Текст книги "Небо и земля"
Автор книги: Виссарион Саянов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 54 страниц)
– Смерть не страшит человека, честно прожившего жизнь.
– Вы понимаете, где находитесь сейчас?
– В логове врага. Или, если на то пошло, у вас в лапах. Ведь я вас издавна считаю подлецом.
– Дерзите, молодой человек!
Глеб покачал головой и тихо сказал:
– Больше нам говорить не о чем.
– Не к спеху! – насмешливо ответил Васильев. – Я, конечно, понимаю ваше состояние: ждете каких-нибудь пыток – выкалывания глаз, усекновения членов. Не будет, ничего подобного не будет…
– Тем лучше.
– Еще лучше было бы, если бы вы подписали обязательство, которое перед вами лежит на столе.
– Об этом нечего и думать.
– И все-таки вы меня удивляете.
– Чем?
– Своей доверчивостью. Вот заняли такую благородную позицию и сидите на ней, как на камешке у берега морского. Да неужели у вас фантазии нет совершенно?
– Я не понимаю вашего намека…
– От вас требуют немногого: подпишите только этот небольшой листок! Составлен он в самых корректных выражениях. Никакой ругани по адресу Советов. Только две фразы: «Я, такой-то, имярек, считаю себя свободным от обязательств, которые дал большевикам…»
– И все?
– Все.
– Не знаю, зачем вы снова повторяете одни и те же слова? Я уже сказал вам: ничего противного моим убеждениям подписывать не буду.
– Вы, может быть, вступили в большевистскую партию и потому так упорствуете?
– Нет, я еще не член партии, но Советской власти служу честно и присяге своей как красный летчик не изменю.
– Так, – медленно проговорил Васильев, подергивая припухшими веками, – и вам непонятно, почему я говорю о вашей доверчивости?
– Непонятно.
– Пылаева помните?
– Как же не помнить. Грязное существо! Ваша тень! Нечто, если можно так выразиться, вроде соглядатая, сопровождавшего нас на жизненных перепутьях. Удивительно было бы, если бы он сейчас не предстал перед нами.
– Насчет тени, конечно, вы очень образно сказали… Но я имел в виду другое: среди многочисленных профессий, которыми за свою бурную жизнь овладел Пылаев, можно отметить и искусство подделки чужих почерков.
– Что ж, он известный пройдоха.
– Вот он и подпишет за вас отречение от большевиков, – ведь у него специальная книжечка есть, в которой хранятся образцы почерка знакомых ему людей. Там и ваш образчик, помнится, есть, сбереженный еще с Юго-Западного фронта.
Только теперь Глеб понял, какое жестокое испытание ждет его, и низко опустил голову. Что же, ведь он и без того знал: ему остается только одно – умереть, но новый план Васильева был страшнее самой чудовищной пытки…
Глеб поднялся со стула:
– Делайте как хотите, но скорее кончайте пустую болтовню!
Он рванулся к Васильеву, но полковник был достаточно предусмотрителен и тотчас навел на Глеба дуло браунинга.
Сзади ухватили Глеба чьи-то дюжие руки, и Васильев насмешливо сказал:
– Да не тащите его, как куль муки! Осторожнее и, главное, смертным боем не бейте!
Глеба выволокли из комнаты, и как только захлопнулась дверь, на него посыпался град ударов, – били по спине, по ищу. Из рассеченной губы потекла кровь.
Через десять минут Глеб оказался в низком сыром подвале, на железной заржавевшей кровати.
Теперь он уже твердо знал: близятся последние минуты. И, вытянув руки, с ужасом подумал о тягчайшем испытании, придуманном Васильевым. Сколько рассказов ходило по красноармейским частям о зверствах белых! И все-таки с какой радостью подвергся бы Глеб самым страшным пыткам, лишь бы не переживать недавнего разговора!
Глеб никогда не считал себя трусом и еще в дни балканской войны понял, как, в сущности, не страшно расстаться с жизнью, если воля собрана, – мгновение, последний вздох, и, словно ружье при отдаче, сразу отходит назад былое с его радостями и печалями.
Но та смерть, которую он должен встретить сегодня, страшнее любого испытания судьбы. Умереть с клеймом на лбу, с кличкой изменника, которую не смыть ничем, и в последнюю минуту предчувствовать, как будут осуждать тебя люди, если они поверят васильевской провокации, – это свыше человеческих сил!
Он ходил по подвалу. Черные тени ползли по хмурым, запачканным окнам. Пахло чем-то кислым: перестоявшимися щами, вымокшей кожей. Зеленые стекла, – такое стекло идет на пивные бутылки, – совсем почти не пропускали света. Глеб упал на солому, положил голову на руки, прислушался, как бьется сердце…
– Скоро ли узнают о моей смерти Лена, Быков, Тентенников? Впрочем, им не долго ждать, – вслух проговорил он, снова вспомнив про васильевские листовки. – Они-то, конечно, не поверят, но другие… Неужели так и будет отдано в приказе по армии – «изменник»?..
Он закричал. Никто не отозвался. Тогда он стал бить ногами по железной двери. Послышались шаги на дворе, потом тяжелые сапоги зашаркали по каменным ступеням.
– Откройте! – крикнул Глеб. – Мне надо немедленно к полковнику – важные показания.
– Ишь, разошелся! – заорали за дверью пьяные голоса. – Всыпать ему два десятка шомполов – и притихнет.
– А ну, давай!
Два конвоира с обнаженными шашками в руках стояли у открытой двери. Неожиданный крик пленного заинтересовал их, и вот спустились они по грязным ступеням: дескать, не уймешь беспокойного пленника, так и другим повадно будет.
Унижению новой встречи с Васильевым и Здобновым, пустым разговорам об отступничестве и отречении следовало положить конец. Глеб вспомнил далекий вечер на Каме, убегающие огоньки деревенек на белых отмелях, Наташу, и самого себя на борту парохода, и думы о будущем, и чей-то чистый, высокий голос, певший старинную песню о липе, расколовшейся на четыре пня, о звоне сторожевом, о разлуке с любимой. Что же, жизнь прожита, в ней было не только тяжелое – было и счастье. И теперь, в какое-то короткое мгновение оглядываясь назад, он чувствовал, что счастья было больше, чем он думал обычно, – оно было в любимом призвании, в победах над стихией, оно было в великом деле, которому служил Глеб с того дня, когда на Юго-Западном фронте мировой войны улетел с Николаем Григорьевым от преследования царских властей. Счастье было в молодости, оно было и в твердой вере в правоту жизни и в высоких деревьях, подымавшихся к свету у самой ограды…
– Зачем звали? – спросил конвоир, высоко занося шашку и близко подходя к Глебу.
– Дело у меня к полковнику…
– Какое такое может быть у тебя к нему дело? – недоверчиво спросил старший конвоир.
– Тебе говорить не буду.
– Ан скажешь!
Глеб стоял совсем близко от него, в нос ударило запахом грязного, потного человеческого тела, спиртным перегаром. Глеб понимал: расстрел неизбежен. Раз так – самое лучшее теперь же умереть. Если он останется в живых, трудно будет доказывать подделку подписи Пылаева. А то еще пришлют фотографов, снимут перед расстрелом, и к новой листовке Васильева приложат портрет… Нет, лучше сразу все кончить…
– Веди! – сказал Глеб, подымаясь еще на одну ступеньку.
– Ах, вот ты какой!
Глеб схватил его за руку выше локтя и выхватил шашку.
– Держи, братцы, держи! – закричал конвоир, сжимая Глеба в своих могучих объятиях.
Глеб вырвался и рукояткою шашки ударил по широкому бородатому лицу. Бородач упал на землю; второй конвоир судорожным движением руки расстегивал кобуру.
Глеб бежал к забору. Он ясно различал каждый колышек, вбитый над досками.
– Держи его!
Офицер в бурке бежал Глебу наперерез, размахивая саблей. Глеб подпустил его совсем близко и вдруг, пригнувшись, прыгнул навстречу.
– Стой! – закричал офицер.
Глеб ударил его головой в живот, и оба они покатились по земле.
К боровшимся сбегались отовсюду солдаты. Тот самый конвоир, у которого Глеб отнял шашку, стал на колени и старательно прицелился.
Когда грянул выстрел, все разбежались, только Глеб остался лежать на земле, раскинув руки. Изо рта его тоненькой струйкой лилась кровь. Конвоир поднял валявшуюся рядом шашку и с размаху ударил по окровавленному лицу…
Глава седьмая
Напрасно в тот день ожидал Быков возвращения летчиков. Совсем уже стемнело, а ни Глеба, ни Тентенникова не было на аэродроме.
– Что с ними случиться могло? – говорил Лене Быков. – Пожалуй, самое лучшее сейчас же полететь за ними.
– Ты беспокоишься?
– Места не нахожу.
Лене передалось волнение мужа, она подошла к нему, взяла его за руку:
– Понимаю, отлично понимаю, но сейчас не надо спешить. Подожди известий с фронта и только потом уже вылетишь на поиски.
– И надо же было так опростоволоситься с нашей задержкой в городе. Даже не попрощался я с ними перед вылетом.
– Я постоянно беспокоюсь о Глебе, – сказала Лена. – Но сегодня почему-то кажется, что полет кончился благополучно.
– Может быть, вынужденная посадка?
– Кто знает…
– И подумать только: теперь в отряде остался один я. Даже послать на розыски некого! Скоро ли настанет время массовых призывов в авиацию, какие знает теперь лишь современная сухопутная армия? Вот возьмут вдруг и призовут по России сто тысяч человек в наши летные части.
– Ты фантазируешь, и это на тебя не похоже. Такое слово скорее от Глеба можно услышать, – изумленно сказала Лена.
– Ну, может быть, я перехватил. Пусть хоть двадцать тысяч! Ты сама посуди: какое у нас тогда воздушное воинство будет! И разве не вспомнят о нас, как мы крутили здесь карусель смерти на крылатых наших гробах?
– Мы до тех дней не доживем, – сказала Лена. – С тех пор как я себя помню, неизменно война и война. Я в зеркало вчера на себя посмотрела и, знаешь, невольно взгрустнула: ведь молодость-то проходит… Столько испытать довелось…
– И все-таки нам вместе легче, как-то спокойней.
– Может быть, и спокойней, но только до первого полета, а как вылетите – никто не знает, где соберут кости…
– Это уже риск. Видишь ли, Лена, – о смерти в такие минуты я никогда не думаю… Я как вылечу – тотчас начинаю говорить: «Ты самый сильный в небе». И странно: сразу наступает спокойствие. Если бы ты знала, как легчает на сердце, когда удается раздобыть хоть немного хорошего бензина! Дай мне хороший бензин – и мы облетим всю Россию, до мыса Челюскина и Камчатки… Но летать на газолине…
– Неужто ты думаешь, что я не знаю ваших мучений? – спросила обиженно Лена, но Быков, словно не слыша её слов, продолжал:
– Летать на газолине – все равно, что летать с человеком, который в любую минуту может тебе всадить нож в спину. Летишь – и трясешься: а вдруг начнет заливать мотор? Нечего и думать о прибавке газа! Прибавишь – и если зальет мотор, замолчит он, как немой. Перестанет реветь над ухом, ободряя тебя. Тогда принимай только одно решение – посадка на любом месте, хоть у дьявола на рогах… И странно, часто волнуешься, будто кто-то подмывает – возьмись да возьмись за сектор газа! Так и чешутся руки. И злость одолевает: неужели, думаешь, никогда в жизни не доведется летать на исправных самолетах, с порядочным горючим в баке? А ведь у беляков сейчас самая лучшая техника, отличный бензин. Их интервенты снабжают в надежде на большие барыши после войны… То, чего нашим машинам не хватет, мы возмещаем своей волей, и храбростью, и верностью родине…
Так просидели они, разговаривая вполголоса, всю длинную ночь. Лена подогревала чайник на спиртовке, но обоим им не хотелось пить, и Быков чувствовал, что жена это делает только для того, чтобы хоть ненадолго отвлечься от своих дум.
– Неужели они погибли? – громко сказала Лена. – Они жить должны, – повторила она сквозь слезы, – наверно, горючее подвело, и у них вынужденная посадка. Скоро с места посадки придет известие…
Быков с невыразимой нежностью смотрел на её побелевшие губы, на её опухшие от слез веки.
– Нервы у тебя не в порядке…
День прошел в невыносимом ожидании. К ночи собралась гроза. Быков открыл окно, увидел синий, мерцающий огонек за рекой. Хмурые, потемневшие облака низко нависли над громадой соседнего леса; стучала где-то вдалеке на огородах колотушка ночного сторожа, и, словно зажатое тисками, на мгновение замерло сердце…
И снова никто не спал в штабе. Быков достал с полки карту губернии, усадил Лену за стол и заставил её переводить карту на кальку. Собственно говоря, работа эта была никому не нужна, и Быков выдумал её для того, чтобы хоть немного отвлечь Лену от мучительных мыслей о брате. С глазами, полными слез, с красными пятнами на внезапно подурневшем, усталом лице она обводила красной и черной тушью границы волостей и уездов и, время от времени протягивая руку к мужу, говорила:
– Дай папиросу! Папироса немного успокаивает меня.
Быков ходил по комнате, заложив руки за спину, и, как арестант, подсчитывал шаги – от окна до двери и от стены до стены.
«Неужели оба погибли? – думал он. – Но что же делать тогда? Где искать их, как помочь Кузьме и Глебу?» Впервые и жизни он почувствовал, что очень трудно, почти невозможно принять нужное решение. Порой казалось ему, будто не следовало соглашаться с Леной – надо было немедля лететь, не раздумывая, не ожидая вестей. «Нет, было бы совсем плохо, – решил он через несколько минут. – А если они дадут о себе знать? Если нужно будет лететь на выручку, а меня не окажется на месте? Разве лучше будет тогда?»
На тот случай, если сведения о Глебе и Тентенникове придут на телеграф, Быков отправил Ваню к коменданту города с приказанием немедленно же скакать в отряд, как только будет получено какое-нибудь известие от летчиков. Но час проходил за часом, а Вани еще не было.
«Если до семи утра ничего не узнаю, раздумывать не буду и сразу же стартую. Сначала полечу искать Глеба, а потом за Кузьмой».
– Ты спать не будешь? – спросила Лена, отрываясь от карты.
– Не хочется что-то.
Лена подошла к нему, прижалась щекой к его щеке.
– Неужели жизнь наша пройдет в вечной тревоге, и всегда будем мы беспокоиться, волноваться, страдать?
– Кто знает?
– А думал ли ты когда-нибудь, что мне приходилось так мучиться почти ежедневно: то волноваться за тебя, за Глеба, то за твоих друзей. Тебе, когда ты в полете, гораздо спокойнее. А мне, как и жене всякого летчика, – невыносимо: сколько раз в день бегаю к ангарам узнать, не прилетел ли, нет ли вестей, не случилось ли чего ненароком. Сейчас мы хоть вдвоем страдаем, а тогда я была одна, совершенно одна, если не приходил только твой отец и не начинал какого-нибудь несусветного рассказа о своих приключениях.
Быков пристально посмотрел на неё, словно находя что-то новое в родном, до последней черточки знакомом лице жены.
– Знаю, знаю! И часто, поверишь ли, в самые трудные минуты думал не о себе, а о том, как ты останешься без меня.
– Будь Глеб в другом месте, может быть, мне было бы спокойней. Но тут, ты подумай, каждое утро перед вылетом кормить вас завтраком, кипятить чай, сидеть рядом, за одним столом, – и вдруг, когда самовар еще шумит, как бесноватый, уже следить, как тает в небе тень Глебушкиного самолета. А через час и тебя собирать в дорогу. И думать каждую минуту, что вот…
Она расплакалась, положив голову на его плечо. И её неожиданное красноречие, – ведь обычно она так же молчалива, как и он сам, – и простые слова, полные для обоих глубокого внутреннего смысла, и то, что не было сказано, но и без того обоим понятно без слов, еще раз напоминает: они вместе, навсегда, какие бы испытания ни ожидали завтра, они неразлучны до последнего вздоха в груди…
– А знаешь: ведь ничего не случилось! Они оба живы, – сказал он и не узнал собственного голоса.
– Ты утешить хочешь? – спросила Лена, наморщив высокий лоб.
– Успокоить хочу, хотя ненадолго.
– Узнал, узнал! – закричал Ваня, вбегая в комнату и протягивая названому отцу телеграмму. – Тентенников жив, вынужденная посадка, просит помочь.
– А Глеб? – кусая побелевшие губы, спросила Лена.
– О нем никаких известий.
Почти уже к утру Тентенников вернулся – хмурый, усталый, в порванных сапогах, с волдырями на лице.
– Не повезло, – сказал он виновато. – И вот ведь как было: какой-то дурак дал знак на посадку на отвратительнейшем пахотном участке. На каждом шагу то камни, то пни, то выемки и ложбинки. Я доверился, сел. Да и ты ведь сел бы, раз знак выложен! И вдруг такая посадка получается… Если можно так выразиться – на одну точку и на множество запятых. Я как только коснулся колесами земли, сразу почувствовал непорядок. И на самом деле… Да что тут рассказывать: теперь мой самолет придется неделю чинить…
Он помылся, почистился, попросил Лену смазать йодом все царапины и синяки и только потом, усевшись за стол и придвинув к себе чайник, оглянулся и удивленно спросил:
– А Глеб где?
– Не прилетел еще, – как можно спокойнее постаралась ответить Лена.
– Не прилетел? – изумился Тентенников. – Чего же вы ждете тогда?
– Утра ждем, – ответил Быков. – Как только рассветет, я вылечу на поиски.
– Мне бы лучше всего полететь!
– Куда уж тебе! – махнул рукой Быков. – Один гроб сегодня разбил, завтра, того и гляди, со вторым разделаешься.
– В первый раз!
– Но мне ведь не легче! Пойми, Кузьма: из самолетов, бывших у меня, одного уже нет – на нем перелетел к белым Здобнов. Второй самолет изволила повредить ваша милость. Стало быть, из строя вышли уже два самолета. Если с Глебом что-нибудь случилось – тогда и третьего самолета не будет. Значит, у меня всего два самолета осталось. Как ты думаешь, за это меня по головке погладят?
Тентенников и рукой махнул от огорчения.
– Ну что ж, если не веришь – лети сам! Только не нанятый же я, чтобы каждый день по самолету гробить.
* * *
После обеда Быков вылетел на своем стареньком самолете. Лена провожала, в платке, в сандалиях, в легком ситцевым платьице. Быков долго прикладывал руку к уху, чтобы лучше разобрать её прощальные слова, но мотор уже ревел, и ничего, кроме его неутомимого рева, нельзя было расслышать. Скоро все уже было позади: и Лена, и ангары, и городок. Высоко над полями и желтыми просторами перелесков шел самолет.
Ветер развел тучи. Они проплывают высоко над самолетом, разорванные на сотни мелких облачков, – словно огромная льдина раскололась во время ледохода и обломки её плывут навстречу кораблю… А ветер бил в лицо, поддавал с борта, подымал крыло, подбрасывал самолет, – и тот же бескрайний простор расплывался внизу, и дороги длинные и прямые, как казачьи пики, врезались в дымную даль перелесков.
Пути, по которым совсем недавно двигались бесконечные обозы, теперь казались безлюдными. «Не оттянули ли уже отсюда наши части?» – подумал Быков.
Он взял курс на юг. Вскоре показались железнодорожные пути, станционные строения, дымок паровоза.
По дороге двигалась колонна конницы – в четыре тысячи сабель, определил он на глаз.
Конники начали обстрел самолета из винтовок. Он скоро ушел и от дымков выстрелов и от движущейся на север конницы. Снова степной простор расстилался внизу, казалось – нагнешься, приглядишься к тому, что делается на земле, и будто уловишь внезапно горький запах полыни.
Вдруг он увидел идущий навстречу самолет. Вот уже можно разобрать очертания. Опытный глаз сразу определяет: «сопвич». Значит, самолет белый – в ближних красных отрядах «сопвичей» больше не осталось.
«Сопвич» шел на Быкова. Приближалась минута боя. Быков не менял курса, еще немного – и, казалось, самолеты столкнутся. Противник совсем близко. Вот и настал он, долгожданный день битвы…
Быков видел только самолет врага, приближающийся, грозный, застывший в неуловимом порыве вперед.
– Еще, еще немного! – говорил Быков, приказывая врагу приблизиться, словно вражеский самолет подчинялся теперь только его воле.
Он говорил громко, почти кричал, хотя сам не слышал собственного голоса.
– Ты так, ты так! – кричал он с нестерпимой ненавистью к человеку, летевшему на него, может быть, с того самого берега, где погиб Глеб.
И вот начинается автоматическое, привычное движение, расчет, который исполняется движением всего тела, слившегося с машиной: неумолимый порыв смертельной схватки самолета с самолетом и человека с человеком на страшной высоте поднебесья…
Разворот на сто восемьдесят градусов, – и он заходит в тыл «сопвичу».
Враг не ждал этого мгновенного разворота. Беспомощный со «спины», он теперь уже не может сопротивляться стремительному порыву красного самолета…
Он совсем близко, белогвардейский аэроплан, с синими, красными и белыми полосами на фюзеляже.
Пулемет начинает работать… И вот выхлоп черного дыма появляется над мотором, противник пытается прибавить газ, но уже поздно. Бросок в сторону. «Сопвич» рушится вниз с работающим мотором.
– Победа! – крикнул Быков, делая вираж влево.
Грозовая туча шла с севера. Словно тень приближающейся тучи, протянулась за узкой рекой черная полоса вспаханных полей. Река блестела внизу за оврагами и лесами. Вспышки яркого пламени на горизонте, дымок, тянувшийся вдалеке над перелесками…
На месте, где упала вражеская машина, пылало пламя. «Сопвич» горел…
И все-таки Быкову приходилось лететь назад: еще час – и настанут сумерки, в полусвете постепенно будут пропадать очертания полей, дорог и лесов, придется садиться на первом же попавшемся месте.
Вскоре он увидел очертания знакомой рощи, похожей на огромную синюю грушу. Потом побежали, сутулясь, пригорки, потянулся дымок над строениями Эмска, и качнулось пламя сигнальных костров, уже зажженных заботливыми руками на аэродроме.
Лена встретила печальная, строгая. Быков ужаснулся происшедшей в ней за последние дни перемене: черные круги под глазами, новые морщинки у рта, растерянная улыбка темных, словно обугленных губ.
Она равнодушно выслушала рассказ мужа о победе над вражеским самолетом.
– Я знала, что ты вернешься. Быть не могло, чтобы я сразу потеряла обоих.
* * *
– Никаких известий не было? – спросил Быков через неделю, вернувшись с очередного полета.
– Ничего не было. Часа два назад приезжал нарочный. Тебя вызывают в Реввоенсовет, к Григорьеву.
Не переодевшись и не умывшись после полета, поехал Быков в Эмск. С тревогой думал он о предстоящей беседе с Николаем.
– Дома? – спросил ординарца, открывая знакомую дверь.
– Дома – и ждет вас…
Одернув куртку, Быков вошел в комнату Николая.
Николай стоял у карты и старательно перебивал гвоздики с черными шляпками, отмечая продвижение противника. Привыкший уже к этой пестро раскрашенной карте, Быков с интересом взглянул, как прихотливо извивается серая полоска шпагата вдоль линии фронта.
– Отступаем? – промолвил он тихо, подходя ближе к столу и протягивая руку Николаю.
Николай, не обернувшись, боком как-то вынес свою правую руку, крепко сжал ладонь Быкова и громко сказал:
– Наконец-то явился! Я за тобой уже третьего ординарца посылаю.
– В полете был…
– А может быть, не решался прийти? – язвительно проговорил Николай. – Отсиживаться спокойней?
– Я не понимаю.
– Вот и плохо! – ответил Николай, перебивая последние гвозди. И сразу же, не давая опомниться Быкову, строго спросил: – Что за человек Победоносцев?
Быков ждал всего, но не этого вопроса. Он никогда не видел Николая таким чужим, неприветливым, раздраженным и, отступив немного, сердито сказал:
– Теперь, когда человек погиб, ты мог бы и не спрашивать о нем с раздражением!
– Ты меня, знаешь ли, не учи, а отвечай прямо, когда тебе задают вопросы!
– Пожалуйста, – с бешенством ответил Быков. – Этот человек – мой родственник.
– Брат твой, что ли?
– Брат моей жены.
– А где сейчас находится твоя жена? Не у белых?
– Если ты будешь задавать нелепые вопросы, отвечать не стану.
Николай подошел почти вплотную к Быкову, схватил его за плечи и, в упор разглядывая карими колючими глазами, сурово сказал:
– Я тебя позвал не для шуток.
– Изволь! – ответил Быков, передернув плечами. – Спрашивай, если тебе нужно. Я, по-моему, никогда не врал…
– Что он за человек?
– Ты его сам должен бы помнить. Или забыл, как в семнадцатом году, незадолго до февральской революции, когда за тобой охотились царские жандармы, он спас тебя и на самолете доставил до городка на Днестре?
– Я не о том спрашиваю, что раньше было. Ты прямо ответь: как он вел себя на фронте сейчас?
– Плохо вел.
– Плохо? – садясь на стул, сказал Николай.
– Очень плохо, – улыбаясь недоброй улыбкой, ответил Быков. – Отвратительно себя вел: как только встречал белый самолет – сразу же его расстреливал в воздухе.
– Ты шутить сюда пришел или разговаривать по-серьезному?
– Ты спрашиваешь – я отвечаю. Я спрашиваю – ты не отвечаешь и еще кричишь на меня.
– Мы подозреваем летчика Победоносцева…
– Тогда заодно подозревай уж и меня! – крикнул Быков.
– …в измене, – глухо сказал Николай.
Быков отошел к самому окну и медленно начал расстегивать портупею. Николай молча наблюдал за ним, собирая разбросанные по столу гвозди.
– Вот! – сказал Быков. – Я человек прямой. Раз ты его подозреваешь – то и меня подозревай! Если его будешь расстреливать – то и меня расстреляй!
Он вынул из кобуры браунинг и протянул его Николаю.
– Принимай от меня оружие и зови караульных – пусть берут под арест красного летчика Петра Ивановича Быкова.
Николай взял браунинг, разрядил его для чего-то, щелкнул курком и вдруг с обычной своей отходчивостью сказал:
– У меня ведь характер – порох. Вспыхну – и не унять.
Он опять был тем Николаем, которого знал Быков много лет, и летчик почувствовал, как страшно было бы навсегда потерять такого друга. Но губы его дрожали, и, не в силах вымолвить ни слова, он молчал, потупив глаза.
– Бери браунинг, – сказал Николай.
Быков взял браунинг, зажал его в правой руке.
– Теперь заряжай, положи в кобуру, застегни портупею и вообще приведи себя в приличный вид! А то стоишь, как полковая стряпуха. Да волосы бы все-таки на досуге подстриг, а то уж начинаешь походить на свободного художника!..
Прошло минут десять, пока Быков решился, наконец, спросить:
– А теперь скажи откровенно, зачем ты меня звал сегодня?
Николай расстегнул полевую сумку и вынул большой конверт, густо залепленный сургучом.
– Вот, – сказал он, – бери и читай! Да только, гляди, не сажай редьку! По-простецкому, коленки не подгибай со страху, когда чтением займешься!
Быков сел на подоконник, вынул из конверта несколько листков и сразу же увидел знакомую подпись.
– Полковник Васильев, – воскликнул он с ожесточением. – Новые, что ли, листовки?
– Я же тебе говорил: читай без расспросов!
Быков читал по складам, словно малограмотный, и все-таки не сразу понял написанное. Прочитав две строки, он обязательно возвращался к первой и снова перечитывал её, не понимая. Буквы прыгали, расползались, и ни одного слова нельзя было составить из них.
– Послушай, – сказал он, еле шевеля побелевшими губами. – Я ничего разобрать не могу. Прочитай-ка вслух, пожалуйста!
Николай покачал головой, взял листовку из рук Быкова и медленно начал читать, отчеканивая каждое слово:
«Господа красные летчики, – писал Васильев, – я снова обращаюсь к вам с весьма интересными сообщениями – разоблачениями, и пикантного свойства. Кроме двух безалаберных дураков – Тентенникова и Быкова, теперь никого нет в ближайших красных авиаотрядах. Все разбежались кто куда. А самые умные перешли к нам… Я по-солдатски пишу, может быть, нескладно, но крепко – шашкой вырубаю каждое слово. Так вот! Где красный воздухолет Победоносцев Глеб Иванович? Он каждый день вылетает бомбить вас».
– Ну, дальше читать невозможно! – сказал Николай, откладывая в сторону листовку. – Обычная беллетристика и похабная ругань.
– А подпись?
– Ты же читал: полковник Васильев.
Быков поднялся со стула и тихо спросил:
– Что же делать теперь? Глеб не из тех людей, которые путают «нет» и «да». Он честно служил Советской власти. Его слово крепко. А у Васильева против Глеба – старая злоба. Мало того, и по женской части они когда-то поспорили. Не верю ничему, ни единому слову.
– И я не верю после твоих слов, – сказал Николай. – Но ведь каждый день запрос за запросом. Дескать, почему у вас тают летные кадры? Почему есть летчики-перебежчики? И главное: кроме вас троих, никого я сам не брал сюда. Остальных в Москве комплектуют. И с меня же за перебежчиков спрашивают. Мне уж кажется, что в отдел комплектования пробрался чужак. И вот в один прекрасный день я пишу письмо в Москву, сообщаю, что за летчиков, присланных ими, ответственности не несу и могу поручиться только за троих: тебя, Тентенникова и Победоносцева, которых знаю еще по прошлой войне. И вдруг одновременно с моим письмом приходит в штаб фронта эта листовка…
– А они что делают?
– Присылают сюда листовку с нарочным и вдобавок пишут язвительное письмо.
Он прошелся по комнате легким, порывистым шагом и, немного помедлив, сказал:
– Я тебя знаю много лет и верю тебе. Стало быть, тут какое-то недоразумение или, попросту, ложь. И вот тебе задание – выяснить: почему солгал Васильев? Если, конечно, не набегут со временем более важные дела, – добавил он, подумав. – Положение-то наше сейчас не из легких!
Он подвел Быкова к карте и долго водил по ней узловатым, толстым пальцем.
– Кто знает, может быть, скоро придется уйти отсюда. Нас теснят теперь со всех сторон. Погляди на карту России; я нанес то, что знал о положении на других фронтах, и видишь, какая тяжелая получилась картина. Если красной краской вот так, как я сейчас делаю, обвести оставшиеся в наших руках губернии, то ты сразу обратишь внимание: фигура эта похожа на сердце. Это и есть наша Великороссия. Великорусские коренные губернии бывшей Российской империи. А дальше, куда глаз ни кинешь, всюду фронты…
– Трудное положение!
– Я от тебя ничего не скрываю, – сказал Николай, медленно прохаживаясь по комнате. – Каждый день приносит неожиданности, и сегодня узнаешь такое, о чем не мог и думать вчера.
Тревожно загудела в соседней комнате трубка телефона. Ординарец подбежал к Григорьеву, шепнул что-то на ухо.
– Сейчас! – сказал Николай, подтягивая ремень и оправляя сборки на гимнастерке. – Меня вызывают в Реввоенсовет. Ты посиди, подожди, а я скоро вернусь. Может быть, новости будут.
Быкову пришлось ждать очень долго. Сидя у окна, он оборачивался каждый раз, когда слышал в соседней комнате шарканье сапог или звон шпор. Он мог думать теперь только о судьбе Глеба. Страшен будет расчет с Васильевым, если доведется встретиться с ним на земле! Задушить собственными руками, только узнав сперва, почему он надумал так подло оболгать Глеба…
Пришел ординарец, зажег свет, принес стакан чаю.
– Скучаете? – спросил ординарец. – А я, прямо скажу, измучился, ожидая товарища Григорьева. Бывает, за ночь раз по десять его вызывают. Заснет он только под утро, а в семь часов всегда на ногах, как встрепанный.
– Иначе нельзя, – отозвался Николай, входя в комнату.
Ординарец вышел, притворил за собой дверь. Николай сел на кровать, опустив голову и упираясь локтями в колени.
– Ну вот что, – сказал он, – стало быть, дела ухудшились за несколько часов. Сильная кавалерийская группа противника прорывается к Эмску. Срочно принято решение перенести наш штаб в Воронеж. В Эмске пока остаются две роты. Тебе надо подумать об эвакуации. Место, куда будешь эвакуировать, укажем. Жди от меня приказа! А теперь марш домой. Мне надо кое-что подготовить к отъезду.