Текст книги "Виски со льдом (СИ)"
Автор книги: Байки Седого Капитана
Жанр:
Рассказ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 41 страниц)
Вздохнув, сэр Уильямс выпил стакан пунша и продолжил свой рассказ.
– Я приехал на отцовскую ферму, имея совершенно твердое намерение привести в исполнение план, который был только что изложен вам, как вдруг два неожиданных события полностью изменили состояние моих дел: мой бедный отец умер, а из Индии ко мне приехал дядя.
Я очень редко слышал разговоры о дяде, которого все считали уже давно умершим и который приехал в тот самый час, когда нужно было закрыть глаза брату. Поскольку прошло тридцать лет с тех пор, как они с отцом расстались, дядя не слишком горевал из-за этой потери, тогда как я был безутешен. Прежде я нередко страдал из-за невежества отца, невысокого положения, которое он занимал в обществе, из-за его старомодной манеры одеваться и патриархальных обычаев, которых он придерживался; но, когда достойный старик умер, вся эта материальная сторона исчезла, и рядом с тенью столь преданного и любящего человека все другие воспоминания изгладились из памяти. С душераздирающей болью я припоминал малейшие огорчения, которые мне случалось причинять ему, и всякий раз, когда очередное воспоминание такого рода всплывало в моей памяти, обливался слезами. Такое безутешное горе не было доступно пониманию моего дяди, но, поскольку в его представлении оно являлось признаком моего добросердечия, а также потому, что у него самого во всем мире не было ни одного другого родственника, этот человек излил на меня ту толику нежности, какую он способен был уделить из великой любви, сбереженной им для самого себя. Однажды, когда я был печальнее, чем обычно, он предложил мне прогуляться вместе с ним. Я последовал за ним совершенно машинально, но, при всей своей погруженности в раздумья, все же заметил, что он направляется к замку, располагавшемуся в полутора лигах от нашей фермы и, по моим детским воспоминаниям, представлявшему собой нечто вроде волшебного дворца, который всегда сиял сквозь зыбкую завесу возвышавшихся вокруг него больших деревьев. Когда мы подошли к маленькой калитке парка, я увидел, как дядя достает из кармана ключ и открывает ее. Я остановил его и спросил, что он делает.
"Вхожу", – ответил мне он.
"Как это входите? Но этот замок…"
"Он принадлежит одному моему другу".
"Но, дядюшка, – воскликнул я, багровея, – я же не знаю этого вашего друга! И я не готов встретиться со знатным вельможей… Я оставляю вас, я ухожу, убегаю".
"Да полно тебе! Полно! – промолвил дядя, схватив меня за руку. – Ты, мне кажется, сошел с ума. Владелец этого замка – хороший человек, такой же простой, как я, он примет тебя великолепно, и ты, надеюсь, останешься им доволен".
"Невозможно, дядюшка, невозможно. Умоляю вас… Но что вы делаете?"
Дядя запирал за нами калитку.
"Я небрежно одет…"
Дядюшка молча положил ключ в карман.
"А если там есть дамы?.. Да я же умру от стыда!"
Дядя шел впереди, насвистывая "Боже, храни короля!". Мне пришлось последовать за ним, но я чувствовал, что колени у меня подкашиваются, а кровь приливает к лицу, и все окружающие предметы виделись мне, как сквозь пелену. Подойдя к крыльцу, я увидел высокого господина в зеленом камзоле, сверкавшем шитьем, с огромными эполетами у шеи и саблей на боку. Я принял его за генерала и поклонился ему до земли. Дядя прошел мимо него, не обнажив головы, и своей неучтивостью оставил меня в замешательстве. Однако господина в зеленом камзоле словно и не задела эта рассеянность дяди: он пристроился сзади нас и вместе с нами вошел в замок. В прихожей мы обнаружили другого господина, с черным лицом, но облаченного в такое богатое восточное одеяние, что он напомнил мне одного из царей-волхвов, принесших дары младенцу Иисусу. Я уже пытался припомнить, каким образом следует приветствовать раджей Индии, и готов был опуститься на колени и склониться до земли, сложив ладони над головой, как вдруг мой дядя снял свой редингот и без всяких церемоний бросил его на руки приверженца Вишну. Этот последний его жест окончательно расстроил мои мысли: мне было непонятно, где я нахожусь, я двигался совершенно механически, и мне казалось, что все это происходит со мной во сне. Дядя продолжал идти, а я шел за ним. Наконец, мы вошли в очаровательный флигель, который представлял собой отдельные покои, обставленные с величайшим изяществом.
"Что ты думаешь об этом жилище?" – спросил меня дядя.
"О! – воскликнул я в восхищении. – Я думаю, что это королевские покои".
"Значит, оно тебе подходит?"
"Как это понять, дядюшка?"
"Ты охотно поселился бы здесь, хочу я сказать?"
Я не отвечал, застыв с открытым ртом и утратив способность соображать. Естественно, дядя воспринял мое молчание, которое было вызвано охватившим меня восторгом, как согласие.
"Ну что ж, – продолжал он, потрепав меня по плечу, – эти покои – твои".
"Но, дядюшка, – собравшись с духом произнес я, – чей же это замок?"
"Да мой, черт подери!"
"Так, значит, вы богаты, дядя?!"
"У меня сто тысяч фунтов ренты".
На этот раз я почувствовал, что голова моя пошла кругом, и я прижался лбом к каминному мрамору. А дядя, чрезвычайно довольный неожиданным впечатлением, которое ему удалось произвести на меня, удалился, заявив, что в случае какой-нибудь надобности мне следует лишь позвонить и что его ливрейный лакей и его негр находятся в моем полном распоряжении.
Если у вас составилось представление о том, как робок я по натуре, вы можете себе представить мое положение: в течение получаса я был просто подавлен таким непредвиденным поворотом событий, но затем пришел в себя и стал обходить покои. С первого же шага я заметил, что моя особа отражается в трех или четырех огромных зеркалах, и, признаюсь со всем смирением, что, чем пристальнее я разглядывал это отражение, тем отчетливее сознавал, что подобный человек недостоин жить в том месте, где он оказался. Помимо того, что моя манера одеваться выдавала во мне крестьянина, дело было также в том, что в двадцать один год я еще продолжал расти, и моя одежда, сшитая в начале предыдущего года, стала слишком короткой: рукава не соответствовали длине рук, брюки – длине ног. Что же касается жилета, то он, подобно полукафтану на полотнах Альбрехта Дюрера или Гольбейна, позволял увидеть на мне не только рубашку, но и пряжки подтяжек; все это было мило, все это было хорошо, все это было вполне естественно на бедной маленькой ферме моего отца, но в этом волшебном дворце, на фоне окружавшей меня обстановки, поражало таким вопиющим несоответствием, что я стал искать уголок, где мне можно было спрятаться, и, едва найдя его, забился туда, как заяц в нору, а потом, сжавшись в клубок, принялся размышлять.
Не знаю, как долго просидел я таким образом; наконец, ливрейный лакей, которого я принял за раджу, пришел объявить мне, что обед подан и дядя ожидает меня; я вошел в обеденный зал: к счастью, дядя был там один, и я вздохнул с облегчением.
В конце трапезы, когда дяде принесли пунш, а негр разжег ему трубку, он отослал слуг и мы остались одни. Некоторое время он с озабоченным видом вдыхал и выдыхал дым, не произнося ни слова, но затем вдруг нарушил молчание:
"Ну, так что, Уильямс?" – обратился он ко мне.
Я не был готов к его вопросу и от неожиданности подпрыгнул на стуле.
"О чем вы, дядюшка?" – пробормотал я.
"Нам надо, наконец, немного поговорить о тебе, мальчик мой. Когда я приехал, твой бедняга-отец был слишком занят собой".
Я разрыдался.
"В итоге я не успел спросить у него, кем он рассчитывал сделать тебя. Ну что такое: ты опять рыдаешь? Послушай, ты уже закончил колледж и должен быть силен в философии. Вчера это случилось с моим братом, завтра придет мой черед, а через неделю, может быть, твой; видишь ли, надо ценить жизнь за то, что она нам дана; все твои слезы не смогут вернуть бедного Джека Бландела, поэтому послушай меня: утри слезы, выпей стакан пунша, возьми трубку и давай поговорим, как полагается мужчинам".
Я вежливо отказался от предложенных дядей пунша и трубки, но утер слезы и постарался не плакать.
"Ну а теперь, – сказал дядя, искоса взглянув на меня, – скажи-ка, каковы твои планы на будущее?"
"Мне хотелось бы, – ответил я, – посвятить себя преподаванию, и я полагаю, что полученное мною образование делает меня способным заняться этим благим делом".
"Ну и ну! – промолвил дядя. – Так рассуждать ты мог, когда был сыном бедного фермера, но теперь ты племянник богача, а это сильно меняет положение. У меня нет детей, и поскольку, слава Богу, я не намерен жениться, у меня их, наверно, никогда не будет, а стало быть, все, чем я владею, перейдет к тебе. Любопытно было бы посмотреть на школьного учителя, имеющего сто тысяч фунтов дохода: ты же понимаешь, что такого и быть не может. Так давай поищем что-нибудь получше, господин джентльмен".
"Что поделаешь, дядюшка! Но мне нечего вам сказать, я всего лишь бедный ученый, не знающий мира и годный лишь на то, чтобы вести жизнь, заполненную трудами и учеными занятиями, так что, с вашего позволения, лучшее, по-моему, что я мог бы сделать, это обратиться к моим первоначальным замыслам".
"К твоим первоначальным замыслам?! Да ты с ума сошел, друг мой; с твоим, или моим состоянием, а это одно и то же, ты можешь, в зависимости от того, жаден ты или честолюбив, притязать на самые богатые партии в Лондоне или же породниться с каким-нибудь благородным разорившимся семейством, которое обеспечит тебе высокое положение".
"Жениться, дядюшка, жениться мне?!" – воскликнул я.
"А почему бы и нет? Разве ты давал монашеские обеты?"
"Мне жениться?!.. Я мог бы жениться… Я мог бы взять в жены…"
Я умолк… Имя Дженни чуть не сорвалось у меня с языка… Мысль о подобном счастье впервые посетила меня… Обладать этой очаровательной белокурой девушкой, которая в течение шести лет была для меня всем! Жениться на Дженни! Дженни может стать моей женой! Теперь это было возможно! Дядюшка сказал мне, что с его состоянием я могу рассчитывать на любую партию. Одна лишь надежда на это вселила в меня столько счастья, что у меня не было сил его вынести. Я почувствовал, что у меня перехватило дыхание, что мне сейчас станет плохо, и, бросившись вон из покоев, побежал в сад, чтобы вдохнуть свежего воздуха. Дядя подумал, что я обезумел, но, решив, что я вернусь, когда этот приступ безумия пройдет, потребовал еще табаку и пунша, набил во второй раз трубку, в шестой раз наполнил стакан и продолжил пить и курить.
Дядя был преисполнен здравого смысла. Когда я два или три раза обежал сад, предаваясь своим мечтам, и, немного успокоенный, вернулся к дяде, обнаружилось, что он сидит на том же месте, докуривает третью трубку и допивает вторую чашу пунша, вдыхая и выдыхая дым с той же невозмутимостью и с тем же удовольствием.
"Ну, – промолвил он, – ты по-прежнему хочешь стать учителем?"
"Дядюшка, – ответил я, – хотя в этом и состоит мое подлинное призвание, Господь, мне кажется, решил, что все должно быть иначе; однако, – продолжал я, – мне иногда случалось видеть проходящих мимо меня юношей, которых называют светской молодежью и которые созданы для того, чтобы появляться в обществе и нравиться женщинам, и признаться, дядюшка, чем чаще я вспоминаю их, тем отчетливее сознаю, что они – люди иной породы, чем я, и способны к совершенствованию, тогда как мне это недоступно…"
Дядя расхохотался.
"Видишь ли, Уильямс, – сказал он мне, когда его приступ смеха прошел, – вся разница между ними и тобой состоит в том, что их голова набита терминами, связанными с охотой, бегами и пари, а твоя – древнееврейскими, греческими и латинскими словами. Когда ты забудешь то, что знаешь, ради того, чтобы выучить то, что знают они, ты станешь настолько никчемным, настолько наглым, а значит, и настолько светским кавалером, что среди них не встретишь ни одного такого. Только не мешай мне, я сам займусь твоим воспитанием".
Я поблагодарил дядю за его заботу обо мне и, поскольку часы пробили восемь, попросил у него разрешения вернуться к себе в комнату, сославшись на то, что у меня нет привычки бодрствовать допоздна. Дядюшка жестом позволил мне удалиться, снова зажег трубку, погасшую во время взрыва его смеха, позвонил и велел радже принести ему третью чашу пунша.
Нетрудно догадаться, что я ушел к себе не для того, чтобы заснуть. Часть ночи я провел в мечтах, не смыкая глаз, а когда сон наступил, он оказался наполнен продолжением тех же грез. На следующий день, около девяти часов утра, я был разбужен весьма элегантным господином, который в сопровождении камердинера моего дядюшки вошел в мою комнату; за ним следовал его грум с каким-то свертком в руках.
"Ваш портной, сударь", – объявил камердинер.
Я взглянул на человека, которого мне представили в таком качестве, и, должен признаться, если бы меня не предупредили, я бы никогда не подумал, что такой благовоспитанный с виду господин занимает столь скромное общественное положение. Я даже усомнился в том, что сказал мне камердинер, как вдруг этот человек, заметив, что я смотрю на него, не двигаясь и не произнося ни слова, счел, что ему самому следует обратиться ко мне.
"Жду ваших распоряжений, милорд", – произнес он.
"Каких?"
"Надо примерить костюмы, которые я принес уже готовыми, а также снять мерки для тех, какие милорд соизволит заказать мне!"
"Хорошо, – сказал я, – будьте любезны, положите их там, я потом примерю".
"Ну что вы, милорд, – возразил портной, – я сам должен оценить, насколько они вам впору. Если брюки хоть на мизинец окажутся уже или шире, чем надо, а жилет не подойдет по длине, если на фраке появится хоть одна складочка, я буду опозорен".
"Но, – нерешительно начал я, – значит, я буду вынужден встать?.."
"Милорда ни к чему не понуждают: это мне надо подождать, пока он будет готов, и я подожду".
И в самом деле, он продолжал стоять в ожидании.
Поняв, что портной настроился ждать, и не осмеливаясь сказать ему, чтобы он перешел в комнату рядом, я решил, чего бы это мне ни стоило, на глазах у него встать с кровати; он быстрым взглядом окинул меня и, обернувшись к своему груму, сказал:
– Номер один: у милорда первый рост.
Грум вытащил из своего свертка полный костюм черного цвета. Портной примерил его на мне: костюм был сшит будто по мне и каким-то чудом соответствовал моему высокому росту. Затем, тут же сняв необходимые мерки, чтобы изготовить для меня целый гардероб, он удалился. Я проводил его до двери и поблагодарил за труды.
После этого я вернулся в спальню, горя желанием увидеть, насколько новый костюм изменил мой облик.
Меня просто нельзя было узнать, и я начал верить, что дядя прав и, если мне когда-нибудь удастся обуздать злосчастную застенчивость, являвшуюся причиной всех моих несчастий, я смогу стать таким же человеком, как любой другой.
Признаться, я испытывал немалое удовлетворение от этого осмотра, как вдруг в комнату ко мне вошел камердинер, за которым следовал какой-то джентльмен, одетый как на бал; не будучи готов к такому визиту вежливости, я чрезвычайно разволновался и не знал, следует ли мне броситься навстречу незнакомцу, но в эту минуту камердинер объявил:
"Ваш учитель танцев, сударь!"
Вошедший господин приблизился ко мне, проявив при этом безукоризненное изящество, затем снисходительно оглядел ученика, способности которого ему предстояло развивать, и, вперившись оценивающим взглядом в нижнюю часть моей особы, произнес:
"Очень рад, милорд, что меня выбрали для обучения такой красивой пары ног".
Я не привык слышать комплименты в адрес моей внешности, и эти слова окончательно привели меня в замешательство. Я хотел ответить ему и пробормотал что-то, а затем попытался сделать шаг, но так запутался, не сумев поставить одну за другой мои красивые ноги, вызвавшие восхищение у учителя танцев, что чуть было не растянулся во весь рост; однако он успел поддержать меня.
"Хорошо! – сказал он. – Хорошо! Вижу, у нас нет никакой подготовки. Тем лучше: нам не придется избавляться от дурных навыков".
"Дело в том, – ответил я, – что, за исключением чересчур сведенных внутрь коленей и мысков стоп, остальная часть тела, на мой взгляд, не лишена… я вполне… я…"
"Хорошо! Хорошо! – воскликнул радужно настроенный учитель танцев. – Я вижу, что у милорда затруднения с речью; тем лучше! Это доказывает, что способность мыслить переместилась у него в конечности. Будьте спокойны, милорд, мы ее разовьем, если она находится там, а если ее там нет, мы заставим ее спуститься туда. Что ж, милорд, начнем!"
Затрудняюсь рассказать, что происходило на том первом уроке, помню лишь, что глубокие знания математики необычайно помогали мне сохранять равновесие и удерживать центр тяжести во всех пяти основных позициях ног. Когда мои ступни освободились от орудия пытки, в котором им пришлось проходить обучение, они буквально отказывались нести мое тело, несмотря на всю его сухость, и я хромал на обе ноги, спускаясь в обеденный зал, где, как мне было сказано заранее, дядя ожидал меня к завтраку.
"А, вот и ты, Уильямс! – сказал он, осмотрев меня с ног до головы. – Клянусь, ты выглядишь настоящим денди; даже по твоим ногам видно, что ты был на уроке танца; только руки у тебя по-прежнему нескладные, но не беспокойся: несколько уроков фехтования, и это пройдет".
"Как, дядюшка, вы хотите, чтобы я научился обнажать шпагу? Но зачем?"
"Чтобы драться, если кто-то посмеется над тобой, черт возьми!"
Дрожь пробежала по всему моему телу.
"Неужели ты не храбр?"
"Не знаю, дядя, – ответил я, – просто мне никогда не приходилось думать об этом".
"Ну, а если оскорбили бы женщину, которую ты любишь, что бы ты сделал?"
"Если бы оскорбили…"
Я чуть не произнес "Дженни", но сдержался.
"Да, конечно, дядюшка, я бы стал драться! Будьте спокойны", – поспешно ответил я.
"Отлично! Но ты ведь поупражнялся сегодня утром и, наверное, проголодался – приступим к завтраку".
Мы сели за стол. Едва завтрак закончился и мы выпили чаю, появился учитель фехтования, один из самых знаменитых в Лондоне. Вначале мои руки явно понравились ему куда меньше, чем учителю танцев понравились мои ноги; но при одной лишь мысли о том, что однажды Дженни могут оскорбить в моем присутствии и мне выпадет счастье защитить ее, я приложил столько усилий, пытаясь овладеть этим мастерством, что, расставаясь со мной, учитель был раздосадован даже меньше, чем я мог предполагать.
Как видите, я уже стоял на пути совершенствования, но однажды утром, когда в свой обычный час дядя не сошел вниз, я поднялся к нему и обнаружил его в кровати мертвым.
Ночью его сразил апоплексический удар.
После этих слов сэр Уильямс умолк, но на этот раз я не наполнил его стакан пуншем, а протянул ему руку.
– Эта смерть была страшным ударом для меня, – продолжал сэр Уильямс, помолчав с минуту. – Я ни на секунду не задумывался об огромном состоянии, владельцем которого она меня сделала, а ощущал лишь одиночество, на которое она меня обрекла. Дядя, не вытеснив из моей памяти отца, занял его место в моей жизни; быть может, он был единственным человеком, способным, благодаря своей незаурядности, излечить меня от страшной душевной болезни, которой я страдал; но он умер, мой недуг стал неизлечимым, и, чтобы безраздельно предаться скорби, я рассчитал учителя фехтования и учителя танцев.
Надо обладать моим несчастным характером, чтобы понять, до какой степени я почувствовал себя одиноким и заброшенным; никогда в жизни я не умел отдавать распоряжений, и управлять домом продолжали генерал и раджа, как называл их мой бедный дядя с тех пор, как я обманулся на их счет; однако, поскольку эти славные слуги были великолепно вышколены, все шло, как обычно, и мне, к несчастью, не пришлось заниматься ничем: я просто жил, и потому два или три месяца спустя стал во всем, за исключением своего внешнего облика, таким же, каким был прежде.
Дядя купил замок вместе со всем его внутренним убранством, и там оказалась прекрасная библиотека, в которой я проводил часть дня; но иногда, взяв с собой томик Гомера или Ксенофонта, я уходил поваляться и почитать на опушку рощицы, расположенной у края моих владений; нередко я так увлекался осадой Трои или отступлением десяти тысяч греков, что раджа и генерал вынуждены были искать меня там, чтобы напомнить мне о наступлении часа ужина.
Однажды, когда я по привычке сидел у подножия дерева и читал одну из своих любимых книг, меня оторвал от размышлений о воинских доблестях звук рога, раздавшийся неподалеку; я поднял голову и в то же мгновение увидел, как в нескольких шагах от меня пробежала лиса, скользнув в траве. Тотчас же послышался лай собак, взявших ее след, затем показался их вожак, а за ним и вся свора. Собаки устремились точно к тому месту, где пробежала лиса, и, поскольку можно было предвидеть, что вслед за собаками вскоре появятся охотники, я предпочел удалиться, чтобы не оказаться у них на пути, как вдруг не далее чем в пятидесяти шагах от меня послышался рог, и я увидел, что на опушке соседнего леса появились охотники, галопом мчавшиеся верхом на лошадях.
Среди охотников была женщина, державшаяся во главе их отряда и правившая лошадью с ловкостью настоящей амазонки; на ней было длинное платье, плотно облегавшее всю ее фигуру, а голову ее украшала маленькая шляпка мужского покроя, вокруг которой развевалась зеленая вуаль. Я с удивлением взирал на такую отвагу, мне, хотя я и был мужчина, далеко не свойственную, как вдруг неподалеку от того места, где я стоял, ветка зацепилась за вуаль всадницы, ее шляпка упала, и тогда я увидел розовое личико и белокурые волосы, которые были мне так хорошо знакомы; я почувствовал, что ноги у меня слабеют, и прислонился к дереву… Это была Дженни; она промелькнула, как видение, не остановившись и предоставив псарю заботу об упавшей шляпке, настолько она была увлечена скачкой. Через секунду все исчезло, и, если бы не лай собак, не звук рога и крики охотников, я мог бы подумать, что мне привиделся сон. Переведя взгляд с того места, где она скрылась из вида, туда, где она явилась мне, я вдруг заметил на конце ветки кусочек зеленой вуали; я бросился туда и, сумев благодаря своему высокому росту дотянуться до этого клочка, взял его, поцеловал и спрятал у сердца: я был так счастлив, как никогда раньше.
В эту минуту я увидел пришедшего за мной раджу. По своему обыкновению, я забылся, но в этот раз на моем месте все повели бы себя так же. Вместе с ним я направился в замок, как вдруг, проходя около какой-то изгороди, мы увидели с другой ее стороны распростертого на земле человека, а рядом с ним – лошадь, волочившую седло; я мгновенно узнал единообразную одежду охотников, только что проскакавших мимо меня. Этот охотник сбился с пути и, преодолевая все препятствия, как на скачках, не заметил широкого рва с другой стороны изгороди: он хотел перескочить ее, но лошадь упала, и всадник остался лежать на месте, потеряв сознание. Мы тут же подняли его и, поскольку парк находился в нескольких шагах от нас, перенесли в замок. После этого я немедленно послал раджу ловить лошадь, а генералу приказал отправиться на поиски врача.
К счастью, услуги врача оказались не так уж нужны: стоило мне обрызгать лицо молодого охотника водой и дать ему понюхать соль, как он тотчас пришел в себя, и, когда прибыл врач, его больной был уже на ногах. Однако врач, то ли осмотрительно сочтя это необходимым, то ли желая придать какой-то смысл своему визиту, все же пустил охотнику кровь и посоветовал ему отдохнуть часа два-три. Я тут же предложил моему гостю послать записку родным, которые могли тревожиться за него. Как выяснилось, охотник жил всего лишь в двух часах пути от моего замка; приняв мое предложение, молодой человек написал сестре, что во время охоты он сбился с пути и остался ужинать в соседнем замке; при этом он просил ее успокоить отца, если тот стал испытывать какие-нибудь опасения за судьбу сына. Закончив письмо, он сложил его и, написав на нем адрес, вручил мне. Передавая письмо генералу, который должен был отнести его, я машинально прочел надпись на нем: в ней было обозначено имя Дженни Бардет; этот молодой человек был ее братом! Письмо выпало у меня из рук… Я пробормотал извинение и, под предлогом, что мне необходимо отдать распоряжения, вышел из комнаты.
Вернувшись, я застал сэра Генри в прекрасной форме, но, будто в противовес, очень плохо теперь было мне. Обстоятельства, при которых я встретил его, пережитый мною страх, что несчастный случай может оказаться серьезным, радость, которая меня охватила, когда мне стало понятно, что я ошибся, – все это на некоторое время помогло мне забыть о моей застенчивости, но теперь она вернулась, став сильнее, чем прежде, при известии о том, какая тесная родственная связь соединяет сэра Генри и девушку, уже давно овладевшую всеми моими мыслями. Однако, то ли из вежливости, то ли из-за волнения, сэр Генри, по-видимому, ничего этого не заметил и в течение всего ужина поддерживал беседу с такой изысканной легкостью, за обретение которой я отдал бы половину моего состояния и полжизни. Затем, около девяти часов вечера, он удалился, извинившись за доставленные хлопоты и попросив разрешения вернуться и отблагодарить меня за гостеприимство.
Когда он уехал, я вздохнул свободнее, и весь наш двухчасовой разговор, перемешавшийся в моей голове, начал проясняться. Судя по тому, что он рассказал мне о своей семье, я понял, что сэр Томас Бардет имеет примерно двести тысяч фунтов ренты; если предположить, что половину, по всей вероятности, он оставит себе, то на каждого из трех его детей придется по тридцать или тридцать пять тысяч фунтов приданого. С точки зрения богатства, я, таким образом, мог рассчитывать на руку мисс Дженни, то есть притязать на самое великое счастье, каким, по моему мнению, человек может обладать на земле; с другой стороны, из разговора с сэром Генри мне стало понятно, что его отец, из года в год на три месяца прикованный подагрой к креслу и привыкший к тому, что в это время испытаний он отвлекается от страданий благодаря обществу своих детей, предпочел бы, насколько это возможно, найти им супругов по соседству. Как выяснилось, наши два замка находились на расстоянии в пять-шесть миль один от другого, а значит, мне в этом отношении было позволительно питать некоторую надежду.
К несчастью, такому одинокому человеку, как я, все шаги в этом направлении надо было предпринимать самому, а я чувствовал, как при одной мысли о том, что мне доведется оказаться рядом с Дженни, заговорить с ней и подать ей руку – то ли для того, чтобы подвести ее к столу, то ли для того, чтобы сопровождать ее на прогулке, – у меня вот-вот случится обморок; с другой стороны, следовало учесть, что Дженни была старшей из дочерей сэра Томаса, и если я не сделаю предложения, то другой, более дерзкий претендент может оказаться удачливее меня. Но тогда я потеряю Дженни, она станет женой другого, а одна мысль об этом способна была свести меня с ума. Часть ночи я провел, разрываясь между робкими вспышками храбрости и приступами полного отчаяния. Наконец, к двум часам ночи, раздавленный усталостью в большей степени, чем если бы, подобно Иакову, мне пришлось все это время бороться с ангелом, я сумел уснуть.
Меня разбудил раджа, вошедший в мою спальню, чтобы передать мне письмо; я распечатал его, дрожа от нехорошего предчувствия; письмо было от сэра Томаса: он узнал о том, что случилось с его сыном, о заботах, которыми я окружил его, и если бы не страдал от последнего приступа подагры, то сам приехал бы поблагодарить меня; вместе с тем, желая как можно скорее исполнить то, что в его глазах было семейным долгом, он приглашал меня назавтра на ужин.
Даже прочитав свой смертный приговор, я не побледнел бы так сильно. Письмо выскользнуло у меня из рук, и я упал на подушку, настолько подавленный, что раджа подумал, не стало ли мне плохо. Глухим голосом я спросил его, ожидает ли посыльный ответа, но он ответил мне, что тот ушел; тогда я немного приободрился, ведь мне не надо было мгновенно принимать решение.
В течение дня прилив сил сменялся у меня слабостью: я уговаривал себя тем, что это приглашение опережает все мои желания, что оно осчастливило бы любого человека, оказавшегося на моем месте и испытывающего те же чувства, и что благодаря ему мне удастся самым естественным образом войти в дом Дженни, причем повод для этого был просто великолепен – оказанная мной услуга; но вместе с тем я понимал, что чувство, которое вызывает у других, особенно у женщин, человек, почти всегда зависит от впечатления, которое он производит на них при первой встрече. Однако я прекрасно сознавал, что если мне и присущи некоторые важные достоинства, то они, к несчастью, не относятся к числу тех, какие бросаются в глаза; более того, чтобы оценить то, чего я действительно стою, необходимо глубокое понимание моего характера и долгое общение со мной. Я вспоминал, сколь неблагосклонным был взгляд, который Дженни бросила на меня, одетого в злосчастный черный костюм, при нашей встрече шесть лет назад; конечно, опасаться, что Дженни узнает меня, не приходилось, она, вероятно, забыла о том случае, но я-то помнил все, и это воспоминание было хуже угрызений совести.
Наконец, наступил час ужина. Я машинально сел за стол, но есть не смог. В голову мне приходило, что завтра в тот же час я буду сидеть у сэра Томаса, напротив Дженни, и моя судьба решится, обрекая меня на несчастье или суля вечное блаженство, и при этом мне представлялось, каким неуклюжим, каким неловким я буду выглядеть, не умея вести себя иначе. Подобное душевное состояние было невыносимым. Попросив перо и чернил, я написал сэру Томасу, что внезапное недомогание лишает меня чести принять его приглашение, затем позвал генерала и велел ему отнести это письмо; но, как только он вышел, унося мое послание, я почувствовал, что у меня защемило в груди. Я поднялся в свою комнату, упал на ковер и разрыдался.
Да, разрыдался, проливая горькие слезы, слезы прощания со счастьем, которого я оказался недостоин, ибо у меня не хватило сил сорвать его с древа жизни; слезы боли, потому что, вероятно, утраченная возможность увидеть Дженни уже никогда больше не найдется; слезы стыда, наконец, ибо я чувствовал, что стыдно мужчине быть до такой степени рабом своей дурацкой застенчивости и презренной слабости.
Я провел ужасную ночь, продумав два десятка планов, один смехотворнее другого. У меня было желание написать непосредственно Дженни, признаться ей в своей любви, рассказать о своей слабости, объяснить, что для меня в мире существуют только две возможности: жить рядом с ней и всегда быть счастливым или жить вдали от нее и умереть от отчаяния. О! Я чувствовал, что подобное письмо окажется горестным, красноречивым и страстным; я чувствовал, что оно будет написано моими слезами; но как передать ей подобное послание? Если же, получив его, Дженни посмеется над ним, я погиб, ибо тогда мне уже нельзя будет предстать перед ее родителями и перед ней самой; так лучше уж подождать развития событий, которые, по-видимому, взяли меня под свое покровительство и могут закончиться для меня хорошо, ведь нередко случай – наш лучший друг; и потому я решил довериться случаю.








