355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виссарион Саянов » Небо и земля » Текст книги (страница 4)
Небо и земля
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 21:34

Текст книги "Небо и земля"


Автор книги: Виссарион Саянов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 54 страниц)

Он был прирожденным спортсменом, одним из тех, которые, взявшись за руль, постепенно, с ростом техники, переходили от велосипеда к мотоциклу, от мотоцикла к автомобилю, от автомобиля к аэроплану.

Тентенников был бедняком и хорошо знал, как тяжело достается хлеб насущный. Он мечтал стать летчиком, чтобы добиться хоть некоторой самостоятельности в жизни. В пьяном виде он сболтнул однажды, что мечтает о больших деньгах, – вот уж тогда можно будет загулять и Волгу вверх дном перевернуть! Но на самом-то деле мечты его были куда скромнее… И вот теперь вдруг убедился он, что рушится последняя надежда: если будут прожиты деньги, придется вернуться обратно в Россию, так и не став летчиком…

Он стоял перед зеркалом в одних кальсонах и сердито грозил кому-то кулаком. Всю ночь не спал, а рано утром уже был на аэродроме.

К Тентенникову привыкли и авиаторы, и рабочие, и завсегдатаи Шалонского поля и называли его «мсье Ай-да-да», потому что несколько раз слышали от него, в минуты волнения, это восклицание. За месяц жизни в Мурмелоне Тентенников не сделал никаких успехов в языке. Несколько новых слов у него, впрочем, появилось, но были это почему-то вовсе ненужные в общежитии слова, и никакой пользы Тентенникову они принести не могли. Так как никто из французов не говорил по-русски, а Тентенников не обнаруживал успехов в изучении французского языка, с ним объяснялись жестами. Он жил как глухонемой. Смешно было смотреть со стороны, как морщил он свои пухлые губы и медленно размахивал руками в ответ на быструю и энергичную жестикуляцию французов. Со всеми он объяснялся руками и только с мсье Риго вел длительные и, как насмешливо говорил Быков, содержательные беседы. Каждое утро, в шестом часу, он разыскивал мсье Риго, подходил к нему вплотную, – профессор был почти в два раза ниже Тентенникова, – и сердито спрашивал:

– Когда же, черт возьми, я начну, наконец, летать?

– Завтра, мсье Ай-да-да, – вежливо отвечал мсье Риго, понимая, что могло волновать Тентенникова, – завтра…

– Ты мне дурака не валяй, а отвечай прямо и определенно. Если завтра же я не полечу, то переломаю аэропланы и ангарах.

– Вы очень добры, мсье Ай-да-да, – извивался собеседник, – очень добры. Завтра. Пожалуйста, не волнуйтесь… – Мсье Риго осторожно отступал к ангару.

– Стой и отвечай мне прямо, когда, наконец, я буду летать?

– Завтра, мсье Ай-да-да.

– И врешь, все ведь ты врешь, – говорил Тентенников и отходил от мсье Риго.

Мсье Риго отряхивался и дрожащими пальцами набивал трубку.

– Проклятый мсье Ай-да-да, у него самый тяжелый характер на свете, – говорил он другим профессорам. – Он меня погубит; я убежден, что не доживу до будущего года. Он обязательно убьет.

На этот раз Тентенников прибежал на аэродром взбешенный, как никогда, и сразу же отыскал мсье Риго.

Тентенников подбежал к мсье Риго сзади, и когда тот, обернувшись, увидел Тентенникова, отступать уже было некуда: между Риго и ангаром, загораживая входную дверь, возвышался мсье Ай-да-да. Лицо профессора свела судорога, и несколько минут он простоял, наклонившись над аэропланом, делая вид, что не замечает Тентенникова.

– Опять завтраками будешь кормить? Когда же ты, наконец…

Мсье Риго встал и снял кепку.

– Доброе утро, дорогой мсье Ай-да-да, – сказал он. – Какая замечательная погода. Хорошо ли вы спали?

– Что? Что ты говоришь?

Мсье Риго оглянулся, нет ли поблизости кого из русских. – впервые он почувствовал, что ему необходимо поговорить с Тентенниковым при помощи переводчика.

К аэроплану, прихрамывая и опираясь на палку, подошел Хоботов: он только сегодня выписался из больницы. Риго обрадовался Хоботову и схватил его за рукав.

– Объясните, пожалуйста, объясните ему, что я с удовольствием бы начал его учить хоть сегодня, но я очень боюсь… Он такой большой и толстый… настоящий медведь… наши аэропланы строились для людей, а не для слонов… устойчивости не хватит, если его посадить на аэроплан… он упадет… и вместе с ним погибнет профессор. Передайте, пожалуйста… Пусть он подождет несколько дней…

Хоботов перевел слова мсье Риго. Тентенников окончательно рассвирепел и даже заикаться стал от волнения.

– Толстый! Большой! Не могу же я стать меньше… Он попросту дурака валяет. Слушай! – закричал Тентенников, отстранив Хоботова и приподняв за локти мсье Риго так, что их глаза встретились, – если завтра же ты не начнешь учить меня, я сожгу ангар! Слышишь?

– О, – застонал мсье Риго, – разве можно?

Тентенников успокоился и заходил по полю. Летчики и механики знали, что страшный в гневе мсье Ай-да-да очень отходчив, – и уже через двадцать минут Тентенников пыхтел, помогая Быкову перетаскивать из ангара в ангар запасные колеса.

– Нет, ты посуди, Петр Иванович, – сердито говорил он, проводя рукавом по мокрому, потному лицу, – он прямо дразнит меня. Которую уж неделю завтраками кормит!

– А ты не расстраивайся: я на днях освобожусь и тебя летать выучу.

– Мне от твоего обучения пользы мало: сам знаешь, без школьного диплома в России к полетам не допустят… В том-то и горе мое, что чиновники петербургские, если рискну летать без диплома, сразу отправят в полицейский участок…

– Я скоро в Париж поеду, поговорю с Загорским, может быть, он от Фармана потребует точного исполнения контракта…

Тентенников прислонил колесо к стене ангара и вдруг блаженно улыбнулся:

– Ни с кем говорить не надо! Сам всего добьюсь, без прошений и хлопот. Я человек упрямый. Голову потеряю, а на своем настою. У профессора нашего душонка копеечная, а я ему сегодня размах тентенниковской души покажу – страшно им станет! Вот увидишь – лебезить они передо мной будут…

– Ты что-нибудь злое придумал?

– Честно говоря, еще не придумал. Но погоди, похожу немного по полю – и надумаю, что следует делать.

И на самом деле, погуляв по полю, он надумал.

В полдень, когда летчики ушли обедать и у ангаров оставалось только несколько рабочих, Тентенников задержался возле учебного аэроплана. Он растянулся на траве, закурил и, положив под голову руки, посмотрел вверх.

На небе не было ни облачка. Шмель пролетел над травой. Шалонское поле было пусто, как всегда в обеденные часы. Отражение солнца на металлических частях аэроплана слепило глаза.

«А вдруг…» – подумал Тентенников и испугался своей мысли. Он повернулся, лег на правый бок, стараясь не смотреть на самолет.

«А вдруг…» – Он оглянулся по сторонам, потом встал на колени, коснулся руками земли и пополз к аэроплану. У самого крыла он выпрямился и начал старательно осматривать машину.

Тентенников уже был знаком с управлением и умел заводить мотор: этому он выучился, прогуливаясь по Шалонскому полю и наблюдая за работой мотористов. Слабый ветер издалека начал гнать облака. Тентенников посмотрел вверх и почувствовал, как холодеет спина: во второй раз его затея может не удаться. Когда еще опять будет такой тихий день, безлюдное поле, готовый к полету аэроплан? Думать было некогда.

Механик вышел из ангара.

– Заводи! – подходя к нему, по-русски крикнул Тентенников.

Механик понял, чего от него требуют, но не двигался с места.

– Заводи! – закричал Тентенников, занося над ним огромный кулак и притопнув ногой.

Механик подбежал к мотору. Прошло три минуты. Мотор зафыркал и закряхтел.

Тентенников сел к рулю. Слабый ветер, прошедший было над аэродромом, окончательно стих.

Для того чтобы научиться автоматически двигать ногой на руле направления, нужно три недели. Тентенников выучился управлять шутя, наблюдая за работой других. Но теперь, взявшись за руль, он понял, что, может быть, приближается минута расчета с жизнью. Пусть так, отступать уже нельзя. Дальнозоркими глазами он рассмотрел людей, издалека идущих к ангарам. Обеденный перерыв кончался. Тентенников зарулил по земле.

«Разобьюсь, – подумал он. – Обязательно разобьюсь. Лучше над лесом».

Голова кружилась. Он старался не смотреть вниз. Так прошло несколько минут. Рули работали исправно. Тентенников сидел, раскрыв рот и не отнимая руки от руля. Лесок, на который бежал аэроплан, вдруг начал становиться меньше. Тентенников взглянул вниз… Аппарат уже поднялся, – странно, что так неощутима была минута подъема, – ангары быстро уменьшились, поле казалось сверху ярко-зеленым.

Он посмотрел еще раз на поле и увидел толпу возле ангаров.

Прошло несколько минут, и он окончательно успокоился. Единственное ощущение полета – ветер, летящий навстречу, да стук в висках, да совершенно непонятно почему – мучительная жажда.

Он закрыл рот. Аэроплан плавно кружил над Шалонским полем. Хотелось кричать, петь, прыгать, ощущение собственной мощи становилось сильней с каждой секундой. Когда от резкого порыва ветра кренился самолет, Тентенников, выравнивая машину, с особенной силой чувствовал значение своей сегодняшней победы: отныне он знал, что все небесные дороги открыты ему, и казалось, что-то праздничное было в щедром, ярком сиянье летнего полдня.

Люди бежали за аэропланом: Тентенников шел на посадку на большом расстоянии от места взлета, на самом краю Шалонского поля. Один забегал вперед, размахивая палкой, и грозил. Многие думали, что катастрофа неизбежна, и с минуты на минуту ждали её.

Тентенников долго не решался начать спуск, но вот аэроплан покатился по земле, догоняя разбежавшихся в разные стороны людей, ускорил ход, перепрыгнул через небольшую колдобину и, вздрогнув, остановился. Посадка казалась чудом.

– Мсье Ай-да-да! – кричал профессор, размахивая тросточкой. – Карашо, очень карашо, но я скажу директору, что вы нарушили правила школы.

Полет кончился, опасность миновала, земля была под ногами, яркий солнечный свет уже не слепил глаза. Тентенников сел на траву, зажмурился, подогнул под себя ноги и захохотал.

Его подняли с земли и подбросили высоко над головами. Когда летчики разошлись по своим ангарам, подбежал Хоботов и, крепко пожав руку, сказал:

– Вы отлично летали сегодня. Я всегда верил только в вас, – нет, нет, и не смейте оспаривать. Но скажу откровенно, так летать – бессмысленно и глупо. Нельзя рисковать головой, идти на верное самоубийство…

– По крайней мере спокойно сел, не хромаю, как вы… – отмстил Тентенников, вспоминая недавние ехидные усмешки незадачливого летчика.

Хоботов пожал плечами и отошел. На Шалонском поле продолжался будничный летный день. Один за другим подымались учебные аэропланы. Мсье Риго в обычной позе стоял у ангара, следил за полетом и осторожно теребил свои волосатые уши.

Тентенников подошел к нему, застегивая куртку.

– Ну как? – спросил он. – В порядке?

– Да, да, – заторопился мсье Риго, отступая к самой стенке ангара.

– Видел, на что я могу решиться? Плохо бы сел, машину разбил бы, – воз дров и куча мусора…

– О… конечно, конечно…

– Завтра же я начну летать. И никаких отговорок.

– Да, да…

– Запомни: завтра.

– Завтра, – повторил мсье Риго. – И прямо скажу вам: такого смелого полета, как ваш, я еще ни разу не видел над Шалонским полем.

Глава четвертая

Через несколько дней после первого полета Тентенникова Быков уехал в Париж. Его известили, что из России пришла срочная телеграмма. Он догадывался уже о её содержании и знал, кто мог её послать.

На людном перекрестке он купил вечернюю газету с портретами Блерио, Губерта Латама, русского летчика Михаила Ефимова и самого Быкова. Быков обычно выходил на фотографиях очень моложавым и на этом снимке казался юношей. Получив телеграмму, он сел в омнибус. Через десять минут по начищенной до блеска дубовой лестнице поднялся во второй этаж знакомого дома.

В бедно обставленной комнате за низким деревянным столом сидел человек, к которому пришел Быков.

Он был еще молод и весел, но седина уже проступила на висках, и шрамы на щеках и на лбу свидетельствовали о том, что на долю его выпало в свое время немало испытаний.

Невысокий, коренастый, в белой рубашке с расстегнутым воротом, он разбирал груду лежавших на столе газет и брошюр, и по мгновенным изменениям его худого лица, по тому, как откидывал он назад непокорную прядь русых волос, можно было легко понять, что некоторые из этих брошюр ему по сердцу, а другие – наводят на неприятные размышления.

– Здравствуй, земляк, – сказал он, протягивая летчику широкую руку с крупными коротко остриженными ногтями. – С первых петухов не отхожу от стола, читаю. И то… Ведь скоро придется домой возвращаться, а многое из напечатанного здесь у нас на Руси слывет нелегальщиной…

– Здравствуй, Николай… Я-то, по правде говоря, стеснялся тебя эти дни беспокоить, передавали мне, что выступал ты на собраниях, громил меньшевиков…

– Это верно, по зубам им крепко дал, – улыбаясь одними углами рта, ответил Николай. – Ну, ничего, в Питере еще добавим…

Он помолчал, встал из-за стола, потянулся и, прямо глядя в лицо собеседника светло-карими чуть прищуренными глазами, спросил:

– Новости какие в мире полетов?

– Ничего особенного. Вот посмотри.

Быков протянул Николаю Григорьеву номер газеты со своим портретом и телеграмму.

С Николаем Быков познакомился на родине, в большом южном городе, в дни забастовки, но слышал о Григорьеве еще раньше, – выросли они в одном окраинном районе, и не было на заводах революционных выступлений, которые народная молва не связывала бы с именем Николая Григорьева.

О его смелом побеге из тюрьмы в тысяча девятьсот шестом году ходили легенды, и на самом деле, глядя на этого невысокого, но сильного и упорного человека, можно было поверить, что он один смог отбиться тогда от трех жандармов…

Из большевиков, работавших в городе, Николай был самый известный. Часто вспоминал Быков первый день своего знакомства с этим человеком. Тогда бастовали железнодорожники. Николай и Быков мчались на дрезине по пригородной ветке, подымая на забастовку дистанцию за дистанцией, полустанок за полустанком. И в последующие годы не раз доводилось Быкову выполнять поручения большевистского комитета…

Потом Николая арестовали, и Быков потерял его на время из виду. И вдруг в Париже Николай разыскал летчика и рассказал, что теперь работает в Петербурге механиком на заводе и в Париж приехал по делам хозяина. Моторы, которые покупал во Франции заводской инженер, были уже погружены, и Николай готовился к отъезду в Россию.

Но служебные дела были только официальным предлогом для поездки Николая Григорьева. Григорьев приехал во Францию по партийным поручениям, о которых, впрочем, ничего не рассказывал Быкову. Ни единого часа не затратив на ознакомление с парижскими достопримечательностями, он целые дни проводил в рабочих районах, посещал собрания социалистов на окраинах, осматривал большие заводы и каждый раз, когда заходила речь о его заграничных впечатлениях, с гордостью повторял:

– Из рабочего Питера в Париж попадаешь нынче как в тихое место. Русский рабочий класс стал ведущей силой в пролетарском движении, и ничто на Западе не может сравниться с накопленным нами революционным опытом. Такой высокой идейности и такой самоотверженности в борьбе, как у русских рабочих, нет больше ни у кого. И как часто, сидя на рабочем собрании в Сен-Антуанском предместье, среди чудесных парней, внуков героев Парижской Коммуны, я с гордостью думаю о наших собраниях где-нибудь за Нарвской или за Невской заставой; на десятилетия мы обогнали западных социалистов…

– Трудно бы тебе пришлось в эмиграции, – говорил Быков, чувствуя волнение друга.

– Еще бы! Вот я недавно одного старого дружка видел. Как он страдает вдалеке от родины, с какой жадностью ловит каждую весточку из Питера и Москвы, с уральских и южных заводов…

Николай внимательно поглядел на портрет Быкова, напечатанный во французской газете.

– Молодец, Быков! Если бы ты знал, как я радуюсь каждый раз, когда вижу успехи русских людей на любом поприще. Ведь наше доморощенное барство когда-то разговаривало на смеси французского с нижегородским, а теперь старается жить то на немецкий, то на англо-саксонский лад. Подумай, какую науку ни начнешь изучать – всюду видишь, что наш вклад – бесценный. Царское правительство о науке не заботится, и иностранцы крадут русские изобретения, выдавая их за свои.

Быков рассказал, как трудно приходится русским мастеровым, приехавшим учиться в авиационной школе Фармана, и поведал о недавнем происшествии с Тентенниковым.

Услышав повествование о первом полете волжанина, Николай хохотал до слез.

– Молодец, воистину молодец! – раскатисто смеясь и вытирая носовым платком мокрые глаза, повторял Николай. – По-простецки поступил с ними, по-русски. Они, небось, о каждом полете интервью в газеты дают, а он возьми да и перемахни сразу через ихние условности. И, главное, спорить с ним трудно: впервые в жизни взялся за руль – и сразу же под самые небеса взорлил! Ты меня с Тентенниковым познакомь, я таких решительных людей люблю.

– А пока – телеграмму прочти…

– Обязательно…

Телеграмма была очень сердитая: «Немедленно возвращайтесь в Россию точка противном случае буду требовать назад деньги неустойку запятая обвиню шантаже запятая потребую дисквалификации во всем мире точка Левкас».

За окнами шумел сад. Быков сел на подоконник. В зеленом наплыве деревьев будто качнулся низкий берег моря. Сверкнула белая мазанка на городской окраине. В несколько минут вспомнил Быков свою жизнь с самых ранних лет.

Отец был болезненный, с рябоватым загорелым лицом и широкими, не по сложению, плечами. Он служил садовником у банкира Левкаса. Мальчишкой бегал Быков за отцом по огромному саду. Отец любил, опохмелившись, рассказывать сны. Они были странны и суматошны. Будто черная корова пробила рогами яблоню. Железная дорога шла на облака. У банкира Левкаса, как у черта, вырос хвост, и на лбу два волосатых, с голубыми подпалинами, рога. Быков слушал, не верил отцу, но жалел его и ни разу не спорил, какой бы страшный сон ни снился старику. Когда удивительные истории надоедали, Быков уходил от отца.

Несколько лет подряд были хорошие урожаи. Ветки яблонь пригибались к земле и ломались под тяжестью круглых сочных плодов. Чтобы не было падалицы, под ветку подставляли высокие палки-чатала. На пять десятин по спуску к реке тянулся сад. Яблони кренились на юг. Тяжелые, как волны, пригибались книзу ветки. В саду господствовал пряный запах сенапа, английского ранета и шафрана. Плетеные высокие корзины из ивы пусты: они отдыхают, – с утра их снова наполнят яблоками. Яблоки всюду – на земле, на ветках, на крытых черепицей больших платформах. Отец был словоохотлив, болтлив, сын вырос замкнутым, внимательным к чужому слову, молчаливым. Выучившись грамоте и побегав несколько лет с пакетами, он стал телеграфистом и поселился в городе. Отец приезжал к нему, занимал деньги на водку и рассказывал смешные случаи из жизни.

Отец всегда ходил пешком. Сын стал велосипедистом.

Каждое лето Левкас проводил с семьей за границей. Осенью он привозил в Россию вещи, входившие в моду. Однажды он привез портреты авиаторов, снимки аэродрома Исси ле Мулино, Шалонского поля и новенький щеголеватый планер. Портреты и фотографии были развешаны в гостиной. Левкас долго и старательно рассказывал гостям о знаменитых авиаторах и парижских авиационных состязаниях. Планер стоял на площади возле дома. Его охранял отец Быкова, разжалованный за дерзость из садовников в сторожа. Никто не решался летать на планере. Быков в свободное время изучал таинственную машину.

Однажды вечером он пришел к Левкасу. Банкир был дома.

– В чем дело? – спросил банкир, пожимая руку. (Он всегда говорил о себе «я – демократ» и старался быть простым в обращении с теми людьми, которых объединял одним общим наименованием: «низшие».) – В чем дело?

– Разрешите полетать на вашем планере…

Левкас обрадовался: планер стоял без дела, приятели посмеивались – зачем нужна банкиру красивая игрушка? «Кому летать в России, если полиция еще не научилась летать?» – говорил впоследствии известный черносотенец и погромщик Марков второй.

– А если сломаешь? – сухо спросил Левкас.

– Не сломаю.

– Приходи завтра.

– Полетишь? – бормотал утром отец. – Не страшно? Я книгу читал, там рассказывали, будто один летал. Купил громадный мяч, охвата в четыре, надул его дымом, привязал веревку, вцепился в неё и полетел…

– И долго летал?

– Долго. До утра. Зацепился за колокольню, мяч улетел, он ухватился за язык колокола и висит. А ветер не ослабевает, колокол раскачивается из стороны в сторону, никак не спрыгнуть вниз.

Не дослушав, Быков распрощался с отцом и ушел на дежурство.

После дежурства пришел к Левкасу. Огромный крапчатый дог с выдающейся вперед могучей нижней челюстью спал у дверей. Увидев Быкова, он зарычал.

– Не бойся, – сказал Левкас, – не укусит.

– Я не боюсь.

– Когда полетишь?

– В воскресенье.

– Не разобьешься?

– Не разобьюсь.

В воскресенье Быков поднялся на планере. Этот первый полет решил судьбу Быкова и навсегда изменил его жизнь.

Через три недели, вечером, когда он сидел дома и снимал чертежи планеров, а отец лежал на скамье и рассказывал вычитанный где-то рассказ о похождениях в Трапезунде знаменитого одесского жулика, выкравшего из гарема по ошибке вместо красивой гречанки рыжего сладкогласого евнуха, в комнату, пригибаясь, вошел дюжий лакей Левкаса и протянул Быкову коротенькую записку.

Левкас приглашал немедленно к себе. Быков переоделся – надел штаны из чертовой кожи, люстриновый пиджак и не попрощавшись вышел из дома.

– Куда ты спешишь? – крикнул вдогонку отец. – Зачем к Левкасу? По какому случаю лакей?

Подходя к дому Левкаса, Быков увидел, что окна ярко освещены: у банкира были гости. Струнный оркестр играл входящий в моду аргентинский танец – танго.

Кудрявая горничная в кружевном чепчике ожидала Быкова в прихожей.

– Пойдемте, – сказала она и взяла его за руку.

Он высвободил руку и пошел следом за ней.

– Здравствуй, – закуривая сигару, сказал Левкас. – Как живешь?

– Хорошо.

– Садись.

Быков сел, положил на колени картуз. Он впервые увидел кабинет Левкаса. Стены были покрыты синим шелком. Над камином висел гобелен. Тускло переливались огни в хрустальном письменном приборе. Декадентская картина, в которой не было ни одной прямой линии, изображала худенького черноволосого мужчину с испуганными глазами. Неизвестно для чего художник приклеил к его тощим бокам краснозеленые крылья.

– Куришь? – Левкас протянул сигару.

– Спасибо. У меня есть папиросы.

Левкас молча ходил по кабинету, засунув руки в карманы.

– Хочешь стать человеком? – вдруг спросил он.

Быков молчал.

– Человеком, слышишь ли, человеком? Да отвечай мне, ну…

– Не понимаю, что вы хотите сказать…

– Я хочу основать в городе аэроклуб… Мне нужны авиаторы. Я отправлю тебя на свои деньги в Париж. Будешь там учиться, я куплю аэроплан. На ученье даю тебе время. Ты будешь обязан отслужить мне за ученье два года, совершить не менее пятидесяти полетов, сбор в мою пользу, ты будешь получать жалованье. Согласен?

– Согласен, – подумав с минуту, ответил Быков.

– Отлично. Завтра заедем к нотариусу. А сегодня… Подойди-ка сюда.

Быков подошел к Левкасу и удивленно посмотрел на него.

– Как ты одет? Так, хорошо. Идем со мной. Я тебя представлю гостям. Ты там несколько слов скажи… и прочее такое…

Они вошли в столовую. Музыканты на хорах наигрывали старый романс: «Любовь прошла, и нет воспоминаний…» Левкас взмахнул рукой. Музыка замерла. Гости обернулись к хозяину. Левкас подозвал лакея, приказал налить два бокала шампанского. Он чокнулся с Быковым и весело сказал, обращаясь к гостям:

– Господа! Вы имеете счастье видеть будущего русского авиатора, господина Быкова. Он находится у меня на службе. Через два дня он уезжает в Париж. Я, покупаю аэроплан, на котором он будет летать.

Сидевшие за столом захлопали в ладоши.

– Собственный летчик! Как это интересно, – крикнула полная гречанка с черными глазами навыкате.

* * *

– Ну что? – спросил отец, когда Быков вернулся домой и снял люстриновый пиджак.

– Еду в Париж. Через два дня.

– В Париж? – не удивился отец. – Как же, как же, слыхал. Хороший город! Стоит он на острове, а со всех сторон море, ходят люди по крышам, а через крыши перекинуты мостики. Вина не пьют, обижаются – кислое… Девушки у них брюнетки и очень гордые, в рукаве носят платочек. И надолго едешь?

– Не знаю. Может быть, там и голову расшибу.

– Расшибешь? – Старик хотел рассказать, как прыгал в молодости с крыши и чуть не расшибся, но понял, что сын не шутит, а на самом деле уезжает за границу, и от огорчения зашмыгал носом.

– Полно тебе, старый чудак, сам же говоришь: ходят по крышам, и девушки там гордые – брюнетки.

Левкас обещал выплачивать ежемесячно отцу Быкова тридцать рублей. Сверх жалованья он положил будущему летчику и пару ботинок в год. Почему именно он заботился о ботинках – Быков не мог понять, да, впрочем, некогда было размышлять о выдумке богатого самодура, – начались дорожные сборы…

Левкас переслал в Париж доверенному человеку деньги для покупки аэроплана, простился с Быковым, даже расцеловаться хотел с ним на прощанье, вернее, подставил Быкову смою фиолетовую щеку для поцелуя. Правда, тут случилось одно обстоятельство, показавшее, что будущий авиатор человек самолюбивый, – подставленной щеки он не поцеловал и, впервые за время знакомства с Левкасом, улыбнулся. Что означала его улыбка, Левкас не понял и почему-то сразу пожалел, что заключил договор. Впрочем, отступать было уже поздно. Левкас похлопал Быкова по плечу и сердито сказал:

– Ну, ладно. Поезжай с богом. И чтобы в Париже не пить и не скандалить.

В Париже, а потом в Большом Мурмелоне Быков быстро обжился. Не прошло и трех месяцев, как он уже отлично летал. Сам Фарман после первого полета Быкова жал ему руку и предрекал громкое будущее. После окончания школы Быкова оставили на несколько месяцев инструктором. Он участвовал в небольших состязаниях. Имя его начинало входить в моду. Левкас прочитал в газетах об успехах Быкова и написал сердитое письмо, требуя немедленного возвращения к месту службы: участие в спортивных состязаниях не было предусмотрено контрактом… Быков просил отсрочки: он готовился к большому перелету и хотел утвердить за Россией мировой рекорд дальности полета. В ответ пришла телеграмма Левкаса.

* * *

– Слушай, – сказал Быков, – мне с тобой поговорить надо… Только я голоден чертовски; может, сходим в бистро?

Они вышли на улицу.

– Что с тобой? Взгляд у тебя очень унылый…

– Дела не веселят.

Николай знал историю Быкова и сразу понял, чего добивается банкир.

– Да, – сказал он, – хитрая штука. Хочет тебя проглотить.

– Может, пока задержаться здесь до конца соревнований?

– В Париже? – Николай задумался. – Нет, он тебе и здесь досадить сумеет… к тому же ты в России полезен и нужен теперь. Надо всколыхнуть все, на ноги поставить, привлечь внимание народа к авиации. Мне о Владимире Ильиче Ленине рассказывали на днях, как он недавно ездил на аэродром на окраину Парижа, приглядывался к аппаратам, вслушивался в рокот моторов. Скорость – наша стихия, аэропланы со временем будут нужны революции. Стало быть, нечего тебе здесь сидеть…

– А ты сам скоро вернешься на родину?

– Задерживаться я не стану – ждут меня в Питере.

– Я ведь тоже надеюсь в Питер приехать, – хорошо бы было там повидаться. Может, дашь адрес свой?

Николай удивленно поглядел на Быкова и, посмеиваясь, сказал:

– Ну, насчет адреса зря просишь, за последние годы я и сам частенько не знал заранее, где буду завтра ночевать. Зато ты теперь стал человеком известным: о тебе в газетах статьи пишут, портреты твои печатают, – если приедешь в Питер, я сам тебя разыщу, как разыскал в Париже.

– Значит, уехать, не участвовать в состязании…

– Нет, зачем же? Задержись, но только ненадолго. А с хозяином своим постарайся разделаться. О Левкасе я много плохого слышал, человек мстительный, злопамятный, с таким лучше никаких дел не иметь…

Они сидели в бистро, пили сухое виноградное вино и заедали его острым сыром.

Потом Быков предложил сходить в синемá, – неподалеку, в окраинном кинематографе показывали видовую, посвященную последним полетам. Подумав, Николай согласился. И вскоре они уже сидели в грязном, плохо освещенном зале, с обшарпанными стенами, с колченогими венскими стульями на местах для публики, – в этих окраинных рабочих районах все было бедно и неприглядно, – не то что в богатых кинематографах центра, где бывали туристы и прочие иностранные завсегдатаи Парижа…

После сеанса вышел на сцену высокий француз в синей шапочке, напоминавшей не то кепку, не то матросскую бескозырку, откашлялся, обвел взглядом зрительный зал и, всплеснув руками, запел песенку о последних колониальных спорах, которые не сулят ничего хорошего парижанам. Он был очень подвижен, распевая, передвигался с одного края на другой. Несколько просто одетых людей, по виду мастеровых, дружно подпевали артисту, и особенно запомнился Быкову худенький француз в берете. Горбоносый, усатый, с влажными выпуклыми глазами, он, несмотря на свой маленький рост, производил впечатление человека лихого и задиристого. Он особенно громко подпевал и весело хлопал в ладоши в конце каждого куплета.

– Хорошие ребята, – сказал Николай, выходя с приятелем из кинематографа. – Мы с тобой, конечно, и десятой доли того, что они пели, не поняли, но уж одно-то ясно: помнят они, как в свое время их деды строили баррикады на парижских мостовых.

Они молча прошли по чахлому скверу, а прощаясь, Николай сказал:

– Дней за пять до отъезда зайди, пожалуйста, ко мне. Поручение есть небольшое: я-то ведь еще немного задержусь и Париже.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю