Текст книги "Небо и земля"
Автор книги: Виссарион Саянов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 53 (всего у книги 54 страниц)
Глава шестнадцатая
После приезда мужа Елена Ивановна стала медленно поправляться. Она еще была очень слаба, и Софья Гавриловна запретила ей подыматься с постели, но по вечерам, возвращаясь с работы, Быков радовался, примечая, что нет уже в Елене Ивановне спокойствия изнеможения, так поразившего его в день встречи. И хотя она сильно кашляла, мало спала, старуха строго сказала однажды вечером: «Все образуется». Так и было решено, что действительно дело идет на поправку. Через две недели после приезда Быкова Елена Ивановна уже начала ходить по комнате, а в начале февраля впервые вышла на улицу.
Вечерами Елена Ивановна читала вслух. И часто читала она старые народные сказки – о мужиках, искавших счастья, о вещих каурых конях, о богатырских курганах и о шелковой мураве лугов. Вот, поди ж, знала их с детства, а теперь многое было внове и радовало своей необычайной цельностью и неизменным счастливым концом – победой добра и погибелью злой силы.
Да, знала она: зло будет побеждено, справедливость восторжествует, горе рассеется, как туман, Родина, Москва придут на помощь Ленинграду, враг будет разгромлен, родной город оживет, запирует на приморском просторе, и далеким призрачным сном покажутся недавние страдания.
* * *
С каждым днем больше любила Елена Ивановна властную, строгую старуху. Пережитое в самые трудные месяцы породнило и сблизило их… И представить было невозможно, как жила бы она теперь без неё. В быстрых старушечьих руках, смолоду привыкших к хлопотливому домашнему труду, было столько ловкости и сноровки, что Елена Ивановна могла часами наблюдать за Софьей Гавриловной, когда та, вернувшись с дежурства, мыла посуду, или варила суп из хряпы, или, надев очки, вязала носки.
– Эк ты на меня уставилась, как на портрет, – добродушно твердила Софья Гавриловна в такие минуты. – Ничего интересного нет во мне, право.
– Голубушка ты моя, – улыбаясь, говорила Елена Ивановна, подымаясь с постели, слабыми, неуверенными еще шагами подходила к старухе и обнимала её.
Отложит, бывало, в сторону свое вязанье Софья Гавриловна и начнет какой-нибудь рассказ о давнем и пережитом и обязательно припомнит, какой славной девочкой-подростком была Елена Ивановна, и как важно она тогда по лестницам ходила, и какая у ней красивая была папка для нот с тисненной золотом французской надписью, и как бантики у ней неумело были вплетены в волосы, – ведь матери не было, а отцу и невдомек за делами вспомнить о каких-то синих и красных дочерних бантиках.
И так уже повелось, что новая квартира, как и старое, разгромленное победоносцевское гнездо, стала пристанищем всех больных и страждущих людей, живших в доме. Софья Гавриловна и здесь была начальником группы самозащиты, – в короткое время её узнали и полюбили жильцы. Многие приходили к ней – одна просила прочесть вслух письмо с фронта, другие шли за помощью в самых трудных житейских делах. Софья Гавриловна часто уходила на несколько часов с кем-нибудь из посетителей и возвращалась печальная, задумчивая, с плотно сжатыми губами и дрожью в руках. В такие минуты Елена Ивановна её ни о чем не расспрашивала: пройдет немного времени – и сама старуха расскажет, как за лекарством ходила для больных, как мертвым глаза закрывала, как «пеленашек» помогала вынести из дому. И часто делила с соседями ломоть своего пайкового хлеба… Кто знает, скольким людям она помогала, сколько слез утерла, к скольким ранам прикоснулась руками своими?
Как-то вечером, разливая в стаканы жиденький чай, Софья Гавриловна вдруг сказала:
– Ты, должно, дивишься, Аленушка, на меня, – но не лезет мне в горло кусок, когда рядом человек дышит, как рыба, которую из глубокого места на песок вытащили. Вот и помогаешь: хоть одной слезинкой меньше – и то хорошо.
– У нас все общее, – сказала Елена Ивановна. – Раз нужно помочь – помогайте. Ведь на всю жизнь сразу наесться нельзя.
Быков и сам чувствовал, как постепенно слабеет. Смолоду привыкший довольствоваться малым, он делил свою порцию хлеба, которую получал на работе, на две части и одну из них вечером отдавал Софье Гавриловне. А старуха, разливая щи из хряпы, норовила налить Быкову лишнюю тарелку.
Ежедневно мыться, греть на щепках воду, чтобы губкой обтереть тело, не валяться по утрам в постели, двигаться, держать в чистоте комнату, менять хоть раз в две недели белье – требовала от всех Софья Гавриловна. Она ходила по комнате, ворча, подметая, обтирая тряпкой стены. В строгой домовитости созданного ею уклада каждый из живущих в комнате чувствовал нерушимое утверждение жизни. На аэродроме у Быкова было много работы, и он очень уставал, но каждый вечер шел домой по пустынным, занесенным снегом улицам, по заваленным сугробами площадям, по безлюдным набережным Ленинграда. День проходил для Елены Ивановны в мыслях о муже. Когда он входил в комнату и пар клубился над его шапкой, она шла навстречу, и сама отстегивала пуговицы, и целовала мужа в пропахнувшие махоркой губы. И хоть стала она теперь такою же седой, как Софья Гавриловна, все было так, словно оба они еще молоды и свежесть чувства сохранена в той же целости и чистоте, как и в давние-давние годы. И Быкову так хотелось видеть её, что он шел домой и в мороз, и в обстрелы, и даже в дни, когда его отпускали только на пять-шесть часов. Тогда он заходил домой на час – и снова возвращался на аэродром, шатаясь от усталости.
А работы было много. Путь самолета от завода до полевого аэродрома за время войны стал гораздо короче, чем в мирные годы, – каждый час был дорог, каждая сбереженная минута приближала победу. Появление на ленинградском аэродроме механика, хорошо знакомого с новыми свияжениновскими истребителями, обрадовало летчиков, – и не раз приезжали они к Быкову за советами и консультацией.
Он был счастлив, что помогает летчикам выжать из машины все, что она может дать, и, бывало, долгие ночи напролет проводил с ними, рассказывая, как лучше в боевом полете регулировать режим работы мотора, разбирал вместе с ними чертежи самолета, учил их лучшему применению могучего вооружения истребителя.
В свою очередь, и летчики много рассказывали ему о боевой работе свияжениновской машины, и Быков подобрал для конструктора большой материал по особенно интересовавшему Свияженинова вопросу: оказалось, что в довоенных расчетах высот, на которых будут происходить воздушные бои, Свияженинов был не совсем прав, – бои обычно происходили на меньших высотах, чем предполагалось раньше.
Собранные материалы Быков послал на завод и получил оттуда благодарность за проделанную работу.
Однажды, направляясь домой, он увидел возле Строганова моста Елену Ивановну. Он заметил её еще издали. Тоненькая, стройная, как девушка, в кожаном пальто «реглан», в пуховом платке, она стояла у перил моста и зорко вглядывалась в сквозную, мглистую даль.
– Леночка, – сказал он громко, – как ты попала сюда?
– Работать мне еще не позволяют, скучно сидеть одной дома. Очень грустно стало вдруг без тебя, и я попросила Софью Гавриловну, чтобы она отпустила меня сюда.
– Но зачем ты шла к Строганову мосту?
– Я с утра вышла из дому, отдыхала, курила на морозе и все шла и шла. И город был так прекрасен, что я, пожалуй, целый год могла бы идти по этим заснеженным улицам…
– Так, как была, так и осталась фантазеркой. Спорить не стану, действительно – красив сегодня город, но ведь твое здоровье не радует. Дойдешь ли назад пешком?..
– Дойду, – упрямо сказала она.
Они тихо шли по широкому проспекту. Только начинало темнеть, и в неверном робком полусвете уходящего дня, в синеватом мерцании снегов необычно просторным казался Кировский проспект. На черные обледенелые сучья деревьев ложился последний отсвет вечерней зари. Она тлела еще над взморьем, и, как дымок от догорающего костра, тянулись над домами сизые клубы густеющего морозного пара. Сугробы, дома, мостовые, самый воздух январского вечера сливались в одну зыбкую громаду. Словно сквозь отпотевшее разноцветное стекло видел Быков дальние дома проспекта, то зеленовато-черные, то сизые, как голубиное крыло. Дул резкий порывистый ветер; из переулков и улиц, как из гигантских труб, сметал он снег к площадям, к огромным сугробам метельной зимы. Облака, казалось, начинались прямо над сугробами. И хотя теперь не ходили трамваи и очень редко слышались на улицах гудки автомобилей, и хотя целые кварталы можно было пройти, не встретив ни одного человека, – Ленинград стал еще величавей в своей строгой и тревожной красоте. На перекрестке, у хлебного магазина, стояла очередь.
– Когда так долго-долго идешь по улицам, – сказала Елена Ивановна, чуть пожав руку мужа, – начинает казаться, что ничего, ну ровно ничего не случилось, что так, если идти пешком, можно миновать и Московские ворота, и Дом Советов, и по старому шоссе прямехонько выйти к Пушкину… А там в парке, на любимой аллее, виселицы теперь стоят… И вот удивительно: мы в кольце, в блокаде, нас называют Малой землей, мы отделены от России сотнями вражеских траншей, мы – в замкнутом пространстве. Но никто из тех, кого я знаю, не чувствует себя отрезанным от страны. Какой гордостью наполняются сердца, когда слышим мы позывные Москвы…
– И я это чувствовал на Урале, – сказал Быков, искоса поглядывая на бледное лицо жены. Странно, не замечал он, как она старела, как появлялись морщины возле глаз, как глубокие складки ложились возле губ: он не видел этих мелких подробностей, предсказывающих быстро надвигающуюся старость, – особенно теперь, в сумерках, она была для него такой же, как много-много лет назад в Царицыне и Петрограде.
– Знаещь, сейчас у людей много тягот, – сказала Елена Ивановна. – Но как научились люди переносить их… Я не рассказывала еще тебе, как умирал отец. Он был удивителен в ту пору. О тебе говорил много, о Глебе, о Сереже, о всей нашей семье… И вспоминал только хорошее… О своих молодых годах говорил… И требовал, чтобы я ему читала вслух «Медного всадника» Пушкина. Смерть уже близка, а он требует от меня одного: читай, читай… И удивительные слова говорил. Будто это не о наводнении написано, а о фашистских полчищах под Ленинградом, о том, что мы теперь переживаем…
– Он был человек большого сердца и большой внутренней силы. Вот насчет Глеба неправ был, душу его не понял… А у Глеба была та же сила непримиримой убежденности в своей правоте, что и у отца.
– С портретом Глеба не расставался. И в бреду имя его повторял, винил себя за давние ссоры…
Возле площади было очень скользко, как на катке: неподалеку лопнули трубы водопровода. Елена Ивановна скользила по льду, опираясь на руку мужа.
С первых дней войны привычное ухо Елены Ивановны научилось различать и в ночном безмолвии улиц и в шуме дня одну нестерпимо резкую ноту, на время придававшую новый, тревожный ритм происходящему в городе. Как слышимое всеми биение огромного сердца Ленинграда, как тиканье гигантских часов в поднебесье – неторопливый стук, плывший из громкоговорителей в городской простор, был вестью о предотвращенной беде. И вдруг непривычный ритм резко обрывался. На мгновение наступала тишина. Замолкали громкоговорители. С города словно сразу спадало покрывало маскировки, и он стоял на взморье, обветренный, суровый, открытый всем ветрам, всем снарядам и бомбам.
Первое мгновение было самым трудным, словно скольжение в воздухе после прыжка на лыжах со снежной горы. Потом, когда объявлялась тревога, становилось уже легче.
И вот сейчас звуком лопнувшей струны отдалось в ушах Елены Ивановны это мгновение.
– Слышишь? – спросила она, останавливаясь.
– Где-то поблизости снаряд разорвался… И с каждой минутой разрывы все ближе: начинается обстрел района…
И на самом деле, знакомый голос диктора уже разносил по вечерним улицам тревожную весть. Елена Ивановна остановилась, прислушалась.
– Зайдем под ворота, – сказал Быков.
– Ждать долго, – неожиданно заупрямилась Елена Ивановна, – и потом с тобою мне совсем не страшно. Пойдем?
– Не стоило бы, пожалуй. Лучше здесь переждать… Но раз ты так хочешь – пойдем.
Не прошли они и ста шагов, как нарастающий гул и свист ударил им в уши, в глазах у обоих потемнело, заклубился дым, во все стороны разлетелись осколки и камни. Елена Ивановна вскрикнула. Словно горячая волна прошла через тело Быкова, в глазах помутилось, и ему показалось, будто стена соседнего дома треснула, как расщепленная доска. Потом круги поплыли перед глазами, а очнувшись, он увидел склоненное над собой лицо жены и чье-то незнакомое лицо рядом, – это была женщина-милиционер.
– Что случилось? – медленно выговаривая слова, спросил он.
– Контузило тебя, Петя…
– И глядите – шинель у товарища разорвана, – сказала женщина в милицейской форме.
С трудом поднялся Быков с земли.
– Как теперь до дому доберемся? – тревожно спросила Елена Ивановна.
– Я вас на попутной машине отправлю, – сказала милиционер.
Через несколько минут она остановила проезжающий по проспекту грузовик. Из кабины высунулось усталое, желтое лицо шофера.
– Чего тебе? – раздраженно спросил шофер.
– Тут товарища немного контузило во время артобстрела, так ты их хоть до Невского довези.
Шофер внимательно поглядел на Быкова, на Елену Ивановну, на милиционера и, покачав головой, сказал, открывая дверцу кабины:
– Садитесь!
Елена Ивановна села рядом с шофером. Быков взобрался на верх кузова, и машина понеслась к мосту.
Холодный ветер обжигал щеки, но Быков не чувствовал мороза. Головокружение быстро прошло. В клубах морозного пара тонули дома, дым клубился за машиной, пронизывал насквозь, мгновеньями он застилал даль проспекта, и тогда Быкову начинало казаться, будто грузовик пробивается сквозь облака. Потом пар рассеялся, дымок пропал, оставив после себя едкий запах гари, и шофер, остановив машину, крикнул:
– Приехали!
Оказывается, он подвез Быковых к самому дому.
– Как ты себя чувствуешь? – беспокойно спросила Елена Ивановна, подходя к мужу.
– Лучше, Леночка, лучше…
Вечером спать легли рано, а назавтра поутру решили заняться хозяйственными делами, благо Быкову нужно было работать ночью. Живший в квартире подросток пошел со своей матерью на завод, где она работала, Быков отправился за щепками в старую квартиру на Подьяческой, Елена Ивановна пошла в булочную за хлебом. Из булочной она обещала зайти на Подьяческую, дождаться пока муж соберет щепки, – и оба тогда вернутся домой.
Часа через два, взвалив на плечи мешок со щепками, Быков пошел к дому. Елена Ивановна шла рядом с ним. На перекрестке, прямо перед собой, услышали они грохот разорвавшегося неподалеку снаряда. Снаряд попал, должно быть, в угловой дом, – пылью заволокло стены, послышались стоны и крики.
– Беги в подворотню! – крикнул Быков.
– Может быть, еще немного пройдем, – до дома-то теперь недалеко. А то здесь целый час в подворотне стоять придется… – сказала Елена Ивановна. – Раз теперь началось, значит, надолго…
– Что ты, Лена! Опять хочешь по-вчерашнему? Если весь город стал фронтом – нужно вести себя по-солдатски и на время обстрела укрываться…
Около часу провели они под воротами, переступая с ноги на ногу и приплясывая от холода. Еще несколько снарядов разорвалось неподалеку, потом стало тихо. Быков выглянул из подворотни.
– Пожалуй, добежим, успеем, – сказал он. – Быстрее!
Через пятнадцать минут они уже подошли к дому.
– Гляди-ка, – вдруг закричал он, – мусору сколько возле дома!
Взглянув вверх, увидела Елена Ивановна пробоину от снаряда во втором этаже, в их квартире. Снова разрушен дом, тот кусок тепла и устойчивого быта, который отстаивали они с такими усилиями…
За последние месяцы в третий раз предстояло начинать новую жизнь.
Две женщины стояли на площадке первого этажа.
– В вашу квартиру попало, – сказала одна из них.
– Хорошо, что вас никого дома не было…
– А Софья Гавриловна? – испуганно вскрикнула Елена Ивановна.
– Она в районную милицию по делу ушла.
Странно – у Елены Ивановны не стало легче на сердце. А вдруг Софья Гавриловна под огнем шла домой? Мало ли что могло случиться тогда? Вот уж который месяц живут под огнем старики, женщины, дети… Ленинград стал фронтом, но ведь на фронте легче укрыться от огня, чем здесь…
– Петя, – сказала она неуверенно и вдруг оборвала фразу: кто-то, тяжело дыша, взбегал по лестничным ступенькам. Сердце Елены Ивановны сжалось в предчувствии пришедшей неотвратимой беды.
– Что случилось? – крикнула она исступленно.
– Милиционер приходил. Софью Гавриловну на улице ранило. Увезли её, сердешную, в больницу, – громко плача, сказала худенькая женщина, одна из тех, с кем последним куском хлеба всегда делилась строгая и справедливая старуха.
Глава семнадцатая
После жестоких морозов метельной зимы солнце с каждым днем разгоралось ярче и ярче, словно его, как пламя гигантского костра неустанно раздували онежские, ладожские и балтийские ветры – все эти шалонники, и галицкие ерши, и полуденники, им же и числа несть, – у каждого ветра свое прозвище на Руси… И чем ярче разгоралось солнце над облаками, тем светлей становился город. Если город можно сравнивать с человеком, то лучше всего было бы сравнить его с человеком, медленно оправляющимся после тяжелой болезни. Израненный, закопченный, с оспинами на стенах домов, с покоробленными заборами, он теперь подымался навстречу солнцу. К солнцу подымались закрашенные темной краской купола соборов, в облака вонзался тонкий потемневший шпиль Адмиралтейства, к небу были устремлены крылья ангела с высокой Александровской колонны. И закатов таких, какие были в те дни над городом, не помнят ленинградские старожилы: то темно-багровые, то алые, то нежно-розовые, в канун северных белых ночей они широкой и дымной полосой тянулись по краю ленинградского неба, тонули в волнах, гасли над взморьем, плыли предвестьем новой зари. И истерзанное, простреленное грозовое ленинградское небо стало теперь другим, чем в тревожную прошлую осень… Реже ревела сирена воздушной тревоги, реже слышали ленинградцы гул пролетающих в высоте вражеских самолетов.
Разгром немецко-фашистских полчищ под Москвой вдохнул новые силы в сердца воинов, сражавшихся на всех фронтах Великой Отечественной войны.
Запсковье, Ленинград, подмосковные дали, небо Родины, Россию с бескрайними просторами её снеговых полей увидел Уленков за недолгие месяцы боевой страды. Майские дни 1942 года, казалось ему, сулили близкий перелом в жизни. С каждым месяцем увеличивалось число сбитых им вражеских самолетов, и теперь четырнадцать звезд уже было выведено на фюзеляже его «ястребка». И мысль о грядущей победе была ему дороже всего на свете. Одно только огорчало его: «И надо же было случиться такому! Только я прилетел в Москву – майор Быков вылетел в Ленинград принимать новый полк. Мы с ним тогда в Москве, на аэродроме, и двумя словами переброситься не успели… А когда я вернулся в Ленинград и попал к штурмовикам, которыми командует Быков, оказалось, что командира нашего после тяжелого ранения отправили в госпиталь…»
Уленков дрался под Москвой в самые трудные дни обороны столицы и думал, что ему уже не доведется вернуться в Ленинград. И так же неожиданно, как улетел в Москву, получил он приказ возвращаться обратно. Только через неделю рассказали ему в штабе полка, сколько хлопотал Быков, чтобы добиться возвращения Уленкова в старую часть: дело дошло до высшего авиационного командования.
Быков командовал теперь штурмовым полком, и Уленков был направлен в его часть. Ему приходилось сопровождать штурмовиков во время полетов, и новое назначение радовало Уленкова. Его скоро полюбили в полку, и летчики-штурмовики охотней всего с ним уходили в боевой полет. Неожиданно Уленков узнал, что именно в этот полк попал медвежонок, из-за которого привелось пережить столько неприятностей. Медвежонок не узнал Уленкова, ухватил протянутую к нему руку и начал кусать её. Пришлось задабривать сахаром, – медленно восстанавливалась старая дружба.
Однажды комиссар полка Шаланов сказал Уленкову, что получено письмо из госпиталя от Быкова. Командир чувствовал себя лучше, в ближайшее время собирался выписаться и просил заехать к нему в гости.
– Мы сегодня же и поедем, – сказал Шаланов. – Одно только жалко: завтра нам будут гвардейское знамя вручать, приедет делегация из Москвы, а майор еще в госпитале. Может, ему и говорить об этом не стоит? А то еще разволнуется.
– Не знаю, как и поступить, – сказал Уленков. – А не скажем – еще хуже: обидится.
Так и не приняли никакого решения, – там в госпитале, на месте, виднее будет.
После обеда на командном пункте полка они укладывали в портфель подарки, которые собирались отвезти в госпиталь Быкову.
– Я его мало знаю, – вздохнул Шаланов, – в полку я человек новый – не слышал: пьет ли он? А если пьет, то какое вино предпочитает?
– По-моему, не любитель. А так бы полбутылочки красного – неплохо.
– Положим, обязательно положим в портфель. Вообще-то говоря, нехорошо, что командира мы не навестили, да ведь и времени у нас в обрез было.
– Замечательный он человек, – вздохнул Уленков. – Я ведь ему, товарищ батальонный комиссар, всем обязан. Он меня настоящим летчиком сделал. Строг был со мной, суровей родного отца. Сколько раз я после его замечаний чуть не плакал. А теперь зато благодарен ему.
– Выдержка у него большая, – сказал Шаланов. – Ведь даже самые бывалые штурмовики дивились ему. Когда за «пятачок» наша пехота дралась, он летал на штурмовку раз по шесть в день. И вот – подбивают его немецкие зенитки. Он еле дотянул до аэродрома. И сам ранен к тому же. Подлетает – посадка невозможна, рули заклинены. Одну ногу шасси не мог выпустить. Так на одну ногу и сел… Как сел – ума не приложу… а сам он был ранен в голову, кровь по лицу течет… Стали машину осматривать – тридцать пробоин насчитали… Он из машины вышел, несколько шагов сделал – и упал без сознания. Сразу мы его в госпиталь отвезли…
– А конфет мы ему положили мало, – сказал Уленков. – Я ему и свой кулечек с конфетами положу.
– Кладите, – весело проговорил Шаланов, покручивая тоненькие черные усики, – и Уленков подумал, что о самом Шаланове можно рассказать не меньше, чем о майоре Быкове, – ведь это Шаланов спас своего командира, когда далеко во вражеском тылу «ИЛ» сделал вынужденную посадку.
К вечеру собрались они, взяли пикап (легковая машина как раз в эти дни вышла из строя) и поехали в город. Вечер был светлый – приближались белые ночи. Пустыри были заняты теперь под огороды. В садах и скверах, в переулках, возле домов, на аллеях старинных парков – всюду вздымались ровные, аккуратные серовато-ржавые грядки.
* * *
В палату, где лежал Быков, пришла сиделка и, торопливо облизнув сухие губы, сказала:
– Вас, товарищ майор, зачем-то требуют. Срочно просят явиться.
Быков запахнул халат, надел любимые унты, с которыми не расставался во время болезни, и вслед за сиделкой вышел из палаты. С тех пор как выписался из госпиталя его сосед, очень неуютно и тоскливо было коротать вечера в большой холодной комнате, и он был рад хоть ненадолго покинуть палату.
– Вот и пришли, – сказала сиделка, распахивая дверь. Быков прищурился – яркий свет электрической лампочки резал глаза. И нежданно услышал знакомый молодой голос, спокойно говоривший:
– Наконец-то мы с вами, товарищ майор, свиделись…
– Уленков! – вскрикнул Быков. – До чего же я рад тебе, парень! А мне уж начинало казаться, будто позабыли меня в полку.
– Кто вас посмеет забыть? – сказал Шаланов, протягивая Быкову руку. – Каждый день вас вспоминаем. А сегодня с Уленковым решили обязательно проведать.
– Ну, что же, пойдем ко мне в палату. Там говорить лучше, посторонних нет.
В палате было просторно и тихо. Окно выходило в сад. Издалека доносился звон проходившего по соседней улице трамвая.
– Ужинать пора, – сказала сиделка, ставя на ночной столик тарелку с кашей. – А чай я вам потом принесу.
Быков сел на кровать, придвинул к себе тарелку.
– Скучно мне здесь, – сказал Быков. – Рана моя заживает, а доктора мурыжат и не хотят отпускать. Боятся, видите ли, что я с незалеченной раной в бой полечу. И главное, огорчаюсь, что мои родные последние дни не приходят, – боюсь, не подшибло ли кого из них снарядом.
Он с раздражением отставил тарелку и достал из полевой сумки папироску.
– И кормят хуже, чем у нас, – с огорчением заметил Шаланов.
– И вина не дают, – сокрушенно сказал Уленков.
– Ну, без вина-то я могу обойтись, – ответил, улыбаясь, Быков. – Вот Тентенников, Кузьма Васильевич, тот, действительно, не любил за обеденный стол садиться, если не было на столе вина. А я – питок плохой…
– Да, скучновато здесь, – оглядывая комнату, сказал Шаланов. – Но зато поправитесь, сил наберетесь…
– Я уже поправился. Больше нечего тут делать… Ведь самая лучшая мне поправка – в небе! Закис я тут в госпитале, право. Со скуки даже лечебной гимнастикой стал заниматься. Как там в полку живут без меня? Нового народу много?
– Начинают прибывать помаленьку, – сказал Шаланов. – Один ваш знакомец старый приехал, Любимов. Говорит, что вас еще по давним временам знает.
– Любимов? – удивленно переспросил Быков. – Вы не перепутали, часом, фамилию?
– Конечно, нет. У меня память на фамилии превосходная.
– Мы с ним немало хороших дней правели вместе, – сказал Быков. – А когда парашютом увлекались, однажды вдвоем на одном парашюте спустились…
– Вы мне об этом случае не рассказывали… – промолвил Уленков.
– Мало ли случаев у меня в жизни, о которых я тебе не говорил, – усмехнулся Быков. – А дело вот как было. Прыгали мы с ним с трех тысяч метров, я – первым, он – вторым, сразу же за мной. Чего-то Любимов не рассчитал, кольца вовремя не выдернул, и, представьте себе, едва только купол моего парашюта развернулся, как чувствую я, врезается кто-то в мой парашют. «Ну, – думаю, – погиб, как швед под Полтавой!» А рывок вниз такой – голова закружилась. Друг к другу нас прижало, в стропах мы запутались, никак Любимову не выдернуть кольца, не открыть запасного парашюта… И вот на высоте мы с ним финскими ножами стропы разрезали, и метрах на трехстах второй парашют раскрылся. Не успели бы – и косточек не собрать.
– А как вы приземлялись? – спросил заинтересованный рассказом Уленков.
– Самым поганым образом – Любимов ногу сломал, я руку вывихнул…
– Интересный, можно даже признаться, небывалый случай, – сказал Шаланов.
– Много у каждого из нас таких случаев было… Придумать захочешь – не придумаешь, а ведь – сущая правда. Ну, а что слышно с вручением нам гвардейского знамени?
– Завтра вручают, – сказал Уленков.
– Завтра? – удивленно спросил Быков.
Шаланов сердито поглядел на Уленкова, – не сумел, дескать, сдержать секрет, вот сам и пеняй на себя…
Быков сразу стал неразговорчивым, сумрачным, и Шаланов поднялся со стула:
– Погостили, наболтали, пора и честь знать, – сказал он.
Быков не удерживал посетителей, и на лестнице Шаланов сердито сказал Уленкову:
– Огорчили вы командира…
Уленков съежился и ничего не промолвил в ответ. Но уже на улице он вдруг сказал:
– Если вы позволите, товарищ батальонный комиссар, я скажу вам, что надумал.
– Что ж, говорите, только теперь дела не исправить…
– А вы знаете, я его сегодня привезу в полк…
– Украдете, что ли?
– Украду! – решительно сказал Уленков.
– Воровать с умом надо, так в старое время купцы говорили…
– С умом и украду!
– А что главврач скажет?
– Это уж мое дело.
Шаланов с любопытством поглядел на юношу и медленно проговорил:
– Делайте, как хотите! Только два условия ставлю вам: первое – я ничего не знаю про ваше с Быковым самоуправство, второе – чтобы главврач не затеял переписки.
– Будьте покойны! Не подведу.
– Мне еще в штаб надо по делу заехать, – сказал Шаланов. – Оттуда машину попутную легко найти. А пикап отдаю в ваше полное распоряжение.
– Есть, товарищ батальонный комиссар, – радостно ответил Уленков. – Будьте спокойны: не растеряюсь, не подведу.
Вернувшись в госпиталь, Уленков сразу направился к дежурному врачу. Он так путанно и с такой настойчивостью принялся объяснять врачу причины, требующие немедленной выписки Быкова, так ссылался на разрешение высшего начальства, так (впервые в жизни!) выставлял напоказ свои два новеньких ордена, что врач в конце концов махнул рукой, сказал печальным, скрипучим голосом:
– Покоя нет с этими летчиками. Как только попадут в госпиталь – начинаются неприятности! Торопят врачей, а чуть начнешь возражать и не выписываешь – заводят споры. Один до того договорился: «Какие же вы, – говорит, – патриоты, если даром заставляете фронтовика в постели валяться?» – «А если раны откроются?» – «Не откроются, – говорит, а сам целоваться лезет: – Доктор, голубчик, выпишите, я тут еще от тоски истерией захвораю». Ну, думаю, истерией, конечно, с такой комплекцией да с таким характером не захвораешь, а впрочем, взял да и выписал.
– Вот и его выпишите, – покраснев от радости, сказал Уленков. – Он в полет не пойдет, пока врачи не разрешат, но в родной части, среди своих, быстрее поправится, уверяю вас…
– Ладно уж, идите. Будут у меня из-за вас неприятности с главврачом…
– Мы к нему завтра целую делегацию пришлем…
Не чувствуя ног под собой, побежал Уленков в палату.
– Что случилось? – удивленно спросил Быков. – Ведь вы же со мной распрощались…
– А вы и не рады опять меня видеть? – обиженно сказал Уленков.
– Я тебе, чудак человечище, всегда рад, ты придешь – сразу с собой теплого ветра принесешь. Только зачем ты снова сегодня явился? Главврач ругаться станет, что гости ко мне в неурочное время приходят.
– Главврача сейчас на месте нет.
– Ты откуда знаешь?
– У дежурного узнавал… И кстати… – Уленков остановился и испытующе посмотрел на Быкова. – Приехал я…
– За мной?
– Так точно…
– А что главврач скажет? Ты ведь знаешь, ничего на свете не страшусь – а врачей боюсь. Должно быть, оттого, что подростком одного врача обидел, когда жена моего названого отца заболела. И потом вид у него суровый. Сидишь на осмотре, как провинившийся школьник.
– С главврачом я потом договорюсь, – уверенно сказал Уленков. – А сейчас – едем.
Быков недоуменно посмотрел на Уленкова. Ему и самому не хотелось оставаться в госпитале, но не решался он нарушить установленный порядок.
Уленкову все удавалось сегодня, – удалось и Быкова уговорить.
Надев кожаное пальто и старенькую фуражку, Быков, чуть прихрамывая, вышел из госпиталя вслед за Уленковым.
Через час пикап уже ехал по летному полю.
На командном пункте все, кроме комиссара, были удивлены, да и сам Шаланов не показывал виду, что принимал участие в проделке Уленкова.
Летчики радостно приветствовали своего командира. Быков сразу пошел на командный пункт и выслушал рапорт оперативного дежурного. Уленков стоял рядом и не сводил глаз с командира. Изредка они переглядывались, и юноша счастливо улыбался: вот ведь как было придумано хорошо. Лучше не надо! В госпитале не поправился бы, а здесь – быстро в норму придет…