Текст книги "Небо и земля"
Автор книги: Виссарион Саянов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 54 страниц)
Глава четырнадцатая
Со времени разговора с Васильевым прошло уже несколько дней, а Пылаев еще оставался в отряде. Впрочем, теперь он сторонился Быкова: должно быть, рассказал ему Васильев о подозрениях летчика.
Глеб скучал, порывался в гости к Наташе, но Васильев не отпускал его.
– Не могу, – говорил он. – Жду новых приказаний. Потерпите немного, отдохните.
Глеб злился, морщил лоб, возвращался в халупу и от нечего делать перечитывал хорошо знакомые страницы скучных, опостылевших романов, присланных из Петрограда сестрой.
От Тентенникова пришло письмо, – на желтом листке бумаги крупными каракулями было выведено несколько слов, развеселивших приятелей.
«Температура прыгнула вниз, – писал Тентенников, – и прямо-таки вниз головой прыгнула: то каждый вечер было 39, а теперь и до 36 никак не могу дотянуть. Наташа говорит, будто это от слабости, и советует поехать в Нижний, на поправку. Но я не могу и думать о поездке. Дома у меня нет родных. Того и гляди – загуляю. А про то, как один отпуск кончился у меня, оба вы знаете, право. Вот и решил я вернуться в отряд. Привезу вам колоду карт, будем резаться в дурака. А там и снова за ручку возьмусь. Не расстанемся до конца войны. Так что – ждите, и скоро ждите. Подарки вам привезу».
Он приехал через несколько дней, похудевший, с коротко остриженной головой, с глубоко запавшими глазами. На радостях распили бутылку коньяку, привезенную Тентенниковым.
После болезни Тентенников стал особенно разговорчив и много рассказывал о Наташе; подружился он с ней и каждый иечер уговаривал Глеба немедля написать ей письмецо.
– Некуда ехать мне, – сказал Тентенников. – Буду здесь подлечиваться после болезни; ты же знаешь: в столицах с нашими капиталами особенно не разгуляешься, в Черновицах со скуки сдохнешь, к тому же боюсь, что без вас запью, разбушуюсь негаданно, – весь отпуск сразу прахом пойдет.
Тентенников снова спал на своей старой кровати, а рядом составили ящики, на которых спал Ваня. Целые дни проводил Ваня с Тентенниковым.
Летчик поправлялся медленно. Прогулка в ангар, которой непременно начинал он каждое утро, была для него самым главным событием дня. Обыкновенно вместе с ним ходил и Ваня, – он поддерживал летчика, и Тентенников называл его поводырем.
Безделье тяготило Тентенникова. Каждый день он придумывал какое-нибудь занятие для себя и ночью долго не мог заснуть: казалось ему, что лишился он былой силы.
– А ты не ной, – утешал его Быков. – Хоть на меня погляди: ведь я-то чуть руки не лишился, а ничего – летаю. Изредка к непогоде заноет…
Тентенников молчал: казалось ему, что у него все трудней, чем у других, заживает.
Иногда садился он за расшатанный стол, доставал бумагу, карандаш и сочинял письмо Наташе.
– Ты не припишешь? – спрашивал он Глеба вечером. Глеб подходил к столу, смотрел через плечо приятеля на кривые строки, ползшие по бумаге, и дописывал в уголке несколько слов.
Ответы каждый из них получал отдельно.
Часто теперь говорили они о Наташе. Глеб неизменно повторял, что в запутанных его отношениях с женой было выражение общего неустройства современной жизни.
– Как начинали мы жить? – говаривал он приятелю. – Мы жить начинали как-то бездумно, словно не сами шли по жизни, а кто-то тащил нас за шиворот. В старых романах, когда люди ничего не делали, они сначала обдумывали жизнь, а потом начинали действовать. У нас же обстоятельства иначе сложились. Сначала мы жить начали, а потом уже сама жизнь выучку давала. На собственном горбу мы её узнали. Ведь и в авиацию мы по-разному пошли. Я – книжек начитался, в интеллигентских-то семьях с книжечки все начинается. В рассказах о первых летчиках многое было возвышенно и романтично. Только у Быкова были цели ясней…
Он помолчал, словно не мог сразу собраться с мыслями:
– И вот оттого, что слишком восторженно я на жизнь смотрел, приходилось порой трудно. О счастье думали мы. Простым и бездумным казалось нам тогда это счастье. Тебе, Кузьма, хотелось громкой славы, мне – самостоятельной, независимой жизни. И что же? Ничто из наших мечтаний не свершилось. Да и не могло свершиться. И вот помнишь, Петр, мы как-то с тобой говорили, встал перед нами вопрос: что же такое счастье? Я книгу читал Короленки, там просто так и говорится, что человек создан для счастья. Но счастье-то в чем? Это не глупый вопрос, как некоторым кажется. Не болтовня интеллигентских хлюпиков: вы поглядите, сколько даже лекций читалось в те годы, когда мы по провинции разъезжали. Куда ни приедешь, всюду столбы и заборы заклеены пестрыми афишками, и на каждой: «В чем счастье?», «Что такое цель жизни?», «О смысле жизни»… Лекторы-то, понятно, шарлатанами были, но не случайно ведь где-нибудь в Сызрани или грязном городке на юге валила молодежь на лекции…
– Я таких лекторов немало видел, – вставил свое слово Тентенников.
Быков лежал на кровати с закрытыми глазами, внимательно слушал, но в разговор не вмешивался, словно хотел дать выговориться Глебу.
– Правильно, и ты видел, – ведь провинцию ты хорошо знаешь, в сотнях городков, небось, побывал. И вот тогда-то и стало нам ясно, что счастье, истинное счастье – в долге. В любимой нашей профессии, в завоевании неба. В обязанности нашей перед другими людьми, перед своей страной. Только в том и может быть счастье. Ты на Наташу хотя бы погляди, – сказал он, обращаясь почему-то к одному Тентенникову. – До той поры, пока она свой долг до конца не поняла, пуста была наша жизнь. Пока она в беззаконие васильевское верила, в то, что все позволено, не было жизни у нас. Ведь и на фронт она пошла не потому, что понимала истинный смысл происходящего… А вот теперь она поняла, что должна хоть немного облегчить солдатское страдание и горе, и жизнь её иначе пошла. Смысл найден: он в долге. Сразу становится все простым и понятным, до бесконечности ясным. Мы взялись за ручку, подняли сперва самолет в небо потому, что просто хотели летать. А теперь из этого тоже рождается долг наш. Петр говорит, что вслед за нынешней придет новая война. Справедливая, истинная, которой ждет народ, которая землю даст мужику, раскрепостит рабочего. Тогда-то и придется нам свой долг исполнить. Истинный, от самого сердца идущий…
– Да ты у нас просто философ, – весело проговорил Быков, вскакивая с постели и обнимая Глеба. – Хотя сам не понимаешь даже всей своей правоты. Скоро, очень скоро настанет пора, когда придется вспомнить о долге своем. Те, кто правит сейчас, не думают о счастье России, а большевики трудятся для народа. Наша дорога с ними. Здесь наш долг, наше счастье.
Дверь халупы распахнулась, и на пороге остановился делопроизводитель отряда Максим Максимович. С этим огромным толстым человеком редко встречался Быков. Делопроизводитель был несловоохотлив, угрюм, задумчив, но работал много, с утра до поздней ночи, и, пожалуй, на нем одном держалось хозяйство отряда.
Васильев ничего не знал об отрядной жизни, плохо помнил людей и совсем уж не интересовался перепиской – канцелярией, как говаривал он презрительно, – ею ведал делопроизводитель.
– Дела, дела, право! – сокрушенно понурив голову, промолвил Максим Максимович.
– Случилось что-нибудь в отряде?
– А вы не знаете? – недоуменно спросил делопроизводитель.
– Ничего не знаю.
– У нас неприятности, да какие… – Он передохнул минуту и раздраженно проговорил: – Сводки секретные пропали…
– Пылаев украл? – взволнованно спросил Быков.
Делопроизводитель с опаской посмотрел на Быкова и зачастил, словно боясь, что его не дослушают до конца:
– Мало того, что бежал, хотел еще и Васильева застрелить.
– Час от часу не легче…
– Теперь такое будет, что не передохнуть, – с тревогой ответил делопроизводитель. – Следствие начнется, пойдет писать губерния.
К вечеру Васильева уже не было в отряде: он покинул аэродром, ни с кем не простившись, никому не сдав отряда.
День прошел в волнении, а вечером в халупу к летчикам прибежал делопроизводитель.
– Приказ получен, – сказал он Быкову. – Вам предлагается принять отряд впредь до особого распоряжения. Командира пришлют в ближайшие дни.
Так неожиданно стал Быков временным командиром отряда.
Глава пятнадцатая
Был морозный и ясный день. Снег в горах, такой же синий, как и на далеком Севере, напоминал Глебу о детстве, и долго ходил он по полю, чувствуя себя помолодевшим и бодрым. Ярко сверкали снега на взгорьях, курились вершины далеких кряжей; бледно-голубое небо было безоблачно. Косматое лучистое солнце пылало на краю горизонта, а длинные тени деревьев уже тянулись по обочинам проезжих дорог.
Глеб смотрел на пылавшие снега, и в яркости зимних красок, в огромном просторе, открывавшемся вокруг и ослепляющем глаза, чудилось ему предвестье близкого свершенья самых несбыточных надежд.
С того дня как исчез из отряда Васильев, возвращалось старое и легкое чувство, которое еще во время веселой и сумасбродной поездки в Кизел сблизило Глеба с Наташей. Давно ли казалось ему, что жизнь оборвана навсегда, что дело только в какой-нибудь последней беседе, в последних коротких и жестоких словах, сказанных Наташей, а теперь все шло совсем по-другому. Почти каждый день присылала ему Наташа с оказией небольшие письма в узких конвертах, и Глеб без конца перечитывал поденные записи её госпитальных дел.
Летчики устраивались в отряде надолго, с тем чувством, какое бывало, очевидно, у полярных мореплавателей, когда они дрейфовали на кораблях, вмерзших в вечные льды. Они отдавались медленному и неумолимому течению времени, подхватившему их жизни так же, как воздушный поток влечет потерявший рулевое управление дирижабль.
Новых летчиков в отряд не присылали, и поговаривали о том, что вообще отряд собираются перебросить в пятую армию.
Старые друзья жили тихо и мирно. Ваня целые дни проводил с Тентенниковым, играл с ним в подкидного дурака. Колода распухла, стала грязной, и это злило аккуратного Быкова: давно уже он собирался её выбросить. Лица королей, валетов и дам были стерты, но неутомимые игроки помнили любую карту и каждый день пририсовывали бороды королям и усы облезлым валетам.
Тентенников часто рассматривал свой старенький самолет и объяснял Ване, как надо держать ручку управления.
– Петр Иванович, – говаривал мальчик, обнимая своего названого отца и лукаво щурясь, – скоро меня будут учить полетам.
– Трудно тебе придется, – улыбался Быков, похлопывая мальчика по широкой и сильной спине. – Таким, как ты, нечего думать о самолете. Я тебя в дикую дивизию отправлю…
– И пойду, – угрожающе говорил Ваня. – Когда я ехал на фронт, то и с дикой дивизией встречался. Кавалеристы на одной станции стояли с конями и учили меня вольтижировке.
– Как же вольтижировка делается?
– Ножницами, – неуверенно отвечал Ваня и махал безнадежно рукой.
– Побасенкам охотничьим ты научился от деда…
– Он меня на биллиарде играть выучил.
– Бесполезное дело.
– Дуплет в угол – бесполезное дело? Да мы с дедом жили на его дуплеты!
– А как дуплеты делаются?
– Забыл, – признался Ваня.
– Всюду свой длинный нос суешь, вот ничего толком и не помнишь.
– Неправда, – обижался мальчик и замолкал ненадолго.
Злиться он долго не умел и через пять минут пускался снова в бесконечные споры.
Он знал всех людей отряда, порою уезжал с кем-нибудь на два или три дня в Черновицы. В такие дни летчики скучали. Тентенников лежал на кровати и поминутно огрызался, и чем-нибудь укоряя приятелей, Быков становился особенно молчалив. Глеб писал тревожные записки Наташе, просил её, если появится негодный мальчишка в госпитале, гнать его немедленно домой, даже не напоив чаем.
Ваня возвращался домой веселый, с подарками: Быкову и Тентенникову привезет табаку, а Глебу нарядную коробку с конвертами, и снова успокаивались летчики, подсмеивались над Ваниными проделками, заставляли его править бритвы, наклеивать фотографии в альбомы, а то и попросту рассказывать о похождениях деда. Он умел передразнивать знакомых людей и даже научился от старика изображать ярмарочный цыганский хор.
Нынешняя жизнь совсем не походила на то, что было в отряде при Васильеве. Только перед полетами волновались они, как обычно, и Тентенников неизменно, как бы ни болела нога, выходил провожать приятелей.
За три месяца провели летчики только два воздушных боя, но в разведку приходилось летать не реже двух раз в неделю, и Тентенников горевал, что вынужден бездельничать, в то время как друзья рискуют жизнью.
До сих пор еще не был сбит тот германский аэроплан, о котором было столько разговоров в отряде. «Черный дьявол» часто появлялся в тылу, бомбил госпитали, сбрасывал бомбы на беженские обозы. Доныне казался он неуловимым.
За последние дни снова участились полеты «альбатросов» над русскими позициями.
«Завтра обязательно полечу, – думал Глеб. – Третьего дня Быков летал, а завтра моя очередь лететь в разведку. Кто знает, может быть, именно завтра я «Черного дьявола» встречу…»
Он хотел только, чтобы в день полета небо было такое же ясное и чистое и чтобы за ночь не усилился ветер.
Он медленно шел по глубокой дорожной колее. День кончался в багровом пыланье снегов и медном блеске разгоравшегося заката. Буки у въезда в деревню казались особенно строгими и печальными. Сразу почувствовал Глеб, как вместе с умиранием дня в его душу входит тихая грусть. Еще час назад был он весел и радостен, широко открытыми глазами вглядывался в светлую даль снежных взгорий, а теперь вспомнились ему вдруг слова Наташи, говорившей о том, что еще не сразу наладится их жизнь после войны.
Он вздрогнул, остановился у занесенной снегом каменной кладки и в ту же минуту увидел бежавшую навстречу маленькую мохнатую лошадку. Она весело мотала мордой и широко раскидывала низенькие сильные ноги. Быков погонял лошадь длинным кнутом, привезенным Ваней из Черновиц.
– Петя! – крикнул Глеб, бросаясь навстречу.
Колеса завязли в снегу. Лошадь остановилась. Быков спрыгнул с телеги.
Глеб взглянул на приятеля и тотчас почувствовал что-то странное, неожиданно сердитое в обличье Быкова, не ответившего на веселое приветствие.
«Неприятности в штабе, должно быть», – решил Глеб и постеснялся спрашивать о Наташе.
Они шли молча. Быков тяжело дышал, словно бежал всю дорогу и никак не мог отдышаться.
Так, не обменявшись ни словом, дошли они до дома.
«Что с ним случилось?» – раздумывал Глеб, с недоумением поглядывая на Быкова и силясь понять причину неожиданной перемены. Еще больше удивило его, когда он заметил, что Быков подошел к кровати Тентенникова, тихо дремавшего после очередной игры в подкидного дурака, растолкал его и что-то зашептал на ухо, поминутно оглядываясь, словно боясь, что Глеб подслушает их разговор. Тентенников приподнялся на локте, покачал головой. Минут через пять оба они вышли из комнаты. Тентенников шел так быстро, как только позволяла ему незажившая еще рана, постукивая палкой по скрипучим некрашеным половицам. Быков даже не посмотрел на Глеба, не сказал, куда они собрались в такую позднюю пору. Глеб подождал немного, потом подошел к двери, распахнул её и услышал торопливый и взволнованный разговор приятелей, остановившихся неподалеку.
Услыхав скрип отворяемой двери, они оглянулись и замолчали. Глеб обиделся, притворил дверь. Его огорчило таинственное перешептывание друзей. Он лег на кровать, закрыл глаза. Что-то непонятное происходило с Быковым. Доселе никогда не бывало, чтобы заводились у приятелей какие-то секреты, которыми они не делились бы с Глебом.
За последние годы жизнь каждого из них была известна друзьям до мельчайших подробностей. И радость и горе привыкли они делить, как родные братья. Правда, в Тентенникове еще проглядывало изредка старое бахвальство, но Быков-то с Глебом давно уже ничего не скрывали друг от друга.
Быков наклонился над кроватью Глеба так же, как давеча пил кроватью Тентенникова, и виновато спросил:
– Коньяк у нас, Глебушка, есть?
– Не знаю, – сердито отозвался Глеб.
– Конечно же есть, – торопливо проговорил Тентенников. – В прошлый раз, когда мотористы ездили с Ваней в Черновицы, привезли три бутылки. Две мы распили, а третью я спрятал.
Он достал, из своего сундучка, стоявшего под кроватью, бутылку коньяку и со странной суетливостью принялся разливать в стаканы.
– Я пить не буду, – сердясь, ответил Глеб.
– Обязательно выпьешь, – сказал Быков и широкой шершавой ладонью провел по волосам приятеля.
Глеб нехотя встал, подошел к столу. Ему показалось, будто веки Быкова припухли, а в повадке Тентенникова появилась странная настороженность.
– Что приуныли? – спросил Глеб, поднося к губам стакан с коньяком.
Приятели молчали.
«Странно, – подумал он, – черти драповые, тоже по стаканчику тяпнули, а хмурятся, будто несчастье какое случилось».
Он громко сказал:
– Втянулись в питье вы, что ли, никак не пойму? В прошлый раз столько же выпили, и что же? – всю ночь песни пели. А теперь как сонные мухи сидите и на меня нагоняете тоску…
– Глебушка, – дрожащим голосом начал было Быков и тотчас же осекся.
– Обязательно к Наташе съезжу на днях, а оттуда уже и до Черновиц недалеко. Такого коньяку привезу, что в жизни не пивали.
Быков заходил по комнате, заложив руки за спину и низко склонив голову, а Тентенников закрыл лицо руками, словно у него кружилась голова, и глухо ответил:
– Ладно уж…
Быков подошел к Глебу, взял его под руку, мельком взглянул на Тентенникова, тихо спросил:
– Не поедешь со мной в город?
– Да ты только ведь из города вернулся, – ничего не понимая, отозвался Глеб.
– Мне снова надо ехать и обязательно вместе с тобой.
– А отряд на кого оставишь?
– Сегодня в ночь и вернемся.
– Это за сорок-то верст?
– Вот заладила сорока Якова! Я ж тебя серьезно спрашиваю. Ты мне прямо скажи: поедешь?
– Как хочешь, поедем…
Глеба обрадовало, что предстоит дальняя поездка; по дороге лепятся вдоль крутого берега строения маленького городка, а верстах в двух от шоссе поворот к деревне, где Наташин госпиталь.
– Одни поедем?
– Одни.
Они ехали по пустынным ночным полям, озаренным сиянием узкого молодого месяца. Неуловимый отсвет скользил над полями. Если бы не в бричке ехали, а на санях, казалось бы, что едут они по далекому глухому захолустью где-нибудь за Волгой или на Урале. Снег, перекаты холмов, черные строения в тумане, узкий серп месяца – все это волновало и радовало Глеба; он ясно представлял, как войдут они с Быковым в низкую Наташину комнату, заиндевевшие с мороза (это на юге-то, на солнечном юге!), и сядут пить чай из жестяных кружек, обжигающих губы.
«Вот поворот, Быков правит туда, на Наташину дорогу. Скоро мелькнет огонек. Почему не видно его? Скоро ли?» – думал Глеб, приподнимаясь на коленях и упираясь локтем в широкое плечо Быкова.
– Петя, – сказал он вдруг, и сам удивился, каким хриплым стал голос.
– Что?
– Почему огоньков не видно?
Быков не ответил, и несколько минут молчанье нарушалось только храпом коня да пронзительным и торопливым скрипом немазаных колес.
«Спать, должно быть, уже легла, – повторял про себя Глеб. – Жалко будить её. Устает она, небось. Шутка ли, одной на дежурстве со всеми больными остаться. Зевать будет, и прикрывать рот рукой, и подсмеиваться надо мной, а я-то…»
Он закрыл глаза, старался ни о чем не думать, – только обрывки мыслей оставались еще в отяжелевшей после выпитого коньяка голове.
– Глеб, – шепнул Быков, останавливая коня и прыгая в снег, – я тебе вот что хочу сказать…
Глеб открыл глаза, свесил ноги с брички, увидел узкую загогулину потускневшего месяца и вдруг понял все.
– Несчастье?! – крикнул он, бросая в снег башлык и расстегивая тулуп. – С Наташей несчастье?..
– Надо быть мужчиной, Глеб, – ответил Быков хриплым, прерывающимся голосом, не оставляющим никакой надежды, и показал на маленький огонек, медленно ползущий навстречу.
– Погоди! Не говори минуту… – ответил Глеб, сжимая руками виски. Прошла минута – и он выхватил вожжи из рук Быкова.
– Едем!.. – крикнул он и не узнал собственного голоса.
Лошадь понесла под уклон.
Через десять минут, которые показались ему вечностью, у поворота дороги Глеб увидел солдата с фонарем, выбежавшего навстречу.
– Приехали? – спросил солдат, размахивая фонарем, и тихо добавил: – Беда-то какая…
Глеб узнал однорукого солдата из госпиталя, но расспрашивать был не в силах и только прислушивался к сиплому шепоту Быкова. Он понял, что разговор идет о Наташе, о чем-то таком, чего ему, может быть, и не следует знать…
– Наташа убита?
Быков молчал.
Они прошли мимо здания госпиталя. На месте дома оставалось теперь только черное, занесенное снегом пожарище.
Быков ожидал слез, крика, даже истерики, – ведь знал он, как были в последние годы напряжены нервы Глеба, сколько пришлось ему пережить из-за Васильева, из-за временного разрыва с Наташей, и каменное спокойствие друга испугало его.
– Плачь, – сказал он, – плачь, легче будет! Выплачешь горе.
Глеб тихо спросил:
– Как она погибла?
– Немецкий аэроплан сбросил бомбы.
– Но ведь над госпиталем был флаг Красного Креста?..
– Это его не останавливает.
– Неужели «Черный дьявол»?
– Он самый.
Глеб схватил руку приятеля и сжал её до боли.
– Петр, – сказал он, – я завтра вылетаю в разведку и если встречу «Черного дьявола»…
Он не договорил, но Быков понял все и почувствовал, как приливает кровь к голове.
«Куда ты полетишь такой-то? – подумал Быков. – Бой хладнокровия требует, а у тебя руки будут дрожать…»
– Что ты, Глебушка, завтра обсудим, – сказал он уклончиво.
– Уже решено, – ответил Глеб, и в голосе его была такая уверенность в своей правоте, что Быков не осмелился возражать приятелю.
Они подошли к халупе, в которой стоял гроб с телом Наташи.
– Ты её видел в гробу? – спросил Глеб.
– Видел, – поспешно отозвался Быков.
– Она одна убита?
– Еще восемь человек раненых…
– Её нужно похоронить отдельно, не в братской могиле…
– Я уже договорился.
Глеб казался совсем спокойным, – только чуть дрожали посиневшие губы.
Перед тем как войти в халупу, Глеб снова спросил:
– Лицо обезображено?
– Нет…
– Лучше, что я увижу её такою, какою она при жизни была, – скороговоркой промолвил Глеб. – Послушай-ка, Петя…
Он остановился на пороге, вглядываясь в сумрачную полумглу освещенной двумя свечами халупы, и зашептал на ухо:
– Ты первый войди, попроси, чтобы посторонние ушли. Она одна тут лежит?
– Одна.
– Я подожду, а ты поди, ушли людей.
Быков вернулся через несколько минут. Глеб все в той же позе стоял у дверей и беззвучно плакал.
– Ну как? – спросил он Быкова.
– Никого нет. Можешь идти.
Быков долго ждал Глеба и медленно прохаживался по двору, прислушиваясь к голосам, доносившимся из соседних халуп: где-то неподалеку пели печальную старую песню; трогателен был её простой напев:
Как уж ива, ивушка,
Ивушка печальница,
По-над плесом темныим,
На далекой реченьке
День и ночь грустит,
И лежит под ивою
Мой дружок негаданный…
Прошло часа два. Быков ходил по двору, не решаясь войти в халупу. Начинало светать. Песню давно уже допели.
Глеб вышел из халупы сутулясь и медленно проговорил:
– Простился…
Он помолчал, словно это короткое слово трудно было ему выговорить, и тихо сказал:
– Сейчас же хоронить её надо.
* * *
Хлопоты, беготня по халупам, разговоры с санитарами, похороны, волнение о приятеле утомили Быкова, и днем, когда подъезжали к аэродрому, он задремал, не выпуская вожжей из рук.
Насупившись, сняв шапку, распахнув тулуп, сидел Глеб под ветром, и казалось ему, будто тупая боль под ложечкой, которую он начал ощущать еще вчера, жгла тело изнутри. И странно, именно боль успокаивала его, потому что, если бы не было мучительного чувства физического страдания, он способен был бы броситься с обрыва или размозжить голову о каменную кладку стены.
Ясно и зримо было все, что видел он нынешней ночью. Звон лопат, вгрызавшихся в землю, и тяжелый гул мерзлых комьев, падавших на гроб Наташи, еще отдавался в ушах Глеба.
Часу в девятом приехали на аэродром. Тентенников, опираясь на палку, ждал их у въезда в деревню. Лицо его отекло: за ночь, мешки набрякли под глазами.
Он ничего не спросил, только головой покачал и медленно пошел по следам брички к аэродрому.
* * *
Победоносцевский самолет сделал круг над аэродромом и медленно начал набирать высоту. До расположения противника от деревеньки, где стоял отряд, было не больше сорока верст. Огромный сверкающий простор распахнулся перед Победоносцевым. Белые горы курились, как и вчера утром, ветер клубил снежную пыль над могучими вершинами.
Над холмами и узкими долинами должен был Глеб лететь на запад. Он мечтал только об одном: о встрече с «Черным дьяволом», бомбившим вчера Наташин госпиталь. Он был почему-то уверен, что обязательно встретит того самого летчика, который убил Наташу. «Сердце подскажет», – думал Глеб, вглядываясь в ясную, светлую даль.
Он не чувствовал ни холода, ни усталости. Бывают случаи, когда человеку в одно мгновение вспоминается вся прожитая жизнь. Глеб чувствовал теперь, как приходит на память обрывочная, разорванная и снова сшитая из разноцветных клочьев воспоминаний его собственная судьба.
Было страшно подумать о том, что случилось вчера. Руки Наташи, восковые бледные руки её, сложенные на груди, снова вспомнились Глебу, и чувство ненависти к «Черному дьяволу», виновнику стольких смертей, становилось сильнее с каждой минутой.
Там, за лесом, начинались позиции врага. Вот напоследок черной тенью прошли линии русских окопов. День был ясен, но голубоватая дымка скрадывала очертания на краю горизонта.
Синие и зеленые облачка рассыпались неподалеку. Глеб понял: стреляют по нему. Клубятся невдалеке разрывы шрапнели. Он повернул к лесу. Аэроплан бросило в сторону. Потом он качнулся еще раз и снова начал набирать высоту. Торжественно и плавно гудел мотор. Опять Глеб поверил в свою предстоящую победу.
Вдали над долиной клубились облака. Глеб хотел обойти их над лесом, но вдруг увидел самолет, вынырнувший из облаков. Он летел навстречу Глебу, и летчик сразу узнал характерные очертания «альбатроса».
«Не тот ли самый убийца?» – подумал он и почувствовал, как судорога сводит колени.
Он не ошибся: самолет был выкрашен в черный цвет – знак «Черного дьявола».
Встреча, о которой он мечтал столько времени, наконец произошла. Глеб боялся теперь только одного: как бы летчик не уклонился от боя. Он был уже уверен, что «альбатрос» – убийца Наташи.
«Альбатрос» повернул обратно, и Глеб прибавил газ.
Аэроплан качнуло. Глеб ничего не видел, кроме делающего крутые виражи вражеского самолета. Там был убийца Наташи и беззащитных раненых, безногих и безруких страдальцев, лежавших в госпитале. Он вспомнил их бледные лица, их взмокшие русые чубы, хриплые простуженные голоса…
Вираж «альбатроса», – и уже показалось Глебу, что видит он стабилизатор самолета противника.
Глеб дал очередь, и то, что было потом, смешалось в один немолчный гул, сквозь который нежданно пробивались на мгновение нервные выхлопы мотора. Глебу начинало казаться тогда, что его собственное сердце грозит остановиться.
Он дал разворот. Самолет противника оказался внизу, под «ньюпором», всего в нескольких десятках метров.
Глеб увидел летчика и отчетливо, на всю жизнь, запомнил его очки, длинное лицо…
Пытаясь уйти от Победоносцева, «Черный дьявол» сделал вираж влево. В ту же минуту начался воздушный танец. «Альбатрос» качался из стороны в сторону, и хвост медленно заваливался вниз.
Со странным чувством смотрел Глеб на машину, выкрашенную в черный цвет, – ведь о ней столько говорили в отряде, и давно уже решено было признать первым летчиком отряда победителя этого свирепого чудовища. В реве мотора черного «альбатроса», в немолчном душераздирающем стоне его чудилась людям, которые видели его с земли, какая-то сатанинская сила, и Глеб еще больше ненавидел врага, когда представлял, с каким ужасом слушала гул самолета Наташа в последние мгновения своей жизни. Быков предсказал однажды, что прежде чем собьют «Черного дьявола», он много зла причинит. Все смеялись тогда: каждый верил в близкую победу над изворотливым врагом. И вот, спустя несколько месяцев, предсказание исполнилось: пожарище старого дома, трупы убитых солдат в госпитальных халатах вспомнились Глебу, – и опять увидел он комнату, в которой лежала Наташа.
Милый, словно судорогой сведенный рот; руки, скрещенные на груди; огромные старинные медяки, положенные на глаза каким-то сердобольным солдатом; простенькое серое платье, в котором казалась она совсем молодой, тихое выражение покоя на щеках снова и снова вспоминались Глебу…
Враг был близко, совсем близко, беспощадный, овеянный славой непобедимого. Глеб знал это и когда увидел, как качнулся самолет противника, не верил еще в близкое окончание боя.
Он не ошибся.
«Альбатрос» набирал высоту: он готовился к новой атаке.
Недавнее спокойствие вернулось к Глебу. Он дал полный газ. Черный дымок рванулся над мотором.
«Черный дьявол» шел навстречу так быстро, что воздушный вихрь качнул самолет Глеба.
Вираж влево, – и он зашел в хвост «альбатросу».
В небо взвился дымок: пристреливалась артиллерия противника. Теперь, когда два самолета сблизились, нечего бояться артиллерийского обстрела. Но плохо придется, если «Черный дьявол» будет сбит: тогда уже постараются отомстить за гибель своего летчика немецкие артиллеристы.
«Альбатрос» снова качнулся, и Глеб увидел, как вспыхнуло пламя: пуля, выпущенная им, пробила бензиновый бак. Тотчас «Черный дьявол» сделал вираж. Вираж длился мгновение. Охваченный пламенем, аэроплан перевернулся через левое крыло и вошел в штопор.
* * *
…Когда, отрулив, Глеб спрыгнул на землю, Быков бросился к нему с глазами, полными слез. С особенной силой почувствовал Глеб любовь к друзьям давних лет.
Оно было с ним, походное братство, верность простых сердец, дружба которых не нарушится вовеки. Глеб был полон этим чувством; зримое, ясное, оно снова давало ему силу жить и бороться.
– Семь пробоин, – сказал моторист, успевший осмотреть самолет.
Глеб отошел в сторону, облокотился на столб, закрыл глаза.
Он снова и снова вспоминал во всех подробностях, с самого начала, то, что случилось вчера и сегодня. И чем дольше думал, тем больше казалось ему, что отошедшее, пережитое тысячами нитей связывало его с жизнью и давало силы уверенно смотреть в озаренную ярким пламенем мглистую даль.
Костры заката пылали вдали. Ровное красное зарево струилось над далекими лесами. А леса синели в багровых отсветах, четкие, строгие, словно врисованные в сплошную красную полосу вечернего пожарища.
А дальше, на одиноком и тихом погосте, – могила Наташи. Как полюбились ей за фронтовые годы простые солдатские слова, казавшиеся необычайно ласковыми и задушевными, когда она их произносила. С каким волнением рассказывала она фронтовые бывальщины, подслушанные у постели больных и раненых солдат…