Текст книги "Небо и земля"
Автор книги: Виссарион Саянов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 54 страниц)
Он был красив, приветлив, располагал к себе новых знакомых, и только улыбка, так красящая обыкновенно людей, старила его, обнажая светлые десны и мелкие, словно подпиленные зубы. Как бы весел он ни был, красивые и наглые глаза его никогда не смеялись, – вечная настороженность застыла в них.
Быков вспомнил, как поссорился с Васильевым во время забастовки в Петрограде (поручик сидел тогда в пролетке с Хоботовым), и, решив почему-то: «С этим человеком и теперь не буду жить в мире», тихо ответил:
– Нынче не время пререкаться из-за старой ссоры. Но прав-то, конечно, был я…
Васильев пожал плечами, словно выражая свое недоумение, и подошел к Наташе. Походка у него была быстрая, легкая. Остановившись возле окна, он широким и свободным жестом вскинул правую руку и ухватился за крюк, вбитый в оконную раму; к этому крюку была подвешена Глебом бумажная модель самолета.
Разглядывая неуклюжую модель, Васильев что-то сказал, улыбнувшись, Наташе. Быков заметил, как ласково блеснули её прищуренные глаза.
– Что же, все в сборе, как будто, – сказал старик Победоносцев. – Приступим, пожалуй…
Загремели стульями, рассаживаясь за круглым столом. Быков нарочно задержался ненадолго, чтобы сесть поближе к Лене, и обрадовался, заметив, что место рядом с нею не занято.
– Снова мы рядом с вами, Елена Ивановна, – промолвил он, касаясь локтем её острого худенького локтя и придвигая поближе стул.
Он долго смотрел на неё, точно узнавая в женщине с двумя тоненькими, как паутинки, морщинками возле уголков губ ту светловолосую девушку, что встретилась ему когда-то в Царицыне. Только лицо той девушки не было озарено внутренним светом, как нынче, – чувствовалось, что немало она пережила и передумала за минувшие годы…
Все здесь было по-домашнему просто, и не верилось даже, что неподалеку отсюда фронт, что лежат там люди в мокрых окопах, и круглые сутки гремят раскаты артиллерийской стрельбы, и сигнальные ракеты взвиваются над полями. За столом сидело семь человек. Только один из них – Васильев – был случайным знакомым, остальные были для Быкова свидетелями уходящей молодости – друзьями давней поры.
С Тентенниковым и Победоносцевым связано было навсегда начало летного пути: время ученья, пора молодых дерзаний. Старик Победоносцев дорог уже по одному тому, что он – отец Глеба и Лены. Только к Наташе не совсем дружелюбно относился Быков, редко встречался с ней до войны и ни разу, пожалуй, не поговорил серьезно, хоть давно уже решил, что она – особа с фантазиями, совсем не пара доброму и прямодушному Глебу.
– Я тост предложить хочу в память Нестерова, – сказал Глеб. – Сегодня три года, как была впервые исполнена мертвая петля. Вот и надумали мы с Тентенниковым поминки по Нестерову справить. – Он посмотрел на Васильева, сидевшего рядом с Наташей, словно только теперь заметил за столом своего недруга.
– За воздушную славу России, за Нестерова, – громко повторил он, – за человека, который был первым летчиком в истории, победившим в воздушном бою. Смертью заплатил он за победу. Он погиб так же самоотверженно и благородно, как жил. В час вражеской атаки на русские войска он вылетел на стареньком самолете навстречу врагу и протаранил самолет австрийского барона Розенталя. Имя первого человека, победившего в воздухе, навсегда сохранится. Звали его Нестеровым…
– Великий подвиг! – вздохнул Тентенников.
– А разве понимали значение авиации для России? – продолжал Глеб. – До войны на летчиков иные дельцы как на шутов гороховых смотрели. Помню, во время полетов объявили однажды, как в цирке, «спуск смерти», чтобы сборы увеличить. Самолет исполнял в тот день, под завыванье оркестра, воздушное танго. В газетах вечно сенсации печатали. Даже статейка была: «Модерн в авиации». А о тех, кто геройски жил и умирал, мало говорят народу. Вот Лена мне журнал привезла французский. Сколько в нем о военных летчиках говорится…
Он протянул приятелю номер журнала, и тотчас узнал Быков лица знаменитых летчиков Франции. Это были асы, тузы. Асом считался летчик, одержавший больше пяти воздушных побед. Лучшие асы были в прославленной эскадрилье «аистов», и прежде всего начал Быков искать портрет Ганимера. Ганимер считался в ту пору знаменитым летчиком. На портрете был изображен молодой человек, худощавый, может быть, даже болезненный, с глазами, в которых была и отвага солдата и застенчивость провинциального юноши. Внимательны были ясные глаза, смотревшие на Быкова из-под надвинутого на самые брови козырька форменной фуражки, тонкая мальчишеская шея была повязана шарфом, и светлый значок белел на кармане тужурки – изображение серебряного аиста в полете.
– У нас много летчиков лучше французских, – строго говорил Глеб, – но не повезло авиации в России. С самого начала торгаши да спекулянты захватили её. А в аэроклубе знатные бездельники сидели… Да и в армии нашлись ретрограды, – до сих пор на летчиков с удивлением смотрят: как, дескать, вести себя будет, неужели и взаправду полетит?
Все засмеялись, и даже старик Победоносцев улыбнулся.
– Вы правы, нас не понимают, Глеб Иванович, – быстро заговорил уже немного опьяневший Васильев. – Такую силу недооценивают…
Устремив глаза в сторону, словно разговаривая с кем-то невидимым, Васильев продолжал, потирая руки:
– Авиация может стать самой большой славой страны. Мы – рыцари воздуха. Воздушный бой – всегда поединок, дуэль. Думая об авиации, я вспоминаю рыцарские турниры. Есть особенное благородство в воздушном бою. Один на один в небе я встречаю врага. Он падает, протараненный моим самолетом. Это – гимн новому крылатому человечеству. Я ясно представляю будущее – может быть, через полвека. Дуэлянты не будут становиться у барьера, отмеривать шаги, проделывать скучный обряд старинной дуэли. Спор в любви будет решаться высоко в поднебесье, двумя самолетами, на которых будут враги… Нужно только, чтобы летчик никогда не становился профессионалом. После войны авиация должна снова стать спортом, иначе она умрет…
Быков недовольно поморщился и наклонился к Лене:
– Слишком он говорлив, Елена Ивановна. Болтовня летчику не пристала: в небе, кроме шума мотора, ничего не слышишь, вот и приучаешься много думать, мало говорить. А Васильев и слова другим не дает промолвить, – видите, как его понесло, словно на крыльях. Попугай – тоже болтать любит, да летает зато невысоко…
Лена не могла сдержать улыбки и осторожно дотронулась рукой до локтя Быкова, словно предостерегала: долго ли поссориться с пьяным человеком…
– Война уничтожит слабых, – взволнованно продолжал Васильев. – Дух человека изменится после войны, и мы увидим много такого, о чем и мечтать не смели самые горячие головы.
Быков перехватил устремленный на поручика тяжелый ненавидящий взгляд Тентенникова и сразу понял, что трудной будет жизнь в отряде.
Васильев продолжал говорить, но его уже не слушали. Старик Победоносцев сидел не шевелясь, уткнувшись в тарелку, и только Глеб был весел, словно спирт помог ему забыть обо всем.
– Глупости говорите, – громко сказал Тентенников, приглаживая редкие волосы. – Что хорошего в турнирах да дуэлях – никак не пойму. Неужто со временем люди не поумнеют и подобная блажь будет жить в их голове? Я самолет за другое люблю – он уничтожает на земле расстоянье; разовьется авиация в стране – и не станет у нас захолустья. А с дуэлянтами я и сам встречался: вызвал меня граф Кампо-Сципио на дуэль из-за моей над ним насмешки. Но я ему, конечно, попросту предложил: драться согласен, но только на кулачках…
Старик Победоносцев хихикнул, и Васильев, не понимая, всерьез говорит Тентенников или просто балагурит, неопределенно сказал:
– Мы с вами о разных вещах говорим…
– Нет, не о разных, – упрямо ответил Тентенников и отвернулся от своего собеседника.
