412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Байки Седого Капитана » Виски со льдом (СИ) » Текст книги (страница 12)
Виски со льдом (СИ)
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 22:21

Текст книги "Виски со льдом (СИ)"


Автор книги: Байки Седого Капитана


Жанр:

   

Рассказ


сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 41 страниц)

XLV
ИСТОРИЯ АНГЛИЧАНИНА, ПЕРЕПУТАВШЕГО СЛОВА

Когда коляску подняли, кучер взял в руки поводья и повел лошадей под уздцы. Англичанин, Франческо и я пошли впереди, и, поскольку для двух ног дорога оказалась удобнее, чем для четырех колес, нам удалось добраться до Штайнбаха на четверть часа раньше экипажа. Эту четверть часа мы употребили на поиски каретника, пребывая в надежде, что он исправит поломку, случившуюся с коляской нашего джентльмена, но для Штайнбаха каретник оказался личностью неведомой, сказочным персонажем, существом, существующим лишь в воображении, ибо на людской памяти тут не отважился появиться ни один экипаж, и та коляска, чье возвращение мы опередили, вызвала, проехав здесь, всеобщее удивление. Англичанин, казавшийся чрезвычайно застенчивым, был совершенно подавлен случившейся с ним неприятностью: лицо его то бледнело, то покрывалось краской, и он продолжал, запинаясь, путано что-то бормотать; короче говоря, все признаки крайнего замешательства проявились у него так очевидно, что я начал опасаться, не мое ли присутствие стало тому причиной. В итоге я поспешил сказать ему, что если он больше не нуждается в нашей помощи, то мы готовы откланяться. Тогда, чтобы удержать нас, он сделал несколько столь неловких движений, что я еще больше утвердился в сложившемся у меня мнении и, попрощавшись с ним, продолжил путь.

Остановился я в Винкеле. Прошагав примерно семь или восемь льё по французским меркам, я был не прочь хоть немного отдохнуть. Что же касается Франческо, то он отправился по моему приказу на поиски какой-нибудь двуколки, способной довезти нас до Люцерна, до которого оставалось еще две или три немецкие мили, что соответствует четырем-пяти французским льё. Пока он носился по деревне, я приступил к обследованию гостиницы и с большим трудом обнаружил куропатку, которую хозяин, видимо, рассчитывал приберечь для лучшего случая и уступил мне лишь потому, что, желая пресечь его возражения, я принялся лично ее ощипывать. Такое жаркое, в сочетании с яйцами, приготовленными двумя различными способами, дабы разнообразить закуски, обещало мне довольно неплохой обед.

В ту минуту, когда в обеденном зале стали накрывать на стол, прибыл мой англичанин со своей наполовину развалившейся коляской и, войдя в первую комнату, спросил, могут ли ему подать обед; в ответ на это трактирщик заявил, что в гостиницу недавно приехал какой-то француз, который всю провизию забрал себе. Увидев, насколько тяжелый удар это известие нанесло нашему джентльмену, я в ту же минуту забыл о том, как он не слишком любезно отблагодарил меня за усилия, предпринятые мною, когда мы поднимали его коляску, и, подойдя к нему, предложил разделить со мной трапезу. Побледнев и покраснев раз пять или шесть, отерев пот, который, несмотря на то, что в комнате было довольно свежо, стекал с его волос на лоб, этот чудак согласился принять мое предложение и сел за стол, проявив при этом такую неуклюжесть, что я засомневался, а привычно ли ему принимать пищу таким образом; пока я ломал себе голову, пытаясь разгадать, каким же образом он это обычно делает, вернулся Франческо и сказал мне по-итальянски, что ему не удалось найти даже самого плохонького экипажа.

– Значит, – воскликнул я, – нам придется продолжить путь пешком, так ведь?!

– О Господи, выходит, так, – ответил Франческо.

– Черт бы побрал эту страну! Здесь невозможно найти ничего, кроме того, что ты привез сюда с собой, причем, – продолжил я, указывая на коляску англичанина, которую в это время чинили, – то, что ты привозишь сюда, ломается!

– Однако, – промолвил мой сотрапезник, – осмелюсь ли я…

– Что, сударь?

– … предложить вам место в моей коляске?

– Осмельтесь, черт возьми!

– И вы согласитесь?

– Что значит, соглашусь ли я? Конечно, и буду весьма признателен.

– Я хотел сказать вам об этом сегодня утром, – продолжал англичанин, – когда мы с вами встретились, но я был так растерян…

– Из-за чего?

– Из-за того положения, в каком я оказался.

– Да что вы? Это из-за того, что опрокинулась ваша коляска? Но ведь такое несчастье может случиться с самым достойным человеком, если он окажется на плохой дороге, и смущаться по этому поводу вовсе не следует.

– О! Благодарю вас, вы меня приободрили, мне это очень приятно.

– Неужели я навожу на вас страх? Вы очень забавны, ей-Богу! Не угодно ли вам снять с себя сюртук?

– Благодарю вас, мне не жарко!

– Да вы же пбтом обливаетесь.

– Это потому, что суп был очень горячим.

– Надо было подуть на него или подождать.

– Но вы уже съели свой, и я не хотел отставать от вас.

– О! Время у нас есть! Разве вы не говорили мне, что хотели бы ехать дальше вместе со мной? Я бы подождал вас. Скажите, вы ведь знаете итальянский язык?

– В совершенстве.

– Но если для вас это безразлично, не могли бы вы говорить со мной по-итальянски, а не на вашем английском, в котором я понимаю лишь одно слово из четырех?

– Я не осмелюсь.

– Полноте, попытайтесь: volete ancora un pezza di questa pernice?[36]36
  Хотите еще кусочек куропатки? (Ит.)


[Закрыть]
Да что это с вами?

– Ничего, ничего, – сказал англичанин, становясь багровым и топая ногой, – ничего.

– Да нет, вы же задыхаетесь. Постойте, постойте, я постучу вас по спине: вот так… вот так… А теперь глоток воды… Пейте… Отлично… Вам лучше, не правда ли?

– Да.

– Ну, так что это с вами произошло, скажите?

– Ваш вопрос поразил меня.

– В нем, однако, не было ничего неподобающего, я спросил вас, не хотите ли вы еще кусочек куропатки.

– Да, но вы спросили это по-итальянски, я хотел ответить вам на том же языке и поперхнулся.

– Знаете, я советую вам избавиться от такой застенчивости, ведь она должна причинять большие неудобства.

– Да, вы правы, сударь, – с глубоко опечаленным видом признался англичанин.

– Но раз так, вам надо освободиться от этого недостатка.

– Это невозможно: с тех пор, как помню себя, я всегда был таким; я делал все, что мог, чтобы победить столь досадное свойство моей натуры, но в конце концов утратил даже надежду на это. Вот поэтому я и путешествую; в Англии я совершил столько оплошностей, что мне пришлось покинуть Лондон, но, как видите, моя злополучная застенчивость следует за мной повсюду, и именно она стала причиной того, что сегодня утром я повел себя с вами неучтиво, что в начале обеда проглотил суп слишком горячим, а только что чуть было не задохнулся, пожелав ответить вам по-итальянски, хотя это не составляло для меня никакого труда. О! Я очень несчастен, поймите!

– Вы, насколько я понимаю, богаты?

– У меня сто тысяч фунтов ренты.

– Бедняга!

– Да, и я отдал бы семьдесят пять тысяч, восемьдесят тысяч, а то и все, знаете ли, чтобы стать таким же человеком, как любой другой; ведь с теми знаниями, какие у меня есть, я мог бы прожить достойную жизнь и, возможно, прославиться, тогда как с моими ста тысячами фунтов дохода и моей безголовостью я умру от сплина.

– О! Полноте!..

– Да нет, все так, уверяю вас. Вы не понимаете, вы не можете понять, каково это, сознавая себя, по меньшей мере, равным другим, видеть, как люди, над которыми вы осознаете свое превосходство, берут верх над вами во всем: слывут образованными, тогда как вас считают невеждой, слывут умниками, тогда как вас считают глупцом и перестают принимать в домах, где те ведут себя, словно хозяева, и где вам порой так хотелось бы остаться… Позже, если я осмелюсь рассказать вам о моих горестях, вы поймете, чтб я выстрадал с моими ста тысячами фунтов дохода, черт бы их побрал, ведь они так ничего и не принесли мне, кроме неприятностей и унижений!

– Расскажите мне обо всем прямо сейчас, и вам станет легче.

– Пока я не осмеливаюсь.

– Да будет вам! Это у вас позерство.

– Взгляните на меня, и вы увидите, что я покраснел, всего лишь подумав об этом.

– Да, в самом деле, лицо у вас макового цвета.

– Знаете, когда мне становится ясно, что я приобретаю такой вид, то лучшее, что мне остается сделать, – это убежать.

– Не убегайте, я помчусь вслед за вами.

– Зачем?

– Чтобы узнать вашу историю, ведь я собираю истории.

В эту минуту вошел трактирщик. Обед закончился, коляску починили, и я попросил счет. Англичанин достал из кармана набитый золотом кошелек и стал крутить его в руках.

– Что это вы делаете? – спросил я его.

– Но ведь… мне кажется…

– А мне кажется, что это я пригласил вас к столу, и, поскольку хозяин за ним я, то и платить надо мне; к тому же мне хотелось бы иметь возможность похвастаться тем, что я угощал обедом человека, имеющего сто тысяч фунтов дохода.

– Хорошо, но с условием, что вы поужинаете со мной.

– Отчего же нет? Да с величайшим удовольствием; однако вы должны позволить мне позаботиться о пунше.

– Но зачем?

– Потому что я хочу сделать его так, чтобы он развязал вам язык. Вы когда-нибудь напивались?

– Никогда.

– Что ж, попробуйте: это превосходное средство от сплина.

– Вы полагаете?

– Чистая правда.

– Я никогда не осмелюсь на это.

– Вы неподражаемы, честное слово! Ну все, поехали, садимся в коляску!

– Да, садимся в коляску, – с непринужденным видом повторил англичанин, – и помчимся галопом до самого Люцерна!

– Нет-нет! Поедем шагом, если не возражаете: я не привык переворачиваться на дороге: это нарушило бы мое пищеварение.

– Хорошо, шагом, пусть будет так, мне очень нравится ехать шагом.

Мы самым удобным образом расположились в коляске, Франческо вместе с кучером поднялись на козлы, и экипаж тронулся.

По прибытии в Люцерн мы с англичанином уже были связаны узами трогательной дружбы: он теперь почти не краснел, глядя на меня, и даже отважился задать мне один или два вопроса.

Остановились мы в гостинице "Белая лошадь"; прежде всего я поинтересовался у папаши Франца, в каком состоянии находится Жолливе; как выяснилось, чувствовал он себя превосходно и врач ручался за его жизнь. Ни одна из двух пуль не попала ему в грудь: первая скользнула по ребру и вышла возле позвоночника, а вторая лишь задела грудные мышцы. Осмотревшись вокруг и не увидев Катарину, я не стал бестактно спрашивать, где она находится, и поднялся в свою комнату, остававшуюся свободной. Что же касается моего спутника, то он задержался, чтобы заказать ужин.

Во всех швейцарских гостиницах предусмотрена великолепная услуга, которую напрасно было бы искать в гостиницах Франции: это ванны, сильнейшее и превосходнейшее средство от усталости, тем более свидетельствующее о здешнем гостеприимстве, что я никогда не замечал у местных жителей ни малейшего поползновения испытать наслаждение, которое они предоставляют исключительно иностранцам; что же касается меня, то ванна обычно служила мне рабочим кабинетом: лежа в ванне, я писал свои ежедневные заметки и не поручусь, что состояние блаженства, в котором я находился, предаваясь этому занятию, не добавляло оттенок благожелательности моим суждениям о людях и восхищения – моим описаниям природы, то, что я обнаруживаю сегодня в своем путевом дневнике, с первой и до последней его страницы.

Из ванны я перебрался в кровать и заснул в ней глубоким сном, как вдруг меня разбудили, явившись с сообщением, что ужин готов. Некоторое время я приходил в себя, поскольку и англичанин, и его коляска и обещанный им ужин совершенно выпали у меня из головы, и, признаться, в ту минуту я предпочел бы, чтобы мне о них не напоминали.

Тем не менее я встал, спустился вниз и, проходя мимо кухни, заметил, что все поварята носятся с места на место, все вертела крутятся, а во всех кастрюлях что-то бурлит. Я поинтересовался, не готовится ли в гостинице какая-нибудь свадьба, а если да, то нельзя ли в таком случае пойти туда потанцевать; однако мне ответили, что вся эта подготовка ведется исключительно ради нас. На секунду у меня мелькнула мысль, что мой новый приятель, дабы оказать мне честь, пригласил на ужин весь городской совет Люцерна, но, войдя в обеденный зал, я понял, что ошибался: на столе было всего лишь два прибора.

Нам подали ужин, рассчитанный на пятнадцать человек, и поскольку, несмотря на все свои старания, мы не сумели съесть более трети того, что было подано на стол, остатки нашей трапезы на два-три дня избавили владельца гостиницы "Белая лошадь" от всяческих расходов.

Англичанин достаточно мужественно выдержал бой, и было заметно, что он начинает привыкать ко мне: хотя при виде меня он все еще краснел, неестественный румянец постепенно сошел с его щек. В конце ужина, когда принесли пунш, мой приятель полностью обрел вид, присущий ему от природы, и, благодаря нескольким бокалам шампанского, которые я убедил его выпить, начал говорить почти так же, как говорят все люди на свете. И тогда я увидел, что пришло время затронуть в нашей беседе серьезные дела.

– Ну, – произнес я, наливая ему стакан пунша, – так что же сталось с нашим сплином? По-видимому, он остался на дне второй бутылки шампанского?..

– Да, – глубоко печальным тоном, свойственным человеку, который начинает пьянеть, ответил мне хозяин стола, – да, если бы вы всегда были рядом, то, мне кажется, сплин в конце концов отступил бы, и, быть может, я смог бы избавиться от него в будущем, но от прошлого, от прошлого никуда не денешься.

– Неужели это прошлое так ужасно?

– О! – со вздохом воскликнул англичанин.

– Ну же, ну, облегчите душу!

– Налейте мне еще стакан пунша!

– Извольте! И говорите, пожалуйста, медленно, чтобы от меня не ускользнуло ни одно слово.

– Если бы я осмелился… – запинаясь, произнес англичанин.

– Так что же?

– … я бы попытался рассказать вам все это по-французски.

– Как, по-французски?! Так вы знаете французский?

– По крайней мере, я учил его, – ответил он, переходя на французский язык и самим этим заверением демонстрируя свои знания.

– Как же так, мой дорогой друг: вы, первостатейный полиглот, позволяете мне мучиться в разговоре с вами и мямлить на итальянском, хотя я едва говорю на нем, и на английском, хотя я не знаю его вовсе, тогда как сами говорите по-французски, словно житель Турени! Послушайте, мне кажется, что вы насмехаетесь надо мной, рассказывая мне все эти истории о застенчивости, мизантропии и сплине! Предупреждаю вас, что с этой минуты я возвращаюсь к своему родному языку и больше не отойду от него ни на шаг; впрочем, говорить надо вам, я же вас слушаю. Я могу сделать для вас лишь одно – налить вам стакан пунша. Вот так!.. Больше вы не получите ни одного, пока не закончатся все главы вашей истории. За ваше здоровье! И пусть Бог развяжет вам язык, как юному Киру. Вы знаете персидский?

– У меня было намерение изучать его, – серьезным тоном ответил мне англичанин, – но, к несчастью, в это самое время я унаследовал от дядюшки злополучные сто тысяч фунтов ренты, ставшие причиной всех моих бед…

– Начнем сначала… Жил-был… Теперь ваша очередь.

– Прежде всего вам надо узнать мое имя.

– Это доставит мне удовольствие.

– Меня зовут Уильямс Бландел. Мой отец был скромным фермером из окрестностей Лондона и, не получив серьезного образования, всю свою жизнь сожалел, что он так и остался в своем изначальном невежестве. И вот, вместо того чтобы сделать из своего сына хорошего землепашца, что было бы разумно и естественно, он возымел пагубную мысль сделать из него ученого и потому отправил меня в университет, с тем чтобы впоследствии я стал священником. Мое прибытие в университет вызвало там сильное волнение; я всегда был высоким, худым и белобрысым, и, хотя моему лицу присуща бледность, при малейшем волнении оно неизменно заливалось ярко-красным румянцем, так что товарищи встретили меня насмешками и шушуканьем, и с этого дня начались мои несчастья. Убежденность, что я являюсь предметом насмешек для моих соучеников, ощущение своей неловкости и застенчивости и, наконец, потребность в уединении, ставшая следствием всего этого, привели к тому, что на протяжении десяти лет, в течение которых продолжалось мое обучение в университете, я не принимал участия ни в каких играх, вознаграждающих детей за их труд; вместо этого на переменах я продолжал заниматься, и потому мои соученики, неспособные понять причины, которые удерживали меня в классе в то время, когда они играли в школьном дворе, решили, что я веду себя так лишь для того, чтобы снискать расположение учителей, и обвинили меня в лицемерии, тогда как я порой обливался слезами, жадно прислушиваясь к их радостным возгласам, и за завоеванные над товарищами победы в учебе расплачивался тем, что терпел жестокие насмешки.

Вначале я с твердостью и смирением терпел все эти душевные муки, но, в конце концов, по истечении полутора или двух лет, такое существование стало невыносимым, и, думаю, я бы умер, если бы случай не послал мне утешения.

Окна нашего класса, на шесть футов возвышавшиеся над землей, чтобы никакой внешний предмет не отвлекал школьников от учебы, выходили в сад соседней частной школы, предназначенный, так же как и наш, для отдыха в перерыве между уроками, но в школе этой учились девочки. И в то время, когда я слышал громкие крики с одной стороны, с другой стороны до меня доносилось иногда тихое пение. Однако, как я уже говорил, полтора года прошло, а мне не приходило в голову посмотреть за окно и скрасить мое добровольное покаяние зрелищем отдыха моих юных соседок; когда же эта мысль осенила меня, ее осуществление некоторое время не доставляло мне иного удовольствия, кроме неосознанного развлечения, на короткое время притуплявшего у меня воспоминания о моих горестях; однако постепенно это развлечение стало для меня необходимым: стоило учителю, вслед за учениками уходящему на часовой отдых, закрыть за собой дверь класса, в котором никого, кроме меня, не оставалось, как я ставил скамейки на стол, стулья – на скамейки и, забравшись на вершину этого сооружения, устремлял свой рассеянный взгляд на рой юных созданий, вылетевших из своего улья и жужжавших под стенами моей тюрьмы. В эту минуту я осознавал, что природа ошиблась, создав меня мужчиной, и, если бы я был другого пола, все мои недостатки были бы достоинствами: моя физическая слабость оказалась бы изяществом, а моя неуклюжесть – стыдливостью; тогда лишь мои белесые волосы и мое то бледное, то багровое лицо вряд ли можно было бы счесть женскими, но ведь у этих девушек были вуали, под которыми они прятали свои личики.

Перемена у девочек начиналась и заканчивалась на четверть часа раньше нашей, и для меня стало правилом: как только они уходили одна за другой и я видел, что небесно-голубое платье последней из них исчезло за дверью, я спускался с моего пьедестала, ставил каждый предмет на свое место, и, когда мои товарищи и учителя возвращались, они обнаруживали меня склоненным над книгами и нисколько не сомневались, что я не отрывался от занятий.

Прошло уже два или три месяца с тех пор, как я стал ежедневно доставлять себе это развлечение; я различал теперь всех девочек по внешнему виду, знал их привычки и, можно сказать, почти разбирался в их характерах: для меня они были своего рода живыми цветами на роскошном ковре; однако все они были пока мне одинаково безразличны, и моя нежность изливалась на них, словно на сестер.

Но однажды среди всех этих знакомых мне юных лиц появилось новое, которое я прежде не видел; то было личико хорошенькой белокурой и розовощекой девочки с ангельской головкой. Это прелестное личико было залито слезами: бедная малышка только что рассталась с семьей, и ей казалось, что она никогда не сможет утешиться. В первый день юные подружки девочки безуспешно старались развлечь ее, но рана у нее была еще слишком свежа и обильно источала ту кровь сердца, которую называют слезами. Меня глубоко взволновал этот эпизод в моем романе; я увидел некое сходство между бедной девочкой и мною и подумал, что она, подобно мне, будет вести жизнь печальную и одинокую, а зная, что довелось пережить мне, я жалел ее, понимая, что предстоит выстрадать ей.

На следующий день я взобрался на вершину моей пирамиды с большей поспешностью, чем делал это обычно, и в одну секунду охватил взглядом весь сад: девочки играли, как всегда, а новая ученица сидела у подножия дерева, между двумя своими маленькими подружками, которые, чтобы утешить ее, разложили перед ней самую красивую кукольную посуду и самых роскошных кукол, какие у них были. Бедная затворница пока еще не играла, но плакать уже перестала. Всю перемену она провела, слушая уговоры двух своих подружек, а перед тем, как уйти, протянула им руку.

На следующий день ее хорошенькое личико сохраняло лишь незаметные следы печали, и она стала принимать участие в играх своих подружек; наконец, не прошло и недели, как она с детской легкостью забыла о материнском гнездышке, вне которого ей, бедной птичке, казалось, нельзя будет жить.

Значит, только у меня был такой злосчастный характер, что я видел лишь огорчения там, где другие находили удовольствия. Моя печаль и застенчивость становились все сильнее от убежденности, что дело обстоит именно так, и я продолжал влачить горестное существование, начало которому было положено мной, но вырваться из которого у меня не было сил.

Однако золотистый радостный лучик все же осветил уголок моего бытия. Из двадцати четырех моих темных часов один стал для меня солнечным: это был тот час, когда девочки приходили играть под моими окнами. Новая ученица, которую, как я услышал, звали Дженни, стала теперь такой же резвой и веселой, как ее подружки, и, хотя вначале мне было досадно, что она не сохранила той грусти, которая теснее связывала бы ее со мной, я в конце концов простил ей, что она была счастлива. Каждый день я с нетерпением ждал этого часа и, едва он наступал, снова занимал свой привычный пост. Можно сказать, я жил только в течение этого времени, а все остальные часы ждал, когда буду жить.

Подошло время каникул; его приближения я ожидал чуть ли не с ужасом: каникулы продлятся полтора месяца, в течение которых я не буду видеть Дженни. Мысль о возвращении в семью, где меня так любили, о встрече с отцом, который после смерти моей бедной матушки обратил все свои нежные чувства на меня, служила мне лишь слабым утешением в этом горе. Я один оставался печальным и задумчивым в атмосфере радости, которую вызывал среди школьников скорый приход каникул. Однако я и не подозревал, какое новое огорчение подстерегает меня; мне всегда казалось, что время каникул в двух наших пансионах одно и то же, и я подсчитывал число дней, в течение которых мне еще удастся видеть Дженни, но однажды утром, поднявшись, как обычно, на свою пирамиду, обнаружил вдруг, что сад пуст.

Вначале я никак не мог найти этому объяснение, и в голову мне пришло, что я явился раньше срока, а девочки запаздывают; я стал ждать, полагая, что дверь, изо дня в день открывавшая проход всей этой стайке голубок, вот-вот распахнется, как это бывало всегда. Однако она оставалась закрытой, а сад был по-прежнему пуст; и тогда мне открылась истина, сердце мое сжалось, а из глаз у меня полились тихие слезы. Не в силах рассчитать время, когда в класс должны были вернуться мои товарищи, я оставался на прежнем месте, продолжая плакать, так что, когда перед началом второго урока классная дверь распахнулась, я, весь залитый слезами, был захвачен врасплох на верху моей пирамиды. Стремясь поскорее спуститься, я оступился и упал, ударившись головой об угол скамейки и потеряв сознание; меня подняли и отнесли в лазарет, ибо на голове у меня была открытая рана, рубец от которой можно увидеть до сих пор.

Мои преподаватели любили меня настолько же, насколько велика была ненависть, которую питали ко мне мои соученики: в представлении учителей я был кротким, терпеливым и трудолюбивым, и меня никогда не подвергали наказанию за леность, баловство или непослушание. Легкость, с какой я учился и сохранял в памяти знания, позволяла им надеяться, что рано или поздно я стану одним из светочей Церкви. Что же касается злосчастной застенчивости, угрожавшей моему будущему своим пагубным воздействием, то они, сами никогда не выходившие во внешний мир, не могли предвидеть, сколь роковой она станет для меня, когда я буду вынужден отправиться туда, и потому ничего не делали, чтобы избавить меня от нее. Так что несчастный случай со мной огорчил всех преподавателей, они окружили меня самой ревностной заботой, и, благодаря такой поддержке, в основе которой лежала всеобщая доброжелательность, я смог уехать на каникулы одновременно с другими школьниками.

Я приехал к отцу; несчастный человек, у которого не осталось на свете никого, кроме меня, видел в сыне идеал совершенства, к тому же отзывы обо мне моих учителей были столь доброжелательными, что ему легко было поддаться подобному заблуждению; он нашел, что я повзрослел и похорошел: бедный мой отец! Слух о моей учености достиг фермы раньше, чем я туда приехал. Все полевые работники, слуги и домашние называли меня не иначе как "доктор", а мой отец, пожелавший сделать меня достойным этого звания с помощью внешних признаков, подобно тому, как я добился его по сути, заказал для меня черный сюртук, черный жилет и короткие кюлоты черного цвета, казалось, нарочно созданного для того, чтобы еще сильнее подчеркнуть высоту моего роста и незначительность моей особы.

Однако и в окружении крестьян и слуг я по-прежнему оставался печальным и задумчивым. Правда, я перестал испытывать в той же степени, как среди людей равных мне или стоявших выше меня, ту неловкость и тот стыд, которые являлись отличительной чертой моего характера, но я не мог забыть белокурую головку Дженни, каждый день, в один и тот же час, возникавшую у меня перед глазами. Обычно я проводил этот час в одиночестве – или в своей комнате, или у подножия какого-нибудь дерева, или на берегу ручья. Нетрудно догадаться, что весь этот час целиком был посвящен воспоминаниям о школьном саде. Я вновь представлял себе этот сад со всеми его лужайками, деревьями, цветами и веселыми детьми, которые его заполняли.

В конце концов, отец, видя мою постоянную озабоченность, решил отвезти меня в Лондон, чтобы я немного развлекся. Наша ферма находилась в восемнадцати лигах от столицы. Лошадь запрягли в двуколку, и за полтора дня мы проделали этот путь.

Но в Лондоне снова начались мои злоключения. Отец, желая воздать мне честь, не преминул вырядить меня в мой новый костюм, который в столице давно уже вышел из моды даже у пожилых людей. Все подростки, встречавшиеся мне там, были одеты соответственно их возрасту, и лишь я один напоминал комичную карикатуру из другой эпохи. Я чувствовал, что выгляжу чрезвычайно смешным, и это только усиливало мою неуклюжесть: я не знал, что делать с моими слишком тонкими ногами и чересчур длинными руками; лицо мое меняло цвет по десять раз каждые четверть часа, переходя от мертвенной бледности к багровому румянцу. Что же касается моего отца, то он не замечал ничего того, что происходило со мной, и с трудом сдерживался, чтобы не остановить прохожих и не сказать им:

"Видите этого высокого и красивого мальчика? Так вот, ему всего пятнадцать лет, а он уже кладезь учености".

На второй день нашего пребывания в Лондоне мы переходили Риджент-стрит, направляясь в Сент-Джеймс; мой внешний вид производил на окружающих обычное впечатление; пот, как всегда, заливал мне лоб, и вдруг мне показалось, что сквозь дымку, которой стыд затуманил мои глаза, я вижу в коляске, ехавшей нам навстречу, Дженни: я видел ту же белокурую головку, то же розовое личико, ту же белую кожу, тот же ясный взгляд. Видение приближалось; сомнений не оставалось: это была она, это была Дженни… Я остановился, не в силах идти дальше, и, наверное, вся кровь бросилась мне в лицо… Протянув руки к коляске, я сдавленным голосом выкрикнул:

"Дженни!.. Дженни!.."

Не услышав моего призыва, она, тем не менее, заметила меня и, повернувшись к отцу, сидевшему рядом с ней, со смехом воскликнула:

"Ой, папа! Взгляни на этого мальчика, одетого во все черное, до чего же он смешон!.."

И коляска, увлекаемая галопом двух великолепных лошадей, проехала мимо, увозя мое видение и оставив мое сердце глубоко уязвленным тем впечатлением, какое я произвел на девочку, которая, сама того не подозревая, оказывала столь большое влияние на мою жизнь.

Эта встреча была единственным примечательным событием, случившимся в течение моих каникул. Установленное для них время прошло, и наступил день отъезда в университет. Мой отец не преминул добавить к моим вещам проклятый черный костюм, доставивший мне такие страдания, и я снова уехал, чтобы продолжить образование, которого был лишен мой отец и на которое он так рассчитывал, полагая, что оно позволит его сыну обрести то уважение, каким он сам из-за своего невежества так никогда и не пользовался.

Учителя встретили меня с прежним радушием, а соученики – с прежней неприязнью. Мы снова приступили к занятиям; как обычно, в час отдыха все бросились во двор, и один лишь я, склонившись за партой, остался в классе. Как только дверь за ними закрылась, я снова начал громоздить свою пирамиду, но при этом мое сердце страшно билось, ибо меня терзали сомнения: а закончились ли каникулы в соседнем пансионе? И если так, то вернулась ли Дженни? Некоторое время я простоял на столе, не осмеливаясь подняться выше, но, наконец, решился и, взобравшись на верх пирамиды, бросил взгляд в сад; ко мне тотчас вернулось дыхание, и слезы потекли у меня по щекам: Дженни вернулась, она стояла среди своих подружек, и впереди меня ждали десять месяцев счастья!

Так прошло пять лет, в течение которых завершилось мое образование. Я знал греческий, как Гомер, и латынь, как Цицерон, свободно говорил по-французски и по-итальянски, немного изъяснялся по-немецки, был весьма силен в математических науках, включая алгебру. Все это вместе, особенно в совокупности с моим злосчастным характером, подтолкнуло меня к решению избрать карьеру преподавателя. Директор пансиона, где я провел семь лет, предложил мне разделить с ним его труды в этом учебном заведении, и, не заручившись одобрением отца, я дал на это согласие, не отдавая себе отчета, что подлинной причиной, повлиявшей на это решение, было желание по-прежнему видеть Дженни, хотя сама она видела меня лишь однажды, в тот злополучный день, когда мой комичный вид вызвал у нее взрыв смеха.

Когда все эти планы окончательно сложились у меня в голове, я уехал, чтобы провести дома последние школьные каникулы и вернуться назад в пансион, но уже в звании учителя.

Однако, как говорите вы, французы, человек предполагает, а Бог располагает.

– Мы подошли к концу первой главы вашей истории? – перебил я рассказчика.

– Именно так, – ответил мне сэр Уильямс.

– Тогда выпейте еще стаканчик пунша: это придаст вам сил приступить к описанию страшных обстоятельств, в которых, я уже предвижу, вы оказались дальше.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю