Текст книги "Энтогенез 3. Компиляция (СИ)"
Автор книги: Юрий Бурносов
Соавторы: Кирилл Бенедиктов,Сергей Волков,Александр Чубарьян,Юлия Остапенко,Андрей Плеханов,Карина Шаинян,Максим Дубровин,Алексей Лукьянов,Вадим Чекунов,Иван Наумов
Жанры:
Боевая фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 109 (всего у книги 309 страниц)
– Гляньте-ка, приседает! – зашелся смехом Петруша, ведя кобылку кругом и тыча пальцем в свергнутого новгородского владыку.
Толпа подхватила:
– Чисто пляшет!
– Эка коленца-то выделывает!
– Срамом седым трясет!
– Смотреть противно, прикрыть бы надо безобразника!
– Уха-ха-ха!
Упал возле босых ног обомлевшего от ужаса и позора Пимена дерюжный мешок.
– Справляй обновку!
– Наряжайся, жених кобылий!
– Что ступой стоишь?
– Подсобите ему!
Петруша передал савраскину узду одному из регочущих опричников. Поднял дерюгу, вынул из сапога нож и ловкими взмахами проделал в мешке дыры для головы и рук.
Подскочили еще помощники, натянули на Пимена новое одеяние и закинули на не покрытую седлом спину кобылки.
Царь хлопнул себя по бедру, искренне веселясь.
– Хороша ли невеста? – крикнул он Пимену, которого тем временем уже усадили на лошадку задом наперед и прихватили веревками, чтобы не упал. – Помню, ты ее нахваливал в разговоре нашем!
Низвергнутый архиепископ жалко покачивался и хватался за лошадиный круп.
Из толпы посыпались глумливые смешки:
– Ишь какой резвый!
– Эка оглаживает!
– Не успел обжениться еще, а уже бабу щупает!
– Видать, понравилась!
Громче всех потешался сам государь. Лицо его порозовело, даже круги под глазами стали едва видны. Широкий чувственный рот ломался улыбкой, губы разлеплялись, обнажая нечастые зубы.
Иван утер выступившую от смеха слезу и, возбужденно крутя головой, крикнул:
– Дайте ему музыку!
Тотчас, как из небытия, появились гусли – царские приказы исполнялись мгновенно. Десятки рук споро передавали инструмент, пока не дошел он до Петруши Юрьева. Умилительно сморщив лицо, парень провел пальцами по струнам и одобрительно причмокнул:
– Хороши!
Поманил пальцем своего товарища, верзилу Кирилку Иванова, шепнул ему что-то на ухо. Тот осклабился, закивал. Пригнулся, подставляя спину и плечи. Юрьев взгромоздился на него, придерживая «музыку». Кирилко распрямился, Петруша взмыл над головами, оказавшись вровень с понуро сидящим на кобыле Пименом.
Перехватив гусли на манер лаптошной битки, раскрасневшийся от задора опричник звонко выкрикнул, потешая толпу:
– Ах, гусельки, расписные, да с открылком! А ну-ка, осальте старика по затылку!
Размахнувшись, Петруша огрел гуслями несчастного Пимена. Старик вскинул к голове руки. Между пальцев поползли тягучие темные капли.
Толпа снова дернулась в хохоте:
– Славно вдарил!
– Звонко!
– Глянь, за башку как ухватился!
– У него небось ангелы в ней запели!
– Петрушка, не сломай музыку!
– Отдай ему, пущай играет!
Пимену всучили гусли. Он принял их вялыми руками, не поднимая головы.
– Играй, скоморох! – крикнул царь. – Дай веселенькое!
Толпа поддержала:
– А ну, покажь, на что годишься!
– Это тебе не псалмы тянуть!
– Вдарь плясовую!
Поруганный архиепископ сидел на кобыле без движения, точно привязанный мертвец.
Юрьев, покачиваясь на высоком, как колодезный журавль, товарище, хватил старика по спине кулаком.
– Играй, сучье вымя, ежели царь велит!
Пимен царапнул струны непослушными пальцами.
Спрыгнув на землю, Петруша пригрозил:
– Играй громче, не то отсеку клешни твои по локоть! Нечем будет кресты класть!
Задергав плечами в беззвучном плаче, Пимен принялся перебирать струны.
В истеричном веселье Иван прокричал:
– В Москву его! До самой столицы пусть не слезает! А туда прибудет – записать его имя в скоморошие списки. На Пожаре народ развлекать будет!
Кто-то из опричников подхватил лошадку под узды, повел с площади. Вихлял в стороны вислый кобылий задок, моталась облезлая плеть хвоста, жалобно звякали гусли, плыло над толпой бледное, в темных пятнах, лицо архиепископа.
– И чтобы песни пел, всю дорогу! – разорялся вслед жертве Иван, потрясая посохом. – В мою честь не надо! Во славу Жигимонта пусть распевает!
Толпа расступалась, пропуская процессию.
Савраска шлепала разбитыми копытами по наледи, фыркая и кося глазом. Весь свой век таскала она сани да телеги и в поле плуг, пока не отобрали ее у хозяина. Теперь предстояла ей дальняя дорога, да еще с привязанным к спине седоком. К участи своей она была равнодушна, ибо не ведала о ней ничего.
Сидевший на ней задом наперед архиепископ свою судьбу знал. Боль, отчаяние и страх в его глазах уступили место смирению.
На мгновение оторвав руку от струн, Пимен перекрестил наблюдавшую за ним толпу.
Смешки неожиданно стали угасать. Лица тускнели, глаза отводились.
– Скатертью дорога! – хлестнул было чей-то выкрик, но не нашел поддержки.
Тишина воцарилась кругом.
Яркое холодное солнце равнодушно плыло над окровавленной головой низложенного новгородского владыки, над куполами собора, над забитой черным людом площадью, над полузамерзшей рекой – всем великим городом, участь которого была предрешена.
Покинула веселость и царя. Притихшая толпа вызывала в нем беспокойство.
Едва кобылка с привязанным к ней Пименом скрылась из виду, Иван пасмурным взглядом окинул близстоящих и покачал головой:
– Так-то вы, окаянные, царю служите! Псы безродные! В потехе первые молодцы, в забавах старательны! А как придет черед грехи на душу взять – по щелям, как тараканы от свечи! Знаю я вас!
Ладонь Ивана подрагивала возле украшения его посоха, словно в сомнении – накрыть ли серебристую фигурку.
– Знаю! – продолжал Иван, горестно изгибая губы. – До озорства охочи! А чуть что – не на вас, мол, вина, по велению государя все сотворено… Ему и ответ держать перед миром и Господом!
Никто не решался подать голос.
Даже Скуратов стоял, склонив голову.
На шее царя задрожали вздутые жилы.
– Пожалели епископа! Изменника и польского лизоблюда! А он – жалел ли кого?! Разве он Филиппа, митрополита московского, жаловал?! Наветами сгубил, с места сверг! И все для чего? Ослабить столицу желал. Филиппа в монастырь чужими руками сослать, а царя – извести порешили! Сами под поляков метнуться пожелали, а на престол московский посадить чучело слабовольное, кто и пискнуть не посмеет против!
Белесыми от гнева глазами царь оглядел кирпичные стены детинца.
– Стоять лагерем будем в Торге! Претит мне с изменниками одним воздухом дышать, по одной земле ходить. Покуда не очищу от крамолы – не ступлю более в кремль новгородский!
МАСТЕРСТВО
По всему Торгу горели костры.
На рыночной площади возле церкви было светло, весело, жарко.
Желтый свет бойко плясал по бревенчатым и кирпичным стенам, разгонял холодную синеву вечера.
Хорошо подкрепившись вином и обильной едой – весь день резали живность у горожан, – возле огня грелись и забавлялись царские слуги.
Неутомимый на веселье Петруша Юрьев задорно выкрикивал, хлопая себя по ляжкам:
Портки мои синие
Разорвали свиньи!
Туды клок, сюды клок —
Я остался без порток!
– Аха-ха-ха! Ге-ге-ге! – реготали луженые глотки.
Хохот и озорное пение беспечно летели в морозную высь вместе с быстрыми желтыми искрами.
Стукнула дверь.
Опричники встрепенулись.
Сам Григорий Лукьяныч показался в дверях. Постоял в проеме, упираясь руками в косяки. Вздохнул. Вышел на двор.
Несколько человек кинулись было от костра, помочь, угодить, но Малюта поднял руку.
– Сам, сам… – хмурясь, проворчал в рыжую бороду.
Осторожно ступая, сделал пару шагов.
Крепко ему досталось в Торжке, когда по тверскому примеру заявился он с отрядом в крепость за пленными татарами – выволочь на двор да посрубать головы. Видя, что настал их последний час, татары набросились на опешивших опричников с голыми руками, отняли у нескольких из них ножи и сабли. Троих зарезали насмерть, а Малюту пырнули в живот – так что кольчужные кольца лопнули и чуть было требуха не вылезла. Пришлось отступать и бежать за стрельцами. Стыдно сказать – басурман всего полтора десятка и было.
Узнав, что ранен его любимец Малюта, государь пришел в неописуемую ярость. Схватив посох, кинулся вслед за стрельцами к крепостной ограде. Пленные к тому времени взяли в свои руки всю крепость, и выкурить их оттуда задачей было непростой. Уже и пушки думали выкатить или пожар устроить. Но стоило царю забраться на стену, как татары сами выбежали на внутренний двор, побросали оружие и упали на колени, завывая на своем языке. Так и не поднялись – перестреляли бунтарей из пищалей. Немчик Штаден особо отличился – пять раз выстрелил, ни разу не промахнулся, пятерых уложил.
Григорий Лукьяныч, к удивлению многих, не только не умер в Торжке от раны, но и резво поправлялся. Поговаривали то о чудодейственных снадобьях лекаря Арнульфа, то о колдовстве.
Как бы то ни было, а Малюта, хотя и бледный видом, уже мог сам выйти на воздух, присесть на лавке возле двери, продышаться на вечернем морозце. Привалившись к бревенчатой стене и вытянув ноги, Малюта хмурил брови, смотрел на закатное небо и размышлял о чем-то. Оттого и не сразу заметил стоящего чуть поодаль заплечных дел мастера.
Кат – низкорослый, но плечистый мужик с косматым, как у черта, лицом – застенчиво топтался возле Малюты.
– Чего тебе? – покосился на него царский любимец.
Палач же, едва на него обратили внимание, чуть не подпрыгнул от радости, как исскучавшаяся собачонка при виде хозяина.
Палача Скуратов недолюбливал. Называя самого себя псом государевым, слыл и среди товарищей – лютым, сильным и верным, не лишенным звериного достоинства. Даже в пытошной, когда приходилось жечь, ломать и рвать, Малюта ощущал себя прежде всего радетелем державы и лично ответственным перед царем. А таких, как этот заплечник, держали за искусность и сноровку в своем деле, но уважения к этой породе не было. Им все равно кого кромсать, кому служить – лишь бы похлебка полагалась.
Подергав себя за неопрятную бородищу, кат подобострастно уставился на своего начальника.
– Мне бы ученичка какого… Самое оно, для учебы-то. В Москву ведь когда вернемся, дел и вовсе невпроворот будет. А я, глядишь, и подготовил бы уже себе на подхват человечка.
Скуратов хмыкнул, разглядывая ката. Заросший, рукастый, кряжистый, мясистый палач приплясывал на коротких кривых ногах, моргал слезящимися на морозе глазками – будто не человечьими, а от медведя взятыми, маленькими и темными.
– Что, поди уж, и присмотрел кого? – сощурился Малюта.
Палач повеселел:
– Все-то ты, Григорий Лукьяныч, примечаешь! Все-то знаешь!
– Служба такая… – хмурясь, обронил Малюта. – Ну, говори, кого приметил.
Кивнув в сторону собравшихся возле костра, кат забубнил:
– Да вот мальца того. Возничего, Егорку.
– Жигулина? – удивился Малюта.
Кат закивал:
– Его, его самого.
Малюта глянул на гомонящих у огня опричников, выискал глазами щуплого парня в теплой чуге. Безусое лицо, губастое, совсем юное.
– Не жидковат ли? – с сомнением спросил палача.
Тот решительно помотал башкой:
– Нутряная в нем сила, чую. Ее пробудить да направить лишь. Нету к людям жалости у него, но и лютости нет. Со спящей душой человек. Для нашей работы – самое то!
Малюта задумался.
– Ну что ж, бери, коли так. Когда учить начнешь?
Палач поскреб бороду. Подергал, будто проверяя, прочна ли.
– Да вот и начнем завтра с утра, не отлагая. Игумена Константина-то на виске уже обо всем допросили. Нового ничего не поведает больше – нечем. Дело за малым осталось – за злонравие и бесноватую дерзость государь его приговорил на шесток, пущай оттуда и поучает!
Малюта задумчиво погладил свою бороду и чертыхнулся про себя:
«Тьфу, дьявол, перенял у этого…»
– На острый или на кругляшок? – деловито спросил подчиненного.
Кат оживился, приосанился, заблестел глазками:
– На кругляшочек, Григорий Лукьяныч. И согреть велено.
Скуратов кивнул.
– Бери мальца, учи службе. Головой отвечаешь.
Поклонившись, палач отошел от скамьи и отправился к пылавшему на дворе костру.
– Эй, паря! – негромко позвал он.
Опричники, гоготавшие над чьим-то рассказом, разом смолкли и посторонились. Желтые отсветы пламени плясали на их напряженных лицах. Множество настороженных глаз уставилось на незваного косматого гостя.
Кат ткнул в Егорку коротким толстым пальцем и несколько раз его согнул – будто показывая, как насаженный на иглу червяк корчится.
Жигулин поправил шапку, глянул на товарищей и боязливо подошел.
– Пойдем, – коротко сказал палач.
Глаза парня тревожно блеснули.
– Не пужайся, – усмехнулся кат. – Если худа за тобой нет, так и я тебе его не сделаю. По приказу Григория Лукьяныча ко мне определен теперь.
Малюта медленно поднялся с лавки, придерживая рукой живот. Нутро почти не болело, не пекло, как в первые дни. Проводив глазами две отошедшие от костра фигуры, Малюта взглянул на небо. Наползала на Новгородщину холодная ночь. Далеко, в уснувшей уже Москве, в высоком доме на берегу реки, одиноко спала его жена Матрена. Белотелая, круглолицая, с глазами, точно васильки. Да две дочки, от матери отличимые разве что годами и не столь дородные, грезили в светелке под перинами о женихах да нарядах.
– Выжил я, Матренушка, – крестясь в сторону густеющей черноты, прошептал Малюта. – Машука, Катенька мои! Даст Бог, не покину вас и впредь, многие годы!
Главный царский опричник добрался, опираясь о стену, до двери и скрылся в черноте проема.
Откровянился зимний закат.
Ночь над Городищем была морозна и безмолвна. Месяц карабкался средь пепельно-сизых туч. Тихо опускались редкие снежные хлопья. Уютно пахло печным дымком. Но в каждой избе понимали: утро будет страшным, будет страшным и день.
В подклете разграбленной церкви Благовещения жарко натоплено. Выкинув всю церковную утварь, там по-хозяйски расположился палач со своим страшным скарбом и новоявленным учеником.
Палач сидел в одной длинной холщовой рубахе на высоком сундуке, свесив босые ноги. В руке держал серебряный стакан, то и дело прикладываясь к нему. Лицо ката, там, где оно не поросло густым волосом, раскраснелось от огня и вина. Благодушно щурясь, он наблюдал за новоиспеченным учеником.
Егорка Жигулин, притулившись на узкой лавке, корпел над длинной пеньковой веревкой, складывая ее и перевивая. От усердия он пыхтел и кусал губу, над которой едва начал пробиваться светлый пух.
– Конец-то, конец, который длинный, не в третий виток суй, а в четвертый! – подал голос палач, от внимательного взгляда которого не укрывался ни один промах Егорки.
Егорка послушно исправил. Потянул за концы. Соскочил с лавки, подошел и боязливо подал веревку наставнику.
– Вот! – удовлетворенно крякнул тот, разглядывая Егоркин узел. – Теперь сам видишь, какой получился! Хоть сзади, хоть спереди руки вяжи, а без понимания не сумеет никто освободиться. Эхма, пенька новогродская, хороша до чего! А ты, малец, смекалист, как погляжу!
Польщенный Егорка улыбнулся и осмелился спросить:
– Дяденька, а как тебя звать?
Кат хитро взглянул на ученика.
– Меня звать не надо, я сам приду! Ну а так-то, промеж собой если, то Игнатом кличь.
Довольный своей шуткой, палач отложил веревку, осушил стакан и утер бородищу.
– Ну, хватит уже винца. Завтра с утра работенка важная. Голову надо ясной иметь. В нашем деле ошибки быть не должно.
– А то что? – осторожно спросил Егорка, с любопытством оглядывая разложенные по всему подклету инструменты.
– А то все! – хохотнул Игнат, но вмиг стал серьезным и добавил: – Царь будет завтра на нашу работу глядеть. Не потрафим государю – так сами рядом со злодеями корчиться будем.
– Дело известное, – стараясь придать осанке и голосу важности, сказал Егорка. – В государевом полку тоже не забалуешь.
Палач хмыкнул и вдруг с силой схватил себя за бороду. Потянул вперед, скорчив уморительную рожу.
Егорка, не выдержав, рассмеялся.
– Вот то-то же! – ухмыльнулся Игнат. – Не выкаблучивай, паря. Не воображай из себя важную птицу!
Соскочив с сундука, кат сунул ноги в короткие валенки и прошаркал к белеющим в углу доскам.
– Козла завтра на рассвете мастерить будем, – обернулся он к ученику. – Отнесем досочки наверх и на площади соберем. Колышков прихватим про запас, мало ли что. Хворосту притащим тоже.
– А это зачем? – спросил Егорка.
– Для сугреву, – коротко пояснил кат.
Егорка не очень понял и снова принялся разглядывать диковинное для него хозяйство.
Закопченный противень, несколько сковород разной величины и колченогий таганок он оставил почти без внимания. Пробежался взглядом по груде железного инструмента: ножам, пилам и крючьям. Взял тяжелые щипцы, помахал ими в воздухе. Примерил к краю лавки и налег на длинные рукояти. Дерево захрустело под нажимом.
– Ребрышко сокрушить или суставчик надломить – лучше не сыскать вещицы! – горделиво сказал Игнат, наблюдая за упражнениями Егорки. – Накалять научу, тут целая наука – краснота или белизна, они по-разному пользу делу дают.
Егор положил щипцы на место. Оглядел наскоро сооруженную дыбу, дернул за веревку. А вот кнут, лежавший на полке, вызвал у бывшего возничего особый интерес.
Игнат с пониманием кивнул. Борода его разъехалась в стороны, как меха горна, – палач улыбался.
– Вижу, вижу, к чему тянешься, – радостно хлопнул в ладоши кат. – Не ошибся я, значит! Быть тебе отменным мастером!
Егорка осторожно взялся за темную деревянную рукоять и потянул. С громким шорохом поползла косица кнута, Егорка высоко поднял руку, измеряя длину, отступил на пару шагов. Конец звучно стукнул об пол, будто дощечка упала на камень.
– Такую вещь никому не доверю изготовить. Сам делал! – Игнат горделиво погладил бороду. – Из лучшей сыромяти сплел.
Кнут был тяжел и страшен.
– А вон, видишь, к косице «язык» приделан? – Игнат нагнулся и ухватил жесткую полосу кожи, согнутую вдоль уголком. – На сам кнут всегда чепрачная кожа хороша, от быка. А на «язык» беру свиную. В рассоле крепком вымочить, согнуть потом, под гнет положить, чтобы желобком острым засохла.
– Для чего же такой «язык», дядя Игнат?
– А для того! Он с человека стружку снимет похлеще ножа, если умеешь кнутом приложить. Ты запомни, малец…
Игнат оглянулся, хотя никого вокруг быть не могло. Схватил Егорку за грудки и притянул к себе, приблизив лицо почти вплотную. Зашептал, тараща слегка пьяные карие глаза:
– Запомни – от нашего умения все зависит! Захочешь – таким «языком» с тройки ударов выбьешь все потроха. А захочешь, красивый узор на спине сложишь, красную елочку во всю ширь – знай заходи с одной стороны да с другой, охаживай сердешного! А человечек покричит-повоет, да дух в себе удержит. От нас только зависит, сколь кому дышать осталось! Ну, положь кнут на место. Не дозрел пока до него.
Егорка послушно свернул кнут и возвратил его на полку.
Игнат тем временем прошаркал валенками к углу подклета. Принялся греметь и стучать деревянными кольями. Придирчиво осмотрев концы, отложил три по-разному заточенных.
Подозвал Егорку.
– Вот, поставь у двери. Завтра отнесешь наверх. Видишь – один очинили, точно перышко? Ты, поди, пером умеешь писать? Из посадских ведь?
– Батенька, пока жив был, платил за школу. Отец Никодим нас учил, грамоте и цифирному счету.
– Помер, значит?
– Да нет, и сейчас учит.
– Да про отца спрашиваю, дурень ты этакий, – заворчал Игнат и сердито разлохматил себе бороду. – На кой ляд мне Никодим сдался…
Егорка кивнул:
– От живота умер, три года уже.
Кат вздохнул и принялся приводить бороду в порядок, дергая за космы, оттягивая их книзу.
– А моего я сам отделал.
Егорка оторопело взглянул на учителя – не ослышался ли?
Игнат испытующе взглянул на него.
– Что, паря, шарахаешься? – изменившимся голосом словно каркнул палач. – И матушку свою, если приказ дадут, в петлю подсадишь. Такое ремесло.
Игнат подскочил вплотную к ученику и впился в него взглядом, словно ожидая чего-то. Густые черные брови сдвинулись, узкий лоб разрубили темные складки.
– Нет матушки, она еще до отца преставилась. Из всех братьев один я до нынешнего дня дожил. Сирота я дяденька Игнат, – стараясь не подать виду, что испугался, произнес Егорка.
– Оно и к лучшему, коли так, – неожиданно ласково сказал палач, разглаживаясь лицом и шевеля бородой.
Егорка перевел дух.
– А что грамотой владеешь – это еще лучше, – продолжил Игнат и снова принялся стучать кольями. – В нашем деле нужна полная тайна. Точность тоже нужна. Что там дьяки-писцы иной раз корябают – поди разбери. Мне как раз грамотный подручный нужен!
Игнат подмигнул Егорке и вернулся к своим деревяшкам и поучениям.
– Вот этот, острый самый, мы захватим на тот случай, если государь утром будет милостивый. На таком острие даже твоего сложения человечек быстро дух испустит. А уж завтрашний, телом тучный, мигом насадится и помрет скоренько.
Игнат взял следующий кол.
– А этот тоже острый, чуток закруглен разве. А видишь – тут чуть поодаль острия дощечка приколочена? Этот колышек на тот случай, если только полмилости у государя будет. На такой жердочке немного покукарекать придется, планка не пустит глубоко. Но раскровянит знатно. Четверть часа самому жилистому отпустит такой вот кол-то.
– Ну а вот этот? – кивнул Егорка на третий кол, едва заточенный, больше похожий на огромный черенок от лопаты.
Кат потер ладонями бороду, словно вытряхивая из нее крошки, и веско пояснил:
– А это и есть «кругляк». Мучение от него лютое. Для тех, кому милосердия не оказано. Он не протыкает, а всю требуху только сдвигает в сторону. Крови от него немного, если правильно вдеть. Этому завтра учить буду. А сейчас стели на лавку прямо тут. Спать надо.
Кат поскреб в бороде и зевнул, кривя рот.
Улеглись. Игнат сразу захрапел, а Егорка долго еще лежал, глядя, как затухают на потолке отсветы огня, как темнеют стены из крупного некрашеного кирпича.




