Глеб встал из-за стола и дернул Быкова за рукав.
– Не хочешь пройтись?
– Отчего же, пойдем… Васильев теперь, пожалуй, обдумывает кодекс воздушных дуэлей и не станет скучать без нас…
– И я с вами, – сказал старик, догоняя их и волоча свою тяжелую палку. – Мне в госпиталь надо. Скоро обход палат.
Госпиталь находился неподалеку, в буковой роще. Глеб повел оттуда Быкова по тихому перелеску. Было уже темно, прохладно. Вспыхнуло вдалеке крохотное, как уголек, пламя костра и снова пропало в темноте. Пар клубился в лесу, словно тлели деревья, издалека тянуло гарью и дымом. Тусклые огоньки – то ли отсветы карманных фонариков, то ли звезды, пробившиеся сквозь мглистую дымку, – мигали над переправой.
– Любимое место мое, – восторженно сказал Глеб. – Вечерами гуляю тут. Ходишь один по лесу, невольно обдумываешь жизнь. Не верится даже, что с той поры, как встретились мы впервые, только шесть лет миновало. Кажется порой, что я уже состарился и веку моего осталось очень немного. Подумать только, как много мы успели сделать за минувшие годы, – пережитого нами на три поколения хватило бы…
– А сам-то ты как живешь? – спросил Быков, пытаясь навести Глеба на разговор о Наташе.
– Смутно живу. Казалось бы, чего мне еще надо: госпиталь, в котором Наташа, неподалеку от нашего отряда: при желании можно всегда на день сюда выбраться, а вышло хуже, чем думалось… И жалею, что отпуск провел здесь, надо было в Петроград поехать…
– Не ладишь с нею?
– Давно на разрыв идет…
Он поморщил лоб, будто не смог сразу всего вспомнить. У прямых, откровенных людей бывают мгновенья, когда им обязательно хочется излиться, рассказать о самом сокровенном, личном, – в такую пору они способны делиться заветными своими думами даже со случайными знакомыми. Глеба радовало, что он сможет сегодня исповедоваться не чужому человеку, как бывало порой в минуту совершенного уныния, а старому и верному приятелю…
– Ты разве не знаешь, как отвыкают люди друг от друга? Ведь размолвка начинается незаметно, с мелких каких-то, незначащих вещей. Ссоры из-за пустяков, ругань из-за разбитого стакана. Сначала обоим невдомек, и вдруг наступает день, когда оба начинают чувствовать, что относятся друг к другу по-новому. Тотчас прекращаются ссоры. Отношения становятся спокойней, появляется предупредительность, боязнь обидеть другого, – так наступает второе предвестье разрыва. С тех пор как Васильев появился, почувствовал я: отходит от меня Наташа… Жалко её, – сказал Глеб, раздвигая рукой кусты. – Мы сегодня на рассвете по этому самому перелеску гуляли. О нем, о Васильеве, двух слов не сказали, но чувство тяжелое было у обоих: словно рушилось все. Будто червь какой-то её душу точит. Когда встретились мы с ней впервые, любила она вести странные разговоры: обречено, дескать, наше поколение, – живем мы в трудное время, испытания нам суждены большие… Мне это казалось тогда модной блажью. И объяснение легко было найти: красивая она, умная, – а жизнь поначалу неудачно сложилась – первый муж оказался беспутным человеком, потом стал преследовать её своею любовью курчавый недотепа – помнишь, который появился с револьвером в её номере, в Перми? Я тебе о нем рассказывал… Вот и стала она собственные неудачи всему поколению приписывать. Теперь то же у неё в голове: близится будто бы время распада, всеобщей гибели, и нет уже никакого закона человеческой душе. От жизни надо брать все, к чему сердце влечет, не раздумывая, не жалея… Она говорит, что отныне время таких людей, как Васильев, наступило, – беззаконников и себялюбцев. Он красив? – спросил Глеб.
– Красив…
– Может быть, и красив и умен, – нехотя согласился Глеб, – но растленный он человек, душа у него гнилая. Есть в нем, правда, какая-то сила: от него и не такие, как Наташа, с ума сходили. Подмигнет припухшим веком своим, оскалит мелкие зубы – и хоть на край света готовы бежать за ним.
– Почему же решил ты, что в Васильева влюбилась Наташа?
– Сам я догадывался. Да и Тентенников со мной разговор жестокий имел. Ты, говорит, можешь меня возненавидеть, но у меня на жизнь собственный взгляд: ничего нельзя от друзей таить. Вот потому-то я тебе правду скажу…
– И сказал?
– У него слова грубые, рубит сплеча…
– Ты, конечно, объясняться поехал с Наташей?
– Сначала на Тентенникова дулся, дня два не говорил с ним, да понял, что все это он рассказал по дружбе. Помирился потом, а с Наташей так и не объяснился… Тут новые дела подоспели, Лена из Петрограда приехала нас повидать. Вот дело и заморозилось.
– А когда же Елена Ивановна уедет?
– Завтра. Она теперь снова живет на старой нашей квартире: после смерти Загорского в отцовский дом вернулась…
– Как проводим её, Глебушка, сразу поедем в отряд. Хочется поскорей посмотреть вашу армию. Её хвалят, в других-то царевы генералы плохую славу завоевали…
Глеб замолчал, и разговор перебился, точно разучились приятели за годы разлуки понимать друг друга с полуслова.
– Славная она! – тихо промолвил Быков. – Ты знаешь, Глебушка, если бы я не был сед, я бы в Елену Ивановну обязательно влюбился.
– А ты и влюбись, – насмешливо ответил Глеб. – Я и то удивляюсь: за столько лет ни разу не подумал, что и тебе время приспело полюбить кого-нибудь.
– Это мне нелегко. Если полюблю, – то так же, как ты, сразу на всю жизнь.
День догорал над крутыми склонами гор. Тускнела заря, и Быков долго вглядывался в багряно-желтую даль. Через час они вернулись в белый дом над обрывом. Васильев дремал у окна, а Наташа сидела рядом с Тентенниковым и слушала длинный рассказ летчика о давнишних его похождениях. Бледным показалось Быкову её осунувшееся напудренное лицо.
– Куда вы запропастились? – проворчал Тентенников, обрадовавшийся новым слушателям.
Он пустился в воспоминания, помянул добрым словом давнее время, когда пили шампанское за будущие успехи авиации и шумно приветствовали первых петлистов.
– Да уж, времечко было, – просипел он, вздохнув. – Вспоминается часто. И хотя немало с той поры прошло, а о старых голодовках со злостью думаю. Вот и сейчас мне невольно один случай на память пришел… Было это году в тринадцатом. Я с завода ушел, – подбил меня случайный знакомец разъезжать по городам и читать лекции об авиации. Я послушался, поехал вместе с ним. Осенью оказались мы в маленьком степном городке на Урале. Дни непогожие, хмурые, в городском саду пусто. Снял я помещение, стал читать лекции, а слушателей всего десять человек. Особенно мне одна старушка запомнилась. С биноклем пришла, в первом ряду села и после каждого моего слова вздыхает. Грустно стало, кое-как закончил лекцию. Денег даже за помещение заплатить не хватило. Вернулся в номер, а там еще трое человек собралось таких же, как я, голодных неудачников. Длинноволосый поэт, сочинивший стихотворение о босоножке и прочитавший его, как гордо уверял он, в сорока городах России, совсем захирел, – он уже четвертые сутки не ел ничего. Лектор в пенсне повсюду читал лекции о семейном вопросе, но и ему в степном городке не повезло: приехал он в самый мертвый сезон, после того как закрылась осенняя ярмарка. Третьим был гипнотизер – задумчивый мужчина, горький пьяница. Он как только в городок приехал, так сразу и запил; все деньги свои за несколько дней прогулял. Сидим мы на диване и думаем об одном: как бы пообедать? Вот и придумали, что спасти нас сможет гипнотизер. Ведь он может загипнотизировать хозяина трактира. Тот за опыт и заплатит ему натурой – каким ни на есть обедом… Сказано – сделано. Собрались мы, пошли вчетвером в трактир. С хозяином сразу сговорились. Только сам он гипнотизироваться не желает – дескать, сначала полового загипнотизируйте, а там уж и я посмотрю… Зовем полового. Он подбегает как угорелый. Мы ему тотчас обед заказываем, а гипнотизер твердит: «Посмотри мне в глаза, приятель! Очень мне нравится твое лицо». Половой вдруг испугался почему-то. И беда с ним приключилась: как станет он на стол накрывать, так у него все из рук валится. И самое смешное, что ножи и вилки не падают, а то, что бьется, обязательно на полу оказывается. Тарелок он штук пять перебил. Поэт – мужчина нервный, самолюбивый – решил, что во всем виноват гипнотизер, и тотчас ввязался с ним в драку, а мы с лектором ушли. Идем по городу, а сосет под ложечкой… Снова в номер вернулись, сидим, скучаем. К вечеру гипнотизер вернулся, принес два калача. «Я, – говорит, – когда мы в трактире сидели, еще не протрезвел окончательно и полового учил тарелки бить. Теперь же я в норму вошел и хозяина загипнотизировал. Одна беда: ни за что толстяк не просыпается. Так и ушел, не добудившись». Были мы сыты в тот вечер…
Тентенников сокрушенно вздохнул и, скривив лицо, спросил Быкова:
– Ты Пылаева помнишь?
– Твоего бывшего антрепренера? Он еще с нами в Болгарию ездил?
– Его самого… Он тоже теперь неподалеку оказался.
– Что же он делает тут?
Тентенников не успел ответить. Васильев подсел к летчикам и тихо спросил:
– В отряд сегодня поедете?
– Завтра собираемся, – отозвался Быков.
– Не неволю. Можете и завтра. Но помните, что скоро наступят горячие дни.
Он отвел в сторону Быкова и усадил его на диван рядом с собой.
– Мне с вами поговорить хочется обстоятельней. Вы – богатырь. Без преувеличения скажу: вы даже не представляете, как любит вас армия. Мотористы и механики, узнав, что вы переходите в наш отряд, обрадовались. Еще бы, – с завистью сказал он, поглядывая на новенькие крестики, – вы настоящий герой – Кузьма Крючков авиации.
– Полноте, я ли один… Таких, как я, много, и если прямо говорить, то и мои приятели тоже чего-нибудь стоят…
– Понимаю. Дружеские чувства, – многозначительно ответил Васильев. – Преданность в дружбе – благородная черта. Тем более хочется и мне, забыв старое, сдружиться с вами. Прошу только об одном: если другие будут вам плохо говорить обо мне, не верьте, прежде чем не убедитесь сами.
– Собственно говоря…
– Ничего больше, – успокоил Васильев. – Не каждый человек может понять чужую душу. Только о том я и хотел сказать вам…
Он поднялся с дивана, улыбнулся, обнажив бледные десны, и вышел из комнаты.
– О чем он с тобой разговаривал? – спросил Тентенников, когда затихли в отдалении шаги Васильева.
– Не пойму, комплиментами занимался да уговаривал не верить злым рассказам о нем.
– Напрасно он старался, – рассердился Тентенников. – В отряде у нас тяжелая жизнь, скоро ты сам увидишь. Конечно, если мы трое будем друг за друга держаться, никак ему не справиться с нами: лиса он, право, лиса. И нам с Глебом он сначала сладкие песни пел, но мы теперь поняли, какой он мерзавец… Он на войну все свои надежды возлагает, отличиться думает, чина добиться высокого хочет. А сам-то – человек темный, двоедушный…
Быков слушал невнимательно, – хотелось побеседовать с Леной, но никак не удавалось остаться с ней наедине.
– Потом поговорим, – сказал он Тентенникову. – А я тебя вот о чем попрошу: вызови-ка Лену сюда.
Лицо Тентенникова расплылось в широкой добродушной улыбке. Он подмигнул Быкову, похлопал его по плечу и громким шепотом, который, как казалось Быкову, можно было услышать в самом дальнем углу комнаты, доверительно сказал:
– Мне и самому Лена до смерти нравится. Но, понятно, для тебя удружу…
Лена вышла заспанная, в коротком платье, в платке, накинутом на плечи, в туфлях на босу ногу. Лицо её было румяно после сна, и губы немного припухли.
Несколько минут не мог Быков промолвить ни слова. С той поры, как узнал он Лену, не было дня, когда бы не думал о ней. А как он мечтал о встрече с ней в военную пору! В старом авиационном отряде у него было много приятелей, но не было настоящего друга. И всегда ему казалось, что именно Лена сможет стать таким другом, что с ней он сможет делиться своими думами и переживаниями, радостями и несчастьями…
Он глядел на Лену – и ничего, кроме этого светлого лица, не существовало теперь для него.
– Елена Ивановна… – сказал он, протягивая к ней руки. Он вдруг почувствовал, что не может сделать ни шагу больше, и остановился возле окна.
Лена внимательно посмотрела на него и подала руку.
– Пойдемте погуляем, – тихо промолвил Быков.
– Пойдемте. Я люблю ходить по лесу в пору, когда в доме еще спят. У меня здесь есть излюбленные места. Мы пойдем сегодня к кургану.
Она шла быстро, легко, широким, почти мужским шагом, и это, как и все в ней, тоже очень нравилось Быкову.
«С такою можно по жизни рядом шагать, – думал он, – в них, в Победоносцевых, от старика своенравие какое-то есть, и на других они не похожи».
Они подошли к кургану молча; разговор как-то не клеился, да и не хотелось Быкову говорить, – только бы чувствовать её дыханье совсем близко, рядом с собою, да вслушиваться в хруст песка под её высокими каблуками…
– Как вы Глеба нашли? – спросила Лена.
– Ничего не понимаю… Показалось мне, будто с Наташей не ладится у него. Да и Глеб сам признался.
– Не ладится? – переспросила Лена. – Знаете, Быков, мы, Победоносцевы, очень несчастливы в жизни. Мать разошлась с отцом, сама была несчастна в новом браке, и мы выросли в надрыве каком-то. Сережа молодым застрелился. Я недолго жила с мужем, – так страшно погиб он… На старика поглядите: он ведь тоже несчастен…
– Знаете, Елена Ивановна, – дрожащим голосом проговорил Быков, – мне кажется, что лучше сейчас быть несчастным, чем счастливым. Тот, кто счастлив сегодня, по-моему, очень подл. Пока вся жизнь не изменится, не будет у людей настоящего счастья. Нельзя счастливым быть в одиночку, надо, чтобы вокруг тебя все радостно пело…
– Все мы несчастны, – вздохнула Лена. – Но у Глеба по-особенному тяжелая жизнь. Он благородно отходит в сторону, не хочет мешать Наташе: дескать, человеческое чувство свободно, а Васильеву это на руку. Я по-другому на вещи смотрю: и в любви жестче нужно быть, непримиримей. – Она оглянулась и тихо спросила: – Любите вы кого-нибудь?
– Старика отца люблю. Он у меня потешный, выдумщик страшный, но доброй души человек. Только верить ему нельзя, Елена Ивановна, обязательно что-нибудь приврет. Вот и недавно я письмо от него получил из Москвы. Пишет, будто бы объявилась на Остоженке говорящая лошадь…
Лена нахмурила брови.
– Зачем же он врет?
– Со скуки врет, Елена Ивановна.
– А кроме старика никого у вас нет?
– Приемный сын, Ваня. Занятный мальчишка.
– Не то, Быков. Любите ли вы кого-нибудь? Есть ли у вас жена, близкий человек?
Быков смущенно молчал, и Лена сама смутилась, почувствовав его волнение: он мог неправильно понять её, невесть что подумать…
– Если бы от вас уходила любимая женщина, вы бы поняли, что чувствует Глеб: ему кажется, будто земля уходит из-под ног.
– Вы говорили с Наташей?
– Ни слова. Она и с Васильевым-то за последний месяц ни словом не перемолвилась: пожалуй, и сама страдает страшно…
– Жалко мне Глеба…
– Очень он обрадовался, когда узнал о вашем приезде. И прошу вас, Быков, не давайте ему особенно рисковать. Он добрый, простой… Так легко погубить его.
– Будьте спокойны, Елена Ивановна. После сегодняшней нашей беседы он стал мне особенно дорог. Ругать его за нерешительность надо, но ведь сердце-то у него золотое. И потом характер у меня такой, что я обязательно о ком-нибудь заботиться должен.
– Неужели же войне никогда не суждено кончиться? Глеб говорил однажды, будто кончится она только тогда, когда нас, грешных, сверху песком засыплют и глиною закидают…
– Жизнью должно это кончиться, а не смертью, – ответил Быков и взял Лену под руку. Хоть о самом главном, о том, что томило и мучило его столько лет, не было сказано ни слова, ему казалось, что тоненькая нить, связывающая его с Леной, стала прочной после сегодняшнего разговора, и легко шел он по тропе, проторенной вдоль кургана.
* * *
Чай пили молча, только Тентенников затеял какой-то нелепый спор со стариком Победоносцевым.
Теперь, когда не было за столом Васильева, человека постороннего и не связанного с их прошлой жизнью, сразу стало легче думать, и Быков с любовью всматривался в лица окружавших его людей, – ведь судьба каждого из них была частицей его собственной жизни.
Старик Победоносцев оборвал на полуслове спор с Тентенниковым и схватился за голову.
– О самом-то главном забыл! Вчера, когда обход делал, свежие газеты принесли. Там есть сообщение о новой бомбардировке наших прифронтовых городов.
– Много убитых? – спросил Быков.
– Конечно, немало…
– Кайзеровские генералы немецких летчиков на свой лад воспитывали, – сердито сказал Тентенников. – У них юнкера и кавалеристы в авиацию поперли и вот такую же, как наш Васильев, создали теорию: дескать, без кровопролития на войне человечество одряхлеет. Вот, значит, и омолаживай его бомбами с неба… Из рабочих и крестьян у них летчиков нет. Некоторых таких молодчиков я еще за границей встречал. Они так прямо и говорили, что со временем Европе несдобровать. Мне тогда их речи бахвальством казались, а вот поди же…
– У нас тоже один такой изверг появился, на нашем участке, – сказал Победоносцев. – Солдаты и мотористы прозвали его «Черным дьяволом». Он свой самолет выкрасил в черный цвет, а крест на плоскостях у него белый, так что именно его легко распознать в небе. Несколько раз он сбрасывал вымпела с записками, угрожал нашим летчикам и заявлял, будто бы нечего и думать о победе над ним. Я однажды с ним встретился, но он боя не принял – бежал. У нас в отряде есть хороший летчик, поручик Скворцов, – он поклялся, что в этом месяце обязательно собьет хвастуна. Но «Черный дьявол» все еще в небе.
– На каком самолете летает «Черный дьявол»? – спросил Быков.
– На «Альбатросе», – хмуро отозвался Тентенников. – Специальность его – налеты на аэродромы и лазареты в тыловых городах. Поезда, эшелоны с войсками бомбит, транспорты…
– С таким подлецом только один расчет, – сказал Тентенников. – Когда он будет бомбить госпиталь или сбрасывать стрелы в толпы беженцев, надо подняться в воздух и уничтожить его самого.
Однажды на Северном фронте моторист, подобравший стрелу, сброшенную с аэроплана, нашел на ней клеймо: «Изобретено во Франции, сделано в Германии». Убивая людей, летчики сообщали родственникам убитых историю смертоносных стрел.
– Неужели к концу войны от европейских городов одни пожарища останутся? – спросил старик Победоносцев. – Мы, когда молодыми были, ни за что не поверили бы, что такое время наступит.
– И все-таки оно наступило, – сказал Глеб. – И если по правде сказать, я даже рад, что в такое время живу. После войны жизнь измениться должна. Одного только страшусь: умереть до конца войны, не зная, как люди будут жить дальше.
– Ты снова пил? – сердито спросила Наташа.
– Время собираться в дорогу, – примиряюще сказал Тентенников, – пойду лошадей запрягу.
Прощанье было долгое, и Быков поминутно оглядывался, пока не скрылся за поворотом дом на пригорке. И долго казалось ему, будто мелькает в тумане белый платок Лены.