрал конверт из рук отца Андрэ, – маркиз беспричинно милостив ко мне. Ваше Преподобие, – поспешил он обратиться к аббату, прежде чем тот вышел, – позвольте мне остричь волосы, чтобы ничем не выделяться среди других монахов.
– Красота телесная – одно из творений Господних. Дитя, вы прекрасны, и я не представляю вас иначе, – с неподдельной искренностью ответил аббат и улыбнулся.
– Это распоряжение моего поручителя? – тёмные брови нахмурились, и Тома взглянул недоверчиво, – Я предался Богу, зачем эти мирские мелочи в жизни монаха?
– Возможно, кто-то из братьев наших ведёт себя непристойно в отношении вас? Вы должны сказать мне, и я приму меры. К вам больше ни на шаг не приблизится тот, кто смущает ваш ум.
– Что вы, отец мой! – воскликнул арфист, не имевший подобного на уме, – Для меня каждый в аббатстве свят.
– Обещайте, что никогда не будете молчать, если у вас возникнут трудности. Не забывайте, я за вас в ответе.
Сказав это, старый аббат поспешил уйти, не желая мешать своему подопечному, который начинал заметно нервничать, когда очередное письмо касалось его ладони. Андрэ действительно было поручено следить за Дювернуа и сообщать о его состоянии не реже, чем раз в неделю. Переписка между Серрабоной и Парижем шла активная, в ходе которой Александер Этьен продолжал полностью контролировать каждый шаг арфиста, и тот не ошибся в своём предположении относительно указаний маркиза, который всё ещё питал надежду вернуть его ко двору, чего, собственно, и не скрывал, ненавязчиво излагая это в письмах. Но было в этих письмах ещё кое-что, из-за чего Дювернуа, перед тем, как вскрыть очередное из них, испытывал леденящий душу страх. Так и сейчас, приняв из рук аббата конверт с хорошо известной печатью, он ощутил холодную дрожь во всём теле, и не спешил распечатывать его.
Келья, подготовленная для графа де Даммартен, была светлой, и окна её выходили на запад, на поросший деревьями каменистый склон, открывая вид на холмистый, зелёный горизонт. Прямые солнечные лучи проникали в обитель отрешенной Музы только на закате, отчего прохлада в ней царила даже в самые знойные дни. Вечернее светило как раз подошло к окну Дювернуа, мягко освещая деревянный стол со стопкой бумаги и пером в мраморной чернильнице, и поигрывая с золотистыми волосами, от которых так спешил избавиться их хозяин. Тома сел за стол, уговаривая себя раскрыть письмо, чтобы прочитать в нём несколько успокоительных слов, но прежде обратил свой взор к распятию, что стояло на комоде у противоположной стены. Вновь поднявшись, он подошёл к изваянию Спасителя, и зажёг лампаду. Арфист долго смотрел на разгорающееся пламя, пытаясь набраться мужества, чтобы прочесть послание, пришедшее слишком скоро – спустя три дня после предыдущего.
– Не смею просить тебя ни о чём, Господи, но только спаси его, молю тебя, спаси. Забери меня, я вверяю душу свою тебе, но только его спаси. Грешники несут наказание – так накажи меня, не мучь его больше. Спаси его, Боже Милосердный, как спас дочь Иаира, как воскресил Лазаря одним взглядом своим, одним словом. Услышь меня, Господи!
Такую молитву Дювернуа повторял по нескольку раз на дню в течение последних двух месяцев. Слова в ней не менялись, менялась лишь его интонация, с которой он, день ото дня, молил о выздоровлении Гийома. Арфист спустил капюшон тёмного рубища и опустился на колени перед священным Образом, почти не дыша. Дрожащими руками он резко разорвал конверт, раскрывая письмо, и впиваясь нервным взглядом в долгожданные строчки. Из глаз его хлынули слёзы, и он прижал к губам листок бумаги, растворяя горячими каплями чернильные слова.