355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Unendlichkeit_im_Herz » «Narcisse Noir / Чёрный Нарцисс» (СИ) » Текст книги (страница 24)
«Narcisse Noir / Чёрный Нарцисс» (СИ)
  • Текст добавлен: 15 мая 2017, 20:30

Текст книги "«Narcisse Noir / Чёрный Нарцисс» (СИ)"


Автор книги: Unendlichkeit_im_Herz



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 41 страниц)

– Я всегда знал, что у светлой маркизы тончайшее восприятие красоты. Не удивлён, что и на этот раз она поручила мне изобразить бриллиант! – воскликнул художник.

***

Когда в раздоре с миром и судьбой,

Припомнив годы, полные невзгод,

Тревожу я бесплодною мольбой

Глухой и равнодушный небосвод

И, жалуясь на горестный удел,

Готов меняться жребием своим

С тем, кто в искусстве больше преуспел,

Богат надеждой и людьми любим, -

Тогда, внезапно вспомнив о тебе,

Я малодушье жалкое кляну,

И жаворонком, вопреки судьбе,

Моя душа несется в вышину.

С твоей любовью, с памятью о ней

Всех королей на свете я сильней.

(29)

– Друг мой вдохновенный, я знаю силу вашего порыва, но полагаю, что мсье Дювернуа пора бы отдохнуть, – выходя на террасу, сказал мэтр Лани.

По истечении трёх часов эскиз был готов, но поскольку писать было решено непременно с арфой, то получилось, что Дювернуа все эти три часа почти непрерывно играл. Он не мог иначе – как только слуги принесли её (в личной коллекции Лани было множество музыкальных инструментов) его руки сами потянулись к струнам. Мелодия то затухала, то разгоралась, наполняя дом Жана Бартелеми божественными звуками, укрепляя не только его чувство, но и энтузиазм придворного живописца, который пришёл в истинный восторг от порученного его заботам натурщика. Он то и дело подзывал Лани к себе, чтобы выразить своё восхищение, то печальной линией губ, то тенью, что удачно легла под высокой скулой, то хрупкими запястьями и точёными пальцами, что порхали по медным нитям, то сообщить, как сказочно подсвечиваются солнцем медово-русые волосы. Под конец он пришёл в такой восторг, что возопил на весь дом: «О, как неудачлив я, что всю жизнь писал античных богов с жалких подобий!», чем, конечно же, вызвал густой румянец на щеках арфиста, и, подметив это, смутил юношу вконец: «Ах, какой румянец! Милостивая маркиза! Она подарила мне такое сокровище! Ну же, мой юный друг, не опускайте голову! Мне нужна ваша шея!»

– Всего несколько штрихов, мой милый Лани, ещё немного, – бубня себе под нос, художник продолжал наводить контуры.

Прошло около получаса.

– Всё, на сегодня довольно!

– Тогда, полагаю, мы можем отужинать вместе, и затем направиться обратно в Версаль. Если вы не возражаете, Тома?

– Конечно же, нет. Вернёмся, – улыбнулся арфист, разминая спину и уставшие кисти рук, – но я совсем не голоден.

– И даже от фруктов откажетесь? Хоть немного?

– Но только фрукты, мэтр, ничего больше.

***

Трапезу накрыли тут же, на большой террасе, где открывался прекрасный вид на вечернюю Сену и величественный собор Нотр-Дам, готические своды которого на протяжении веков пленяли, как людей искусства, так и простолюдин. Здоровый аппетит мсье Буше только подчёркивал болезненное недоедание арфиста, который начал заметно нервничать, стоило разговору зайти о возвращении во дворец. Это чувствовалось, тем более, что на протяжении всего дня он был расслабленным, и даже иногда улыбался. Мэтру также было не до еды, он всё время наблюдал за своим возлюбленным, который съел только несколько ломтиков груши.

– А это, дорогой мой, вам вряд ли доводилось пробовать! – принимая из рук слуги пиалу с десертом, удовлетворённо заявил Лани, – Это всего лишь яблоки, сваренные в сиропе, но какие! Для вашего удобства, позвольте мне вас угостить собственноручно?

И, не дожидаясь ответа, Жан Бартелеми взял маленькое райское яблочко за черенок, и обильно обмокнув его в жидком золотом меду, поднёс к губам арфиста, прося открыть рот. Дювернуа немного смутился, но послушно принял сладость, в то время как Лани лёгким движением промокнул салфеткой несколько сладких капель, упавших на коралловые уста, и присматривался внимательно, пытаясь угадать, понравилось ли арфисту. Однако, лицо Дювернуа будто судорогой передёрнуло, он зажмурился и сглотнул с усилием, и на скорый вопрос мэтра ответил, что почувствовал себя дурно. Тома испросил позволения встать из-за стола, и слуга отвёл его в личные покои мэтра, где уложил в постель.

Жан Бартелеми принёс извинения мэтру Буше, объяснив, что, вероятнее всего, не поедет во дворец сегодня, а потому простился с ним до завтра, после чего художнику подали карету и он уехал, оставляя Лани наедине с любовью в душе и множеством вопросов в уме.

– Что с вами произошло за ужином? Может быть, вы не любите райских яблок или мёда? А я, даже не спросив, так настойчиво вас угощал ими…

Поднявшись в опочивальню, Бартелеми застал Тома сидящим у окна, со взглядом, устремлённым вдаль на темнеющий город. На его голос Тома обернулся, и взгляд его был чернее ночного неба, и вновь вернулась прежняя краснота прекрасным его глазам, но вопреки всему печальному образу, он улыбнулся.

– Когда-то я очень любил эти яблоки, но потом разлюбил. Ведь случается так, мэтр, что уходит чувство?

– Ранее я полагал, что такое невозможно. Однако ошибался.

– И надоедает даже мёд…

– Даже мёд, – понимая, о чём говорит арфист, Лани вздохнул глубоко, и подошёл к креслу, в котором тот сидел. Необходимо было быстрее сменить тему беседы, хотя загадки яблок в меду он так и не разгадал. – Из-за прихода мсье Буше мы с вами не успели договорить. Вы сказали, что я могу вам помочь? Только скажите, я сделаю для вас всё!

– Всё?

– Что будет в моих силах, – немного смутившись под пристальным взором тёмно-карих глаз, отвечал Жан Бартелеми.

Солнце зашло, и начали появляться первые звёзды. В голубизне поздних сумерек, лицо Дювернуа светилось неживым, бледным оттенком, словно было фарфоровым. Полурасстёгнутый воротник открывал шею и ключицы чуть больше, чем обычно, и тёмные родинки на них казались ярче. Одной рукой он облокотился о подоконник, а вторая расслабленной линией покоилась на подлокотнике кресла, и казалась такой же мертвенно-фарфоровой. Жан Бартелеми опустился на колени перед ледяным божеством, и, повинуясь мыслям, коснулся тонких пальцев, которые тут же обожгли его руку холодом. «Лепестки лилии, покрытые инеем».

– Я намерен покинуть Версаль, и в этом мне никто не в силах помочь, кроме вас.

Тома смотрел прямо. Его ровный голос звучал тихо, но в сердце мэтра отдавался звенящим эхом.

– Куда же вы пойдёте? У вас нет дома!

– На протяжении нескольких лет домом для меня был весь мир.

– Но я не позволю вам снова… – поражённый, Лани схватился за голову, пытаясь подобрать нужные слова, – Снова… бродяжничать! Увольте, нет! Если вам настолько нестерпимо оставаться здесь, в Версале, то у меня есть несколько имений – выбирайте любое, я поселю вас там! Я сделаю вас законным наследником, и клянусь, клянусь прахом своей благочестивой матери – никогда не попрошу у вас ничего взамен!

– Какой благородный человек не поклянётся всем на свете, чтобы потом переступить через свои святыни? – горько усмехнувшись, Тома отвёл глаза. Стемнело, и сидевший на полу у ног арфиста, Лани не видел его лица, только тонкий силуэт, – Я не имею права ставить под сомнение ваше благородство, мэтр, а потому не приму вашего предложения. Увы, чувства всегда оказываются сильнее разума, и тому в жизни тысячи подтверждений. Каждый клянётся в честности и верности, пока чувства нашёптывают слепому взору о красоте возлюбленного, но стоит им переключиться, как прежняя любовь становится в тягость. Обманываются оба – тот, кому даются обещания, и тот, кто их даёт.

– Вы не можете…

– Я могу всё, Ваша Милость, – бесстрастно продолжал Тома, – А потому, прошу вас найти какое-нибудь отдалённое аббатство, и помочь мне покинуть Версаль так, чтобы он об этом не узнал.

– Да вы с ума сошли! – не веря ушам своим, воскликнул Лани, – В расцвете юности и таланта, являясь человеком неотразимой красоты и несомненных добродетелей, вы собираетесь отдать себя ветхим, сырым стенам?!

– Не стенам, а Богу.

– Но Господь здесь! В этом сердце! Бог в вашем сердце! – запротестовал Лани, вскакивая, и начиная ходить взад-вперёд по комнате, – Я обо всём мог подумать, я допускал всевозможные варианты развития событий, но не таких слов. Я молчал до сих пор, я берёг вашу душу, чтобы не причинять ненужной боли, однако – вижу я, – бессмысленно это всё было. Я самолично закрывал ваши глаза! Но более я этого делать не намерен!

– Но вы пообещали, – уже намного тише возразил Дювернуа, – и вот то, о чём я говорил – при первой же возможности человек нарушает обещание, – И Бог мой вовсе не тот, о котором вы говорите.

– Что? О, нет, обещание своё я сдержу, и вы поступите, как посчитаете нужным, но сперва я скажу вам, слушайте же: недостоин Гийом ни вас, ни любви вашей! Не достоин он быть вашим Богом! И не ради него прощаться вам с жизнью, с искусством, с вашей молодостью, наконец! Я говорил вам прежде, что уже получил несколько приглашений из Европы от желающих услышать вашу игру. Да что там Европа – вас сам король пожаловал в личные музыканты, о таком мечтает любой! Вы живёте в Версале, и впоследствии можете выбрать любой другой уголок Франции. Вас боготворил бы любой на месте вашего Гийома, но вы же… вы же ничего этого не хотите видеть! Гийом, Гийом, Гийом… только он везде и только им одним вы живёте, в то время как ему вы стали бременем. Не из-за вашего недуга, но из-за вашей любви и его ветрености, при которой самая преданная любовь кажется цепью, клеткой, удерживающей в неволе. Ваш выбор я не осуждаю, Тома, вы поступаете верно, предоставляя ему свободу… Но не таким же путём, не за счёт своей жизни!

– Что есть жизнь, мэтр? – будто не услышав предшествующих слов, арфист отнял ладони от лица, в которых прятал его на протяжении монолога Лани.

– Это искусство, это мир вокруг вас, это любовь. Любовь, достойная вас, а не та, что приносит одну только боль и разочарование. Не лжец и лицемер, не бесчувственная кукла, единственным желанием которой является жажда восхищения и плотской страсти!

– Не говорите таких слов о нём, не заставляйте меня ненавидеть вас, ибо если продолжите, то так оно и будет. Вы не знаете его настоящего, а в том, что изменился он настолько, виновато, как раз, то, что вы сейчас изволили жизнью называть. Но не его это провинность, а мой изъян всему виною. Он – это жизнь моя. Он и так дал мне сполна любви и нежности, я большего желать не в праве. Вы знаете, чего мне стоит каждый день играть для короля? Каково мне улыбаться и вспоминать мелодии, которые я сочинял для него, когда в каждой ноте слышен его голос, и каждый куплет – его выдохи и вдохи? Вы, мэтр – человек благословлённый музами, и я не поверю, что вы меня не понимаете.

– Музыка… он говорил, что музыку придумывает он!

– Так значит, оно так и есть! – вскрикнул Тома, и из глаз его брызнули слёзы, – Потому что без него не было бы этих рук, которые вы все превозносите, и не было бы меня на свете, покоился бы горсткой пепла в глухой деревушке! Конечно же, мелодии мои – это всё он, которого вы так не любите! И раз уж нет его со мной, так разрешите удалиться мне туда, где не принесу я беспокойства ни вам, ни ему! Только что вы говорили о любви, которая становится непосильным бременем свободолюбивому сердцу. Так не становитесь же вы той цепью, что дышать не даёт.

– Тома!

– А станете упорствовать – уйду сам, не привыкать мне. Запрёте в доме – иной найду способ, намного проще предыдущих всех. Но вы, если хоть слово ему скажете об этом, будете прокляты.

Жан Бартелеми молчал, не зная, что отвечать. Решимость Дювернуа приводила в отчаяние, а твёрдость слов лишала последней надежды на то, что сердце юноши оттает. Делать было нечего – он непредусмотрительно пообещал исполнить любую просьбу, и теперь вынужден исполнить обещанное. В конце концов, не время сейчас требовать от Тома забыть о Гийоме. Это можно будет сделать позже. Монастырская жизнь не из лёгких, и Лани уже знал, в какое аббатство можно поместить Тома, где жить он будет достойно, но при желании его можно будет оттуда забрать.

– Но хотя бы портрет ваш позвольте дописать… – тяжело вздохнув, мэтр приблизился к тёмному силуэту на фоне открытого окна. Дотронувшись до щеки арфиста, он почувствовал на пальцах тёплую влагу, и стерев её, поднёс к губам. Он знал, что этого Тома не может видеть. Сердце сдавило тисками, и слёзы подступили, когда горько-солёный вкус коснулся языка. Мэтр не узнавал в нынешнем Дювернуа, решительном и холодном, того, которого видел совсем недавно – надломленного и смятенного, в крови, среди разорванных струн. И только эти слёзы доказывали, что перед ним человек, а не скала.

Вопрос остался без ответа. Тишина ночной улицы, лишь изредка прерываемая стуком колёс о мостовую, накрыла глухим покрывалом Париж. Не пели больше соловьи, не благоухали цветущие акации и липы. Пришла осень, приносящая плоды, и для каждого плод этот был своим.

Жан Бартелеми заранее послал за Тьери, и около девяти часов вечера слуга был у него, чтобы забрать Дювернуа обратно в Версаль, хотя больше всего мэтр сейчас желал попросить Тома остаться у него. После обеда король, в сопровождении нескольких вельмож и дюжины гостей отправился на охоту, и это означало, что он не вернётся в течении нескольких дней, и арфисту нет надобности находиться в Версале. Однако, после того разговора, что произошёл вечером, Лани не осмелился предлагать Тома оставаться в его доме – невзирая на откровенный разговор, своих истинных чувств мэтр не раскрыл и не собирался этого делать. А потому, простившись до следующего утра, Жан Бартелеми с тяжёлым сердцем отпустил Дювернуа, зная, что и в эту ночь арфист проведёт в одиночестве.

Одиночества Тома не боялся никогда. Его страхом было то, что уже произошло, но, как это обычно бывает – если с людьми случается то, чего они более всего страшатся, они смиряются, и за вспышкой нестерпимой боли всегда приходит полузабытье.

Сидя в карете, Тома думал о том, что даже самые обыкновенные вещи способны напоминать ему о Гийоме. Как эти проклятые райские яблоки, которыми вздумалось мэтру его угостить. И всё бы обошлось, не начни тот кормить его с рук. Точь-в-точь, как некогда, в Сент-Мари, кормил его Билл приготовленными Луизой маленькими яблоками в меду. Тогда мёд был повсюду. Гийом заливисто смеялся, и слизывал мёд с его щёк, а он, в свою очередь, сцеловывал вязкие капли с точёных пальцев, которые нежно играли с его губами. В один из таких вечеров, когда мёд тёк рекой, они перемазались им до такой степени, что не было иного выхода, как слизывать липкую сладость друг с друга. Кожа горела и пахла мёдом, и всё, что происходило, казалось Дювернуа сказкой. Гийом ласкал его, целуя влажно, и тихо приговаривая что-то о том, что мёд совершенно безвкусен по сравнению с его кожей. Обсасывал его подбородок, шею, ключицы, соски, и шептал, что благословлён небесами за цветок, полный нектара, что волосы его, медовые, в разы прекраснее этого пчелиного творения. Тома не видел его тогда. Не видел его глаз, не видел раскрасневшихся губ, исступлённо целующих его тело. Не видел он иссиня-чёрных волос, что липли к его бёдрам, когда Гийом, вымазав мёдом его всего, принялся за самую возбуждённую часть его тела, сначала пачкая липкой сладостью, а затем слизывая её оттуда. Но он всё чувствовал. Чувствовал жадные руки и липкие от мёда ладони, что не давали свободы, то поглаживая, то сжимая до синяков. Чувствовал взгляды Гийома, чувствовал, что мягкие, сладкие губы нуждаются в его поцелуях и в его теле. Чувствовал душу, которую Гийом отдавал вместе с плотью, и верил в то, что Гийом не оставит его. Вот и вся тайна райских яблок. Впрочем, верил Тома и сейчас. Свято верил, что несмотря ни на что, Гийом никогда не оставит его, и не уйдёт. А потому… он должен уйти сам.

Дювернуа размышлял о Жане Бартелеми, который был так наивен, что полагал, будто бы он, Тома, собирается даровать Гийому свободу своим уходом. О, как же ошибался романтичный учитель танцев – освобождать Беранже от бремени арфист не жаждал вовсе. Но хотел бежать на край земли, только бы не приходилось видеть каждый раз, как сверкающие карие глаза устремлены к другому, а тело расплавленным золотом обжигает чужие руки и губы. Иначе, рано или поздно, разум ослабеет, и дикое чувство возьмёт над ним верх, поскольку Билл попросту не смеет принадлежать кому-то другому…

Так думал в недавнем прошлом слепой, а теперь прозревший и вмиг лишившийся счастья арфист, пока карета уносила его из Парижа в темноту версальского ландшафта. За весь день, проведенный в доме мэтра, и в особенности за те три часа, что он играл на арфе, позируя гениальному Буше, он успел смириться почти со всем. Он стёр из памяти картину вчерашнего вечера, на которой Гийом сливался с грациозным Марисэ на сцене в танце вдохновенного единения. Он выбросил из мыслей правду о герцоге лотарингском и английских сонетах. А за последние три четверти часа успел свыкнуться с тем, что услышал от мэтра – Билл выдавал его музыку за свою? Стало быть, любил Гийом эти ноты, в которых сердце и любовь его живут и будут жить вечно?

Ты был моею самой лучшей песней, так не тебе ли авторство её принадлежит?

***

Тем временем, оказавшись во дворце, Гийом весь вечер оглядывался по сторонам, ища взглядом ненавистного де Тресси, с которым судьба вновь так неудачно его свела. Однако, негодяй так и не появился. Беспокойство Беранже усиливалось, поскольку Тьери, исполняя его же веление, не смел показываться на глаза со вчерашнего дня. И Дювернуа никто не видел после полудня. Первым идти к Чёрному Лебедю после утреннего расставания Гийом не мог себя заставить. Отношение его нового возлюбленного к мелодиям арфы было неизменным – он вновь напомнил Гийому о том, что считает эту музыку траурной: «Даже ради вашего прекрасного голоса я ни за что не пойду слушать арфу. Красивы, мой милый, безумно красивы ваш голос и звуки струн, но вместе производят гнетущее впечатление. Тяжко мне». Сказав это, Лебедь подарил сладкий поцелуй, и простился до вечера, а Гийом поспешил к королю. Больше они не встречались, а Беранже хорошо знал, что в обычное время, когда нет репетиций и выступлений, загадочный герцог не покидает своих покоев, и не стоит надеяться повстречать его во дворце.

После вчерашнего празднества слуги только и успевали, что приводить в порядок дворец. С самого утра они сновали по коридорам, собирая по углам осколки хрустальных фужеров, обломанные цветы, потерянные веера, перчатки и даже дамские туфельки. Похмелье также не заставило развесёлых господ себя ждать, а потому горничные носились между кухней и личными покоями с вёдрами горячей воды. Танцовщики же получили пять дней законного отдыха, а потому жизнь для большинства вновь потекла прежним руслом. Были бы сейчас времена Людовика XIV, артисты не знали бы покоя в течении, что наименьшее, двух недель. Однако сил маркизы де Помпадур хватало лишь на то, что дворцовые торжества хотя бы начинались с театральных представлений, танцев и фейерверков, а не азартных игр и грязных оргий. Возрождение придворного театра уже было огромным её достижением.

Вспомнив о том, что Жанны-Антуанетты не было ни на утренней аудиенции, ни вечерней, ни даже на сегодняшнем балу, Беранже решил навестить её. Она всё ещё пребывала в печали после смерти Леблан, хотя ей удавалось это прекрасно скрывать. Король не отличался особой чувствительностью, а потому, единственным, что он сказал, узнав об отравлении фрейлины, было: «Ах, как не вовремя… столько гостей и такая неприятность!» Следуя ярко освещёнными коридорами, Гийом строил всевозможные предположения на этот счёт, и всё больше утверждался во мнении, что Марисэ вовсе не шутил, говоря, что непременно передаст маркизе письменное признание Жирардо после праздника. Мысль о том, что план этот основан на лжи, точила сознание не первый день, но попытка узнать, где хранится бумага, точно как и выкрасть её, не удалась, когда он проснулся в опочивальне Лебедя.

– Позволите войти, мадам? – поражаясь тому, что в покоях маркизы не горят свечи, и не слышно весёлых голосов, Гийом постучался в двери будуара.

– Войдите, Гийом.

Бесцветный и холодный голос маркизы заставил сердце дрогнуть в неприятном предчувствии, которое лишь усилилось, стоило войти в полутёмное помещение.

Рядом с бледной мадам, которая даже не подняла глаз, когда вошёл Беранже, сидели Чёрный Лебедь, державший её за руку, лекарь и какая-то новая фрейлина. Гийома тут же поразила догадка о признании, которое Марисэ вознамерился отдать маркиза, и какой-то смятый листок в дрожащих пальцах горестной де Помпадур укрепил догадку. Сердце забилось учащённо и гулко.

– Андрэ, – развела руками де Помпадур, и залилась слезами, как видно, не впервые за этот день – глаза её были красны, и на измученное лицо спадали непричёсанные волосы.

– Присядьте, друг мой, – молвил Марисэ, и от голоса его Беранже охватила неприятная дрожь – неужто было так необходимо приносить маркизе столько боли? Однако Чёрный лебедь заговорил раньше, чем негодование успело поглотить Гийома, – Наш добрый друг Андрэ пытался свести счёты с жизнью этой ночью. К счастью, его успели спасти…

– Как?! Зач… – подскочив с места, Беранже застыл под властным, холодным взглядом японца.

– Извольте выслушать. Я же сказал, ему ничего не угрожает. Но мотивы его, изложенные в прощальной записке, выглядят до такой степени нелепо, что меня начинают посещать мысли – не страдает ли наш добрый Андрэ душевным недугом! Теперь на нас с вами…

– Мальчик мой, – воскликнула маркиза, прерывая монолог Марисэ, – поклянитесь, что не заставляли его писать никакого письма!

– Но я ничего не понимаю… – Беранже бросил взгляд на японца, который, глядя пристально, едва заметно покачал головой, – я не вынуждал Андрэ ничего писать, клянусь вам, Ваше Сиятельство!

– Доктор нашёл вот это письмо на его письменном столе, – всхлипнула маркиза, протягивая Биллу измятое послание, – вы должны это увидеть.

«Дорогая маркиза,

Осмеливаюсь написать Вам сейчас, ибо никому другому довериться не могу. Меня принудили написать признание в том, чего я не совершал и никогда бы не совершил. Вскоре оно будет у Вас. Молю Вашу Милость не верить ничему из того, что Вам скажут или покажут. Гийом Беранже и герцог ангулемский, без которого – Вы знаете, – я не мыслил жизни, заставили меня написать признание, которое разбило бы Ваше сердце. Первым движет ревность, а вторым – желание избавиться от меня. Я не могу ничего предпринять для того, чтобы очистить от клеветы своё имя, а потому, прошу простить меня, и позволить сообщить вам чудовищную правду: по наущению герцога Гийом отравил вино, намереваясь убить своего брата, с которым состоит в порочной связи. Однако его, по ошибке, выпила несчастная Леблан. Они использовали эту трагическую случайность, дабы отправить меня на эшафот, очернив перед Вашей Светлостью.

Прощайте!

Ваш нижайший слуга,

Андрэ Жирардо, граф де Шампань».

– В виду того, что написав это, наш бедный Жирардо предпринял попытку повеситься у себя в опочивальне, и ни одно слово в предсмертной записке не соответствует истине, я полагаю, что он серьёзно болен. И теперь решаю вопрос о его лечении, для которого, несомненно, его следует увезти из Версаля в его имение, и содержать там под строжайшим надзором до полного излечения… Гийом, вы меня слышите?

POV Bill:

Слова Марисэ проходят мимо, лишь эхом отдаваясь внутри, а взгляд мой путается в неровных строчках, пытаясь объяснить сознанию то, что изложено сбивчивым почерком – даже находясь в таком отчаянии, что готов был расстаться с жизнью, Андрэ, подобно ядовитой змее, не упустил возможности ужалить напоследок того, кому клялся в вечной любви! Он имел право ненавидеть меня, но что, что делает он, добровольно призывая смерть? Ах, как ужасно, как чудовищно это… Можно ли возненавидеть до такой степени, чтобы даже в последний миг своей жизни желать погубить того, кого любил? Стало быть, не было никакой любви, или злоба настолько застелила совесть, чтобы лгать в последний миг… О Боже, спаси меня. Не дай мне совершить такой грех, не дай мне отречься от сердца, от души, от совести моей! Благослови любовью в судный час. Я не хочу, как он, я не хочу! Но как могу я о таком молить, когда я сам не лучше, когда мой бедный…

– Неужели я мог желать смерти собственному брату? Зачем он написал это? – спрашиваю не свом голосом. О Господи, как страшны мои мысли…

– Успокойтесь Нарцисс, вас никто не винит. Душевнобольной юноша написал записку, а вы изволите так волноваться. Я уже заверил Её Светлость, что никаких писем у него не вымогал, и таковых при себе не имею. Однако же…

О, Марисэ, как страшен ты сейчас. Душевнобольной, – говоришь? Не ты ли сделал его таким, не ты ли скрываешь правду, так искусно и беспристрастно рассказывая свою историю, и отрицаешь то, что имело место быть. Что за ужас должен был переживать этот глупый мальчик, чтобы решиться на такое? До чего же чудовищно всё это…

– Однако же? – пытаясь выровнять тон, я уступаю место дрожи.

– Злые языки уже успели разнести всюду о той неприятной подробности, что была в этой записке. К сожалению, её увидели и прочитали до нас, и не объяснишь каждому, что молодой граф был не в себе. Его видели вчера на представлении совершенно здоровым, а потому я считаю, что вам не стоило бы жить под одной крышей с вашим братом хотя бы некоторое время. Репутацию, как и многое другое, испортить легче, чем восстановить.

Скорее уйти отсюда, скорее дойти до дома и закрыться. Ни с кем не говорить, никого не видеть!

***

– Куда вы? Стойте! – голос Марисэ пронизывает, но я не собираюсь оглядываться. Нет, нет, нет!

– Отпустите мои руки! – пытаясь вырваться, я понял, что стальная хватка становится лишь крепче.

– Гийом, с ума вы сошли что ли? – глаза зло полыхнули, и он потянул меня в противоположную от выхода сторону.

– Вы виноваты в том, что с ним произошло!

Сдерживаться не имело больше смысла, когда за нами захлопнулись двери чёрных покоев. Слуга отшатнулся испуганно, и поспешил оставить нас наедине.

– И в чём же я виноват, позвольте полюбопытствовать? В том, что целый день уговаривал маркизу не передавать дело полиции, в том, что попросил остановить расследование и признать виновным одного только Жирардо, ибо любому ясно, что душевнобольной парень мог и убить. Вы же знаете, что яд подсыпал он, так чего вы сейчас хотите?

Грубо подтолкнув к креслу, Марисэ усадил меня, и сорвал с себя кафтан так резко, что жемчужины с него посыпались в разные стороны. Он навис надо мной, опираясь руками на спинку, и заговорил еле слышно.

– Кого вы пытаетесь спасти, что это за женские повадки, Гийом?

– Покажите его признание, я объясню маркизе всё!

– Признания никакого не было. Андрэ выдумал всё это, когда понял, что его вскоре найдут. Вы меня поняли? Не далее, как прошлым утром объявился Антуан – паж, вы знаете его, – и сказал, что видел, как переодетый женщиной Андрэ Жирардо покидал будуар в тот вечер. Он признался начальнику тайной службы, и сразу после выступления в театре, тот забрал Жирардо на допрос. Итог вы уже знаете. Так нужно ли говорить о том, что какое-то признание было написано ранее?

– Где это письмо? – спрашивая, едва касаюсь уст Марисэ своими. Последние слова он шептал, опаляя своим дыханием мои губы и опьяняя близостью.

– Я его сжёг… – поцелуй не заставил себя ждать. Но этого мало, я хочу больше.

– Но это всё ложь и пре… – стон не даёт мне договорить, потому что Марисэ опускается на колени передо мной, и, целуя шею, медленно расстёгивает на мне одежды.

– А вы никогда не лгали, Гийом?

– Вы поступили с ним очень жестоко. Он же любил вас, Марис… аах… – его губы медленно спускаются ниже, вновь лишая способности мыслить и говорить. Я не хотел оставаться здесь, я хотел уйти. Но он не дал. Я не смог.

– Не жестоки ли вы в отношении тех, кто любит вас? – глаза герцога чёрными агатами блистают в мерцании свеч, – не больно ли вашему арфисту, когда вы сейчас отдаёте себя мне? Не каждый ли поцелуй, – он подтверждает слово, оставляя болезненный засос на ключице, – выгорает клеймом на его коже? Вы знаете, что вы делаете с ним, когда так эгоистично заставляете удовлетворять себя?

– Что вы…

Марисэ не даёт договорить, зажимая мне рот ладонью, одновременно сдёргивая с меня последнее бельё. Он зашептал на ухо, проводя прохладной рукой по бедру, вызывая этим дрожь.

– Я видел вас тем вечером, несколько дней назад, в парке. Не думал, что вы можете быть таким настойчивым. Весьма опрометчивым поступком было ласкать брата на виду, вот так…

Молнией метнувшись вниз, Марисэ начал повторять то, о чём поведывал мне обо мне же. Его влажный язык настойчиво скользил по коже бёдер, по горячему низу живота и возбуждённому паху, и когда губы его сомкнулись на самой пылающей точке, себя сдерживать я был уже не в силах. Он доводил меня до криков, лаская то резко, цепляя зубами, то медленно и нежно, оттягивая взрыв наслаждения, заставляя просить взять глубже. Он не спешил, крепко сжимая мои бёдра, и продолжал мучить меня губами, доказывая тем самым, что рай на земле – не выдумка.

Я ничего не помню рядом с ним, и помнить не хочу. Лотарингский, Жирардо, маркиза – последние события смешались в памяти, и закрутились, сливаясь в одну точку. Он видел, как я ласкал Тома тогда, вечером… Ну и что? Всего лишь порыв, всего лишь слабость, внезапно накатившее желание. Как и сейчас. Он порабощает, он не оставляет выбора. Кроме собственного сердца, стучащего глухо в висках, я не слышу ничего. Он выпивает мысли, когда пылающие уста его распахиваются, принимая меня… так глубоко и резко, жадно… темнеет всё вокруг – потухли свечи? От этого я схожу с ума, и смерть всего на миг, но до чего же сладкая… белые капли остаются на ярких губах… глаза мои неотрывно следят за кончиком языка, что порхает между ними… Он смотрит на свою ладонь, на которую попало пару капель и шепчет томно: «Жемчуг…», глядя мне в глаза, и слизывая их. Сатана.

***

Первым, что я почувствовал, пробуждаясь, были чьи-то нежные пальцы, блуждавшие по моему лицу. Тепло разливалось под кожей от каждого касания, и я, в полусне, невольно тянулся за ними, иногда перехватывая кончики пальцев губами. Сон отступал, постепенно возвращались запахи и звуки… соловей? Аромат роз? Я вовремя открыл глаза, едва не назвав привычного имени, и встретился с задумчивым взглядом тёмных глаз моего Чёрного герцога. Уста его украшала таинственная улыбка, а руки его, тем временем, блуждали под тяжёлым, бархатным покрывалом, смущая меня этими движениями. Нежный поцелуй и тихое утреннее приветствие, наконец, проводили мой сон, и оглянувшись, я понял, откуда исходил розовый аромат – по всей постели, алькову и вплоть до дверей опочивальни были разбросаны бледно-розовые лепестки. Марисэ внимательно следил за моим взглядом, и когда я вновь на него взглянул, притянул меня к себе, и меня вновь поглотил аромат вербены, который источали его волосы, чёрные, как смоль, и переливающиеся в лучах утреннего солнца.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю