Текст книги "Привычка выживать (СИ)"
Автор книги: alexsik
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 47 страниц)
– Это может продолжаться целыми сутками, – говорит спокойно. – Я прошу от тебя совсем немногого – отвечать на мои вопросы. Уговор?
Китнисс не может думать. Китнисс не может говорить. Слезы текут по ее лицу, и она не пытается остановиться. Бездна отчаяния, из которой она не может выбраться, становится темнее и безысходнее. Вокруг нее сгущаются призраки со смазанными лицами. У них нет голосов, но каждое их прикосновение оставляет на коже ожог. Она понимает – перед всеми ними она виновата.
Еще одна пощечина, и мир превращается в белую больничную палату. Она, сжавшись, лежит на полу, над ней склонился врач, который настойчиво предлагает ей играть по его правилам. Ей хочется вцепиться в его глотку зубами, но вместо этого она слабым голосом спрашивает, за что он так с ней? Что она натворила такого, чтобы поступать с ней так?
В лице доктора Аврелия проступает жестокость.
– Ты сама признала свою вину, ты назвала себя преступницей и вынесла себе приговор. Но, видишь ли, девочка, за преступления, совершенные тобой, недостаточно расплатиться своей смертью. За такие преступления ты будешь расплачиваться своей жизнью. Каждый день. Каждый час. Каждую минуту.
Он так и оставляет ее, валяющейся на полу, сгорбившейся, не помнящей себя от жуткой боли, которая вновь и вновь разрывает ей сердце. Он просит ее подумать над его предложением, и уходит, но его слова так и остаются в белой комнате, как кинжалы, делающие раны в ее душе еще более глубокими.
Жаль, но душа не может истечь кровью.
…
Аврелий приходит каждый день. Задерживается рядом с ней на несколько часов. Он не обращает внимания на замкнутость и отстраненность пациентки. Не получая ответов, он сам отвечает на них, и Китнисс ломается первой. Подобных истерик с ней уже не происходит, потому что доктор не допускает воздействия слишком сильного. Он редко вспоминает Прим, но промывает каждую косточку Китнисс так, будто ему просто больше нечем заняться на досуге.
– Ты хочешь поговорить? Разумеется, нет. Тебе больше нравится лежать днями и ночами с открытыми глазами, и смотреть, как призраки водят вокруг тебя свои хороводы. Но признайся, Китнисс, ведь ты никогда не задумывалась о том, что сама стала призраком для кого-то. Ослепленная собственной болью, ты причиняла еще большую боль другим, как эгоистичный ребенок, всегда думая только о себе.
Он называет ее лгуньей. Он называет ее эгоисткой. Он переворачивает с ног на голову ее мотивы, и изображает ее чудовищем, в которое она сама вот-вот начинает верить. Он говорит. Каждый день говорит ей о том, какая она тварь. Как она была несправедлива – в своей победе, в своем проигрыше, в своем желании выжить, в своем желании умереть. Она была не права, когда соглашалась быть Сойкой-пересмешницей, потому что она была недостойна.
– Что ты хотела сказать, убив Койн? – спрашивает врач отстраненно, но не дожидается ответа. – Разумеется, ты хотела занять ее место. Думаю, власть помогла бы тебе стереть с лица земли всех, кто был виноват в смерти Прим.
Китнисс задыхается от боли и унижения. Китнисс рыдает беззвучно, и молит всех незнакомых ей богов о том, чтобы они прекратили эту пытку, прекратили этот ад. Когда доктор молчит, но не уходит, она пытается подготовить себя к новому удару, но знает, что он ударит туда, куда она не ждет.
Она давно не верит в справедливость.
– Ты действительно недостойна была стать Сойкой-Пересмешницей, – каким-то усталым голосом говорит Аврелий и встает со своего места. – Сойка-пересмешница не стала бы все это терпеть. Она стала бы сражаться, хотя со мной, хотя бы за себя. Ты стала такой жалкой, девочка, неужели ты всегда такой была?
И Китнисс принимает условия его игры.
– Мне не нужна была ваша чертова власть! – взрывается Китнисс, и опять резко поднимается с кровати. Ее немного шатает, но она держится за счет кипящей в ней злости. – Мне ничего не нужно было от гнилого Капитолия. Я не хотела становиться Сойкой, я никем не хотела становиться. Вы вынудили меня! Вы сотворили со мной все это, я лишь хотела остановить проливающуюся кровь. Ее можно было остановить только победой, но вы решили отпраздновать свою победу новой кровью – кровью детей Капитолия. Вы – чудовища, не я. Вам нужна власть, потому что только власть может заставить других страдать, а вы только и умеете, что причинять другим страдания. Чего вы хотите от меня, чего вы опять ждете от меня?! Да, я не боец, я никогда не была бойцом, и я готова была смириться даже со смертью своей сестры, но вы собирались вновь устроить Игры. Я была виновата в том, что погибли тысячи и тысячи людей, но ничего, черт возьми, ничего не изменилось!
Она бьет острыми кулаками в грудь неподвижно стоящего врача. Она кричит и рыдает, и опять не может остановиться, она подсознательно ждет нового удара или дозы лекарств, которые сделают ее вялой и податливой для других еще более жутких разговоров. Но Аврелий позволяет ей срывать на нем свою боль, и терпит его удары, пока не иссякает ее запал, пока она не затихает с тяжелым дыханием и сердцем, готовым вырваться из груди.
Когда ее ведут за руку к кровати, и мягко заставляют сесть, Китнисс с трудом осознает происходящее. Чьи-то руки накрывают ее одеялом, а потом кто-то мурлычет над ее ухом колыбельную, и она засыпает, держа чью-то руку, и надеется на то, что не проснется в этом же аду на следующий день. Но она просыпается и на следующий день, и на день, следующим за ним. Она встречается с доктором Аврелием, который по-прежнему вынуждает ее срываться, вынуждает ее говорить. Она защищается с каждым разом все более спокойно, и понимает, что ее слова перестают быть ответами на удары.
Все, происходящее здесь, в маленькой белой палате, под пристальным наблюдением камер, напоминает ей разговор. Не вполне обычный разговор, не между друзьями или знакомыми, но разговор. Она отвечает на вопросы врача, и вопросы перестают быть жестокими. Она делится своими воспоминаниями, и эти воспоминания лишь в малой степени причиняют ей боль. А потом Аврелий перестает задавать вопросы, потому что Китнисс сама рассказывает ему о своем отце, о том, как он пел ей на ночь колыбельные. Она не сдерживает слез, вспоминая Прим, и с ужасом пытается отстраниться, когда врач просто берет ее за руку.
– Никто не причинит тебе боли, – грустно улыбается Аврелий, – никто, кроме тебя самой. Все это время ты только и делала, что калечила себя, замыкаясь внутри своих переживания, играя в сильную Сойку-пересмешницу, которую было так легко сломить. Ты жила наедине со своей болью, но видишь ли, девочка, ты и не подозревала о том, что твоя боль не была только твоей болью. Мы все хоронили своих близких. Твою сестру любил весь Панем, и вовсе не той любовью, которой привыкли любить капитолийцы, хотя и те умеют любить по-настоящему. Посмотри, девочка, во что они превратили могилу твоей сестры.
Экран с видеозаписью расплывается у Китнисс перед глазами, и, заглушая рыдания, она видит могилу, уже совсем не свежую могилу, на которой витиеватыми буквами нарисовано имя ее сестры. Могила вся скрывается под цветами. Примулы. Свежие примулы, покрывающие все пространство на могиле и вокруг нее.
– Они до сих пор несут свежие цветы, как дань памяти твоей сестре. Ты ведь не знаешь их, а они знают тебя, они тебя видели, они успели тебя полюбить. Они все хотели бы быть с тобой рядом, поддержать тебя, сказать тебе, что в своей боли ты никогда не будешь одинока. Они все теряли своих близких, они все проходили через все, через что пришлось пройти тебе. И они тоже выжили. Когда официально поступило сообщение о твоей смерти, вся страна несла цветы на твою могилу, вся страна оплакивала тебя, каждая семья оплакивала тебя, как свою дочь или сестру. Они все смогли простить тебя за то, что ты оказалась не такой сильной, как они ждали. Они приняли твою боль, они поняли твой поступок. Мало кто из них осудил тебя, мало кто забыл тебя. Для них ты так и осталась девушкой, которая была достаточно сильной, чтобы все изменить.
Китнисс забывает о том, что рыдает на груди человека, причинившего ей так много боли. Она цепляется за него, она слышит его, и боль, причиняемая им, начинает иметь совершенно иное значение. Аврелий еще в самом начале сказал ей, что она может понимать только боль. Неужели он решил, что сможет ее вернуть к жизни только болью? Глупый доктор. Безнадежно наивный доктор.
– А ведь стоило тебе только выказать слабость, как тысячи рук отдали бы тебе часть своей силы. Ты заставила всю страну сражаться за свою свободу, и решила, будто тебя оставили умирать в одиночестве. Так вот, ты заблуждаешься. Тебя никто не оставит в одиночестве, если ты позволишь кому-то находиться рядом.
Китнисс не знает, когда именно в ее маленькой светлой палате появляется мама, и не понимает, когда именно доктор передает ее, утомленную эмоциональными всплесками, обессилевшую от рыданий, в столь знакомые объятия. У мамы по-прежнему теплые руки, мама прижимает свою потерянную и вновь обретенную дочь к своей груди, и обе опять начинают плакать. Боль никуда не уходит, боль становится частью ослабевшего организма, но уже почти не мешает дышать.
Аврелий закрывает дверь палаты и устало прислоняется к стене. Мысль о том, что ему тоже нужно раствориться в чьих-то объятиях немного веселит, и он ложится в своем кабинете, думая, что моральное и физическое истощение гораздо полезнее, если оно результативно. Силы можно будет восполнить, рано или поздно. Вот если бы Китнисс до сих пор оставалась замкнута, если бы всего его раздутые счеты к ней пропадали бы, как в черной дыре, то он, пожалуй, сам бы вскоре наложил на себя руки.
Но сейчас, добившись от нее слез, слов и эмоций, он может поспать спокойно.
Часа три, не больше.
С беспокойными пациентами, в настоящее время рассредоточенными по всему Капитолию, больше трех часов поспать не удается. Не то, чтобы доктор хотел отдать их кому-нибудь еще, но было бы неплохо, если хотя бы часть из них благополучно выздоровела.
========== ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ, в которой Китнисс Эвердин задает вопросы ==========
Китнисс не испытывает никакой радости оттого, что ей позволяют выйти из палаты под присмотром матери и доктора Аврелия. Каждый шаг, который она делает за пределами вдоль и поперек изученного замкнутого пространства, дается с трудом. Ее пугают длинные коридоры, пугают люди в белых халатах, которые снуют туда-сюда, пугают даже редкие пациенты, которые смотрят на нее или сквозь нее. Чужие взгляды она чувствует кожей, и на коже будто выводятся какие-то витиеватые клейма, липкие и пахнущие гнилью. Ее немного шатает, мысли в голове наскакивают друг на друга, как огромные неповоротливые мухи, и своим жужжанием действуют ей на нервы. Приходится опереться на руку мамы, которая идет по коридору с чересчур прямой спиной, с поджатыми губами и глазами, такими огромными из-за непролитых слез. Доктор Аврелий держится чуть поодаль семьи, наконец-то ставшей единым целым, и в груди его теснятся разные чувства, от восхищения двумя сильными и одновременно слабыми женщинами, и до острого подозрения, которое не дает ему сладко засыпать по ночам.
Он надеется, что вылечил Китнисс Эвердин, но он не может быть ни в чем уверен. Он признается в своих сомнениях миссис Эвердин, когда та заглядывает в его кабинет перед самым отбоем. Впереди его ждет целая ночная смена, а смены, подобные этой, навевают множество нехороших мыслей. Кажется, миссис Эвердин знает о таких сменах даже больше него самого, и садится напротив – опустошенная, отчужденная, но кажущаяся еще более прекрасной.
Ей с трудом удалось пережить это время. Камеры в палате Китнисс никуда не убрали, мотивировав это тем, что сама пациентка может сотворить с собою всякое, когда находится в одиночестве, но записи камеры не вели, транслируя все в прямом эфире на маленький экран в темной подсобке, в которой миссис Эвердин провела слишком много времени по прибытии в Капитолий. Это было ее решение – день ото дня наблюдать, как истязают ее дочь. Она страдала, быть может, но никак не показывала охватывающих ее чувств. Ее недоверие к новому способу лечения долгое время оставалось при ней, и выражалось, разве что, в поджатых губах и глазах, которые приходилось часто-часто закрывать, чтобы не плакать при посторонних. Доктор Аврелий многое слышал об этой женщине, но он не знал, что она настолько сильна духом, чтобы выдержать подобные часы, становящиеся днями.
– Как вам вообще в голову пришло подобное? – спрашивает миссис Эвердин сдержанно. – Это довольно жестоко, лечить мою искалеченную моральными и физическими травмами дочь.
Аврелий пожимает плечом.
– Эту идею мне подал наш общий знакомый, – говорил медленно, с расстановкой, еще не зная, стоит ли называть имя. Но миссис Эвердин не проявляет лишнего интереса.
– Должно быть, это человек с довольно непростой судьбой, – замечает она только, и переводит тему. – Вы думаете, что Китнисс больше не попытается сотворить с собою что-нибудь противоестественное?
Ее тихий безмятежный голос. Ее расслабленная поза, с идеально ровной спиной. Ее простая прическа – длинные светлые волосы уложены в косу, одну из тех кос, которые начали пользоваться популярностью после 74 Голодных Игр. Простое светлое платье. Ничего лишнего. Ничего выдающегося.
Почти ничего человеческого.
– Я не могу обещать, – признается Аврелий, и не видит никакой тени, как пристально не всматривается в лицо сидящей напротив женщины. Он теперь старается ничего не объяснять, никому.
– Но вы надеетесь, что однажды она сможет жить, как нормальный человек? – следует еще один вопрос, и доктор окончательно разубеждается в своей способности разбираться в людях. Потому что миссис Эвердин слишком спокойна для человека, прошедшего через ад. Все чувства, должно быть, просто достигли своего пика, и так как главным чувством ее было отчаяние, она перегорела, как спичка, и вместо живой женщины осталась только почерневшая обугленная тень.
Семья Эвердин будто превратилась в семью огненных переродков разной степени горения.
Вместо ответа на последний заданный ею вопрос, Аврелий качает головой.
Очередной жизненный удар миссис Эвердин принимает спокойно. Она потеряла мужа во взрыве на шахте. Потеряла младшую дочь после бомбежки Капитолия. Она уже теряла свою старшую дочь, теряла, и находила, и опять теряла. Имена всех ее мертвых родственников не вмещаются в ее памяти, она смотрит на Китнисс со смешанными чувствами вины и ожидания. Ты уже умирала, зачем ты мучаешь меня тем, что еще живешь? Я тебя уже хоронила, почему я должна раскапывать и закапывать вновь твою могилу? Аврелий не жалеет, что позвонил ей, но жалеет, что она приехала сюда, обескровленная, уничтоженная, спящая наяву с широко открытыми глазами. Она видит Китнисс, но думает, что видит очередной призрак, чуть более живой, чем прежние призраки, переступающие порог ее дома и прикасавшиеся к ней. Чуть более теплый призрак, который рыдает в ее объятиях и не хочет ее отпускать, но она не может понять, как этот призрак оказался так далеко от свежей могилы? Миссис Эвердин была на могиле своих дочерей только дважды, и увезла в свой новый дом только горсть земли, потому что этой горсти ей достаточно. Она знает, что на могилах теперь всходят цветы, но цветы не олицетворяют для нее надежду, не поглощают ее горе. Цветы просто доказывают ей, что сама она мертва и бесплодна, и когда она умрет, от нее самой не останется ничего, имеющего хоть какое-то значение.
Но призрак Китнисс еще цепляется за нее, и она терпеливо ждет, когда он растворится в пустоте.
– Я слышал, что вы приехали не в одиночестве, – замечает доктор Аврелий осторожно.
Женщина поднимает на него блестящие глаза и улыбается.
Она приехала в Капитолий вместе с Энни Креста. Об Энни миссис Эвердин говорит с большим воодушевлением, и говорит гораздо дольше, чем о своих родных мертвых дочерях. Она рассказывает, как познакомилась с маленькой рыжеволосой девочкой еще в госпитале Тринадцатого Дистрикта, и рассказывает, как подружилась с ней после того, как закопала могилу Прим. Доктор слушает ее уже невнимательно, рассматривая слабый огонек, таящийся на самом дне безмятежно спокойных глаз.
Доктор не знает, существуют ли способы вернуться к жизни. Доктор не хочет знать, что, кроме сумасшествия, может воскресить упокоенных призраков, и облегчить тяжелое бремя памяти, поэтому он улыбается и кивает, не слушая восторженный рассказ отстраненной женщины, которая никогда не станет его пациенткой, но которая так же никогда не избавится от окружающих ее мертвецов.
…
Весь мир тает в туманной дымке. Китнисс и рада бы представить, что эта мутная дымка, окружающая ее, похожая на туман, всего лишь действие таблеток или уколов, но ни таблеток, ни уколов доктор Аврелий ей не назначает. Он говорит, что ей полезно быть в сознании. Справляться со своими проблемами на трезвую, не одурманенную химикатами голову, и Китнисс ненавидит его порой, просыпаясь на своей узкой постели. Она узнает, что камера в ее палате ничего не записывает, но не радуется этому обстоятельству – она привыкла жить и думать, что каждый твой шаг будет предан огласке, она даже представляет, как выглядит сейчас с экранов во всем Панеме – бледная и осунувшаяся тень самой себя. Она просит принести ей что-нибудь для связи с внешним миром, и Аврелий сопротивляется совсем недолго. Его немного пугает, должно быть, ее первый запрос, но она выглядит вполне адекватной, просматривая собственное послание всей стране перед самоубийством. Ей немного интересно, она оценивает себя со стороны, как наблюдатель, и слова, произносимые ею же в недалеком прошлом, не кажутся ей достаточно верными; ей все кажется недостаточно верным, кроме самого факта самоубийства.
– Значит, Плутарх пустил это в эфир? – будничным голосом спрашивает Китнисс, и выглядит заинтересованной. Аврелий думает, что все признаки выздоровления на лицо – девушка уже не лежит с пустыми глазами, отвечает, когда ее о чем-то спрашивают, и, главное, сама задает вопросы. Диалог в ее случае – серьезный шаг к нормальному общению, а нормальное общение – единственное, пожалуй, что сможет ее вернуть к нормальной жизни.
– Да, – коротко отвечает Аврелий, но для поддержания разговора в красках описывает волнения, вызванные этим коротким видео по всей стране. Он говорит о цветах, которые несли по всей стране на могилу столь известной победительницы Голодных Игр, но Китнисс слушает невнимательно, ставит видео на паузу и пристально всматривается в свое застывшее лицо. Ее мучает какая-то новая идея, и от этой мысли по позвоночнику доктора проходит почти незаметный холодок.
– Пэйлор все еще президент, – уточняет Китнисс какое-то время спустя. Она узнает все о сегодняшней ситуации в Панеме, спрашивает, проводились ли 75 Голодные Игры среди детей Капитолия, что случилось с самим городом, и с теми, с кем она тесно общалась до своей мнимой смерти.
Аврелий терпеливо восполняет пробелы в ее сознании, а потом озадачивает ее саму неожиданным вопросом.
– На что была похожа твоя кома?
Китнисс медлит. Сглатывает подступившую слюну, выпивает стакан воды и долго смотрит в окно.
– Как ни странно, я была счастлива, – говорит отстраненно, с какой-то печалью. Никто не просит ее отвечать развернуто, но ей самой хочется выговориться, и она, опять помедлив, продолжает. – Это будто мои старые воспоминания, слишком осмысленные для снов. После своего помилования я вернулась в разрушенный Двенадцатый Дистрикт и заново собирала себя по частям, – на ее губах играет навязчивая улыбка, она качает головой, все кажется ей немного смешным, особенно доктор, с таким вниманием вслушивающийся в ее рассказ о долгой галлюцинации. – Я могу сказать, что была счастлива там, – делает паузу, поправляет упавшую прядь волос, на которую смотрит долго-долго. – Сейчас мне кажется, что это был совсем не сон, а другая, милосердная реальность, – смягченная улыбка. – У моей дочери там были такие волосы, как у меня. А мальчик, – мечтательно смотрит в потолок, – мальчик был похож на отца, – и передергивает плечами, прогоняя остаток иллюзий.
Будто змея, сбросившая кожу.
– Как я вернулась? – интересуется Китнисс уже другим, напряженным голосом.
Аврелий рискует показать ей запись с сольным выступлением Джоанны Мейсон, хотя не вполне уверен, что Китнисс к этому готова. Но Китнисс готова. К ней на помощь приходит прежде незамеченная отстраненность, при которой у восемнадцатилетней девушки вдруг появляется взгляд восьмидесятилетней старухи. Во время просмотра Китнисс наклоняет голову, и доктора бросает в дрожь. Он где-то видел уже этот чрезмерно безмятежный взгляд, в котором так мало человеческого.
Он видел, но не помнит, где и когда.
Китнисс, к его ужасу, пересматривает запись дважды.
– И Джоанна тоже лечится здесь?
– Да, – следует осторожный ответ.
– Наверное, ее вы держите под наркотиками, – говорит огненная девушка медленно и облизывает потрескавшиеся губы, – иначе бы она опять повадилась бы ко мне, – и тихо смеется. – Вы же отпустите ее? Она, как видите, никого не убила. Я не в претензии.
– Джоанна Мейсон больна, – отчетливо говорит врач. – Ей предстоит долгое принудительное лечение. Не думаю, что ты сможешь решать за меня, выпускать ее на свободу, или продолжать держать в палате со связанными за спиной руками.
– Ее руки связаны за спиной? – уточняет Китнисс бесстрастно. – Я знаю вас, – говорит, не дождавшись ответа. – Вы бы не стали поступать настолько бесчеловечно. К тому же, эта сумасшедшая и с завязанными руками может такое натворить, что сама революция покажется вам детским праздником.
Ее шутка вовсе не кажется удачной. Она более чем неуместна, но человек, способный шутить, собирается пожить на этом свете еще какое-то время. Это не может не радовать, но сам Аврелий не выглядит обрадованным столь удачным поворотом событий. Если прежде ее спокойствие просто вызывало недоумение, то теперь оно пугает. Аврелий знает, что подобное спокойствие свойственно чаще всего сумасшедшим, и пусть этот диагноз уже не единожды присваивали Китнисс, в этот раз все выглядит на порядок серьезнее. Когда Китнисс Эвердин говорит, что не собирается выставлять Джоанну Мейсон своей убийцей, он лишь качает головой. Чего бы ни хотела Джоанна, что бы ни побуждало ее так себя вести, он узнает это, он уже почти знает это – Мейсон никогда не умела молчать, а в нескончаемом потоке гадостей ее всегда находилась тщательно спрятанная правда. Но у Китнисс властный взгляд, и, когда она позволяет отпустить на волю свою потенциальную убийцу, Аврелий резко возражает ей, впервые за дни, проведенные рядом. Он делает послабление в режиме содержания Мейсон только потому, что считает один из этапов лечения пройденным, и даже позволяет Питу прогуляться с Джоанной по одной из аллей. Он наблюдает за ними двумя – и видит людей, лишенных надежд на нормальное будущее. Но он смотрит в их сторону не в полном одиночестве, как ожидалось.
Китнисс Эвердин, так же получившая право перемещаться по коридору этажа, на котором расположена ее палата, тоже смотрит в сторону двух своих знакомых. Мир вовсе не рушится пред ее глазами, она не дрожит и не плачет, но ловит взглядом каждое прикосновение Джоанны к Питу, каждый взгляд Пита, направленный на Джоанну. Стоя у окна, она выглядит резко повзрослевшей, из-за световых бликов она вдруг кажется Аврелию совсем седой, но в выражении ее лица он не видит никаких резких перемен. К тому же, она задает вопросы:
– Значит, они теперь вместе, так? – она улыбается, и не отходит от окна, и не оборачивается, просто зная, что доктор стоит за ее спиной и понимает, о ком Китнисс хочет узнать сейчас.
– Да.
– И как давно? – следует другой вопрос, но Китнисс медлит, прежде чем задать его.
– С тех пор, как Пит вернулся в Капитолий.
– Он уезжал?
Это странный допрос. Китнисс говорит быстрыми короткими фразами, на одном дыхании, и вид у нее строгий, как у учителя на экзамене. При этом она не смотрит на того, кого допрашивает, она смотрит на Джоанну Мейсон, прижимающуюся всем телом к Питу Мелларку, и почему-то улыбается. Ей нравится то, что она видит, или же она тщательно скрывает свои чувства под одной из тех масок, которых прежде у нее никогда не было.
– Да. После выхода из больницы он какое-то время путешествовал по дистриктам, – Аврелий с долей смущения вспоминает, с какими чувствами следили за действиями потенциального убийцы он, Пэйлор и несметное количество военных.
– И что он искал? – Китнисс отходит от окна. Интересная ей пара идет по аллее назад, к центральному входу в больницу. Они держатся за руки; Эвердин греет ладони дыханием и усмехается. – Он ведь явно что-то искал, доктор. Не мог не искать, он ведь чертов капитолийский переродок, – выкрикивает внезапно со злостью, часто-часто дышит, взгляд ее мечется от одного предмета к другому, Аврелий чувствует острую потребность ее обнять, защитить от всех бед, которыми переполнена ее короткая жизнь.
Вместо этого он пожимает плечом. Если Пит Мелларк или переродок с его лицом что-то действительно искал в дистриктах, которые посетил, то он это нашел. Нашел так, что его просто никто не заподозрил, а это уже из разряда совершенно невероятных событий.
– А я… – Китнисс делает паузу, стараясь дышать не так шумно, – а я могу отсюда уехать?
– Конечно, – Аврелий даже рад такому повороту событий. И внезапно принимает для себя совершенно неожиданное решение. – Я поеду вместе с тобой, – и, едва успев понять, чем чревато для него только что высказанное предложение, сразу находит, по крайней мере, один бесценный плюс происходящего безумия. – Ты ведь не против заскочить в Четвертый Дистрикт, так?
Китнисс не против.
Плутарх Хевенсби совершенно опустошен нелогичностью происходящих событий, о чем и говорит в несвойственной ему эмоциональной форме, используя многочисленные жесты, переходя из одного угла комнаты в другой, меняя интонации своего голоса и ежесекундно взмахивая руками.
– Нет, я не понимаю, ну отчего первое желание, которое появляется в их безумных головах – это посетить в беспорядочном порядке сразу все дистрикты?! – восклицает он, и уставшая Пэйлор ставит на паузу только что просмотренную запись из палаты самой известной пациентки. – И почему этот чертов доктор потакает их опасным капризам? – этот вопрос министр связи адресует непосредственно президенту.
Пэйлор молчит, рассматривая ставшее незнакомым лицо Китнисс Эвердин. Девочка выросла, думает президент отстраненно. Девочка выросла, обзавелась огромным количеством шрамов на своем сердце, ожесточилась, сошла с ума, замкнулась. Что плохого в том, что ей хочется вернуться туда, откуда ее насильно забрали? Пусть ненадолго, пусть не в ту, не в прежнюю жизнь, которая была гораздо более безоблачной, чем этот непрекращающийся кошмар, в котором призраки, как привязанные, круглосуточно следуют за ней, взявшись за руки. Ей будет полезно освежить свои воспоминания, пусть даже это будет стоить ей огромного количества растерзанных на части надежд. Ничего не изменилось, девочка, за то время, которое ты провела в наркотическом раю между жизнью и смертью. Там, быть может, ты была счастлива так, как никогда не будешь счастлива здесь. И, если ты не найдешь в себе наконец силы для того, чтобы бороться, ты продолжишь тихо гнить в молодом теле. Потому что душа – это не тело, которое ученые Капитолия могут собирать по кускам. Тебе придется найти способ собрать по кускам свою душу самостоятельно, без советов и подсказок со стороны.
– Оставьте ее в покое, Плутарх, – говорит Пэйлор. И вздрагивает.
В ее кабинет без стука заходит Каролина Сноу. Первое, что видит девочка, разумеется, изнуренное лицо Китнисс Эвердин. Затем Каролина переключается на не менее изнуренную Пэйлор и задает мучающий ее так долго вопрос. Она не обращает внимания на тенью следующую за ней Энорабию, и кажется безрассудно сильной здесь, среди заблудившихся в своих интригах людей.
– Вы ведь позволите Питу Мелларку учить меня рисовать? – и смотрит на Пэйлор пытливо, как простой ребенок, который безумно жаждет чего-то, что ему не собираются давать.
Пэйлор кивает, и смотрит в спину удаляющейся Энорабии. Та железной хваткой вцепилась в плечо своей подопечной, и тонкие пальцы кажутся сведенными судорогой. Пэйлор вспоминает про таблетки, которые обещала Аврелию не пить. Про камеры, которые должны были быть выключены. Про все невыполненные по разным причинам условия, кроме одного – он продолжает лечение сошедших с ума людей, и продолжает, по всей видимости, безуспешно.
Таблетки на время примиряют ее с ужасной реальностью, в которой она видит своих убийц во всех – от капитолийского переродка и до двенадцатилетней девчонки, виноватой перед всей страной лишь в том, что в ее венах есть доля пропитанной ядом крови.
Но в чьей крови сейчас совсем нет яда?
========== ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ, в которой Китнисс Эвердин получает ответы ==========
Железная дорога навевает странные воспоминания, в чем-то ностальгические, истершиеся по сроку давности, но есть в этих воспоминаниях что-то живое, давящее и одновременно позволяющее взлетать. Китнисс бродит по маленьким полупустым купе, смотрит на пейзажи за окном. В этот раз ей не выделили отдельного поезда, хотя компания, пожелавшая сопровождать ее, подобралась довольно-таки разношерстная. Китнисс вспоминает лицо своей матери, стоически воспринявшей решение дочери вернуться туда, где все началось. То, что мама приехала в Капитолий вместе с Энни Креста, в замужестве Одэйр, становится для Китнисс сюрпризом, но она не протестует. Энни в положении кажется ей еще прекраснее, и, вопреки всем ожиданиям, сама Китнисс не чувствует себя виноватой перед этой сумасшедшей девушкой, чей ребенок из-за Китнисс вырастет без отца. Сама Энни об этом не задумывается, она почему-то уверена, что Финник совсем скоро вернется, и время, прожитое после его смерти, вовсе не кажется ей наполненным драматическими переживаниями. Глядя на нее, Китнисс думает, что сходить с ума – не так уж и плохо.
– Но это совсем не та жизнь, о которой ты хотела бы мечтать, – резко замечает Аврелий, каким-то седьмым чувством понимая, о чем размышляет Китнисс, глядя на смеющуюся Энни остекленевшим взглядом.
– Почему нет? – следует невозмутимый вопрос. – Каждый раз, когда я приходила в себя после этой странной комы, я возвращалась сюда, в мир, в котором столько боли, и делала осознанный выбор. Я возвращалась назад, к своим детям, – делает паузу, вздыхает. – Мне и сейчас это кажется правильным.
Аврелий усмехается.
– Для обычной комы это слишком продуманная история, Китнисс. Вполне связанная последовательность событий, и это кажется мне странным, – доктор помечает что-то в своем уже ставшем знаменитом блокноте (и его многочисленных копиях, частично уничтоженных) и садится ближе к Китнисс, пытаясь сделать их беседу более личной. – Как часто ты приходила в себя?