Текст книги "Небо и земля"
Автор книги: Виссарион Саянов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 35 (всего у книги 54 страниц)
– Слушай, Николай, – сказал Быков, вскидывая на него светлые, усталые глаза. – Ругань твою я позабыл, конечно…
– Еще бы!
– Но сказать тебе хочу: пока я жив, пока жив Тентенников, рассчитывай на нас! Любой приказ партии выполним, самое трудное боевое задание выполним без страха.
Глава восьмая
С тех пор как штаб армии выехал из Эмска, здесь стало неспокойно. Войск в городе осталось немного: караульная рота стояла на базарной площади да команда выздоравливающих обосновалась в монастыре. По вечерам красноармейцы не выходили поодиночке на окраинные улицы: там могли и пулей нечаянно угостить и ножом подколоть. И сколько потом ни разыскивали преступников, никак не могли дознаться, кто был виновником ночных убийств.
На аэродроме жили теперь, как на осажденном острове. После восьми часов вечера Быков никому не позволял отлучаться, и наличный состав отряда нес по ночам караульную службу.
Почти каждую ночь случались на аэродроме чрезвычайные происшествия, и не бывало утра, когда бы не вели караульные на допрос к Быкову одного или двух соглядатаев, пытавшихся под покровом ночной тьмы пробраться поближе к ангарам и к складу горючего. Быков допрашивал их, вел подробные записи. Не пробрались ли уже в Эмск белогвардейские офицеры и участники рассеянных кулацких банд, прослышавшие о скором падении города?
Быков ни с кем не делился своими опасениями. Поздними вечерами, сидя в штабе, он слышал, как ворочалась за перегородкой и кашляла Лена, и часами не сдвигался с места, просматривая для чего-то копии старых донесений и сводок. Но чаще всего, – в который раз уже, – перечитывал он дело о безвестном исчезновении Победоносцева. Как странно было по выцветшим, косым каракулям снова воссоздавать, шаг за шагом, минута за минутой, память о том страшном, мучительном дне!
Нет, что бы ни говорили, он никогда не поверит, что Глеб мог изменить, отказаться от своих убеждений, перелететь к белым, навсегда оставить отряд, сестру, верных старинных друзей.
Он открывал окно, садился на низкий покосившийся подоконник и вглядывался в тьму теплой насторожившейся ночи.
Кто знает, может быть, в такую же душную ночь, над заброшенной балкой в степи, где упал подбитый противником самолет Глеба, так же набухало грозой это тяжелое небо, и Глеб смотрел вверх, истекая кровью, и в последнюю минуту, сквозь дрему предсмертного забытья, грезился ему летящий на выручку самолет друга? И хотя тогда, в тот день, и нельзя было лететь на поиски Глеба, Быкову казалось, что он виноват в чем-то перед верным, испытанным товарищем молодой поры.
О, каким счастьем было бы, если бы он сам мог пожертвовать своей жизнью, лишь бы только жил Глеб! Он не мог теперь смотреть в затуманенные слезами, строгие глаза Лены без того, чтобы не чувствовать своей вины, какого-то тайного укора жены, не высказанного словами, существующего, может быть, только в его собственном воображении… Но как тяжело было это чувство ему, прошедшему плечо к плечу с Глебом большую часть своей сознательной жизни…
Пережитое приходило на память: трудная, невеселая пора скитаний, молодость, затерянная на последних страницах провинциальных газет, в мелком, слепящем глаза петите, среди уголовной хроники и сообщений о смерти купцов третьей гильдии, среди объявлений о полетах, падениях, состязаниях, о спорах летчиков с антрепренерами и их приказчиками…
Да, была могучая, притягательная сила в руле, за который брались они, первые русские летчики! В конце концов они так часто жили предчувствием собственной гибели, что между собой почти никогда не говорили о смерти.
«И все-таки смерть пришла и к нам и вырвала самого молодого из нас», – думал Быков, прислушиваясь к глухому, неутомимому шуму деревьев.
Ему трудно было думать о Глебе, но не было минуты, когда бы он забывал о нем, и в бессонные ночи, и утром, во время обхода аэродрома, и за обедом, и вечером – какая-нибудь мелочь напоминала о безвестно пропавшем друге. И тогда Быков не мог ни говорить, ни есть, ни отвечать на самые простые вопросы…
И в отношениях с Леной что-то сломалось в ту пору. Она была такая же, как прежде, любящая, внимательная, заботливая, но это еще больше огорчало Быкова. «Хоть бы сердилась она на меня, и то было б легче!» – думал он в такие минуты. И по многим известным ему адресам, от штаба армии до московских организаций, посылал он письма и докладные записки, в которых опровергал листовку Васильева.
«Я считаю наглой ложью листовку белогвардейского командования, в которой говорится об измене красного летчика Победоносцева, – писал он в одном из таких писем. – Я верю ему так же, как самому себе, и не могу ни на одну минуту допустить, что Глеб Победоносцев мог стать изменником и предателем. Он из людей, не допускающих лжи, компромисса, обмана. Вместе с ним начал я служить в Красной Армии, и не было дня, когда бы я не был в курсе его настроений и дум… Я прошу срочно расследовать дело, окончательно выяснить правоту моих слов, смыть пятно с имени Победоносцева. Не сомневаюсь, что он попал в плен и был расстрелян врагами».
Одно из таких писем случайно нашла Лена на столе, когда Быков обходил на рассвете аэродром.
Быков вошел в комнату осторожными, тихими шагами: думал, что жена спит. Тяжело было ему увидеть слезы Лены, и, остановившись на пороге, он внимательно смотрел на неё усталыми, красными от бессонницы глазами и никак не мог решить, что следует сказать теперь.
Лена почувствовала его растерянный, печальный взгляд и обернулась.
– Петя, – сказала она сквозь слезы, – я прочла твое письмо. Если бы ты знал, как это ужасно.
Она не могла говорить, – голос её дрожал, обрывался, судорога рыдания сводила лицо, – и, плача, она бросилась на шею Быкова.
– Умер, – повторяла она, кричала, как казалось ей, а на самом деле твердила слабым, еле слышным шепотом: – убит, может быть, на куски растерзан озверевшими врагами и, подумай, еще опозорен после смерти!
– Ты же читала! – отвечал Быков, прижимая её к себе и тихонько проводя руками по её плечам. – Ты же читала мое письмо! Я ни одному слову плохому о Глебе не верю. Я жизнью готов за него ответить. Без слова стану под расстрел, если ошибся. Но я не верю, не верю…
* * *
После этого объяснения обоим стало легче, и теперь Быков не только не таил от Лены своих огорчений, но каждую минуту старался провести вместе с нею, чтобы снова обсудить события недавних дней и поговорить о предстоящих испытаниях.
Они решили не писать пока о случившемся в Петроград, отцу Лены и Глеба. Написать о страшной провокации Васильева было невозможно, а сообщить о смерти Глеба сил не было – оставалась подсознательная вера в то, что Глеб жив и неожиданно вернется.
Тентенников сильно сдал, посерел как-то, мешки под глазами набрякли. Он шумно вздыхал и постоянно настраивал Быкова и Лену на печальный лад.
– Трудное наше житье, – говорил Тентенников в такие минуты. – Как вспомню сейчас, что доводилось обижать Глеба и подсмеиваться над ним в давние годы, так, поверишь ли, слезы сразу начинают душить… Не сразу я понял его, не сразу узнал золотое его сердце… Но верю: отыщется след Глеба, встретимся еще с ним, расцелуемся по-братски…
И не было дня, когда не ждали бы они весточки о судьбе Глеба. Но тем временем в Эмске произошли новые события, изменившие распорядок привычной жизни отряда.
Две недели уже не было полетов, и со дня на день ожидал Быков приказа о переезде на новое место. Но напрасно он слал телеграмму за телеграммой в штабы армии и фронта. Никто не отвечал, словно забыло начальство об эмском отряде. И Быков злился, слушая рассуждения Тентенникова, утверждавшего, что отныне им предстоит стать караульной командой при самолетах.
Мотористы обленились, спали целыми днями в ангарах, а после обеда, наскоро побрившись и попрыскавшись одеколоном, отправлялись на свидания в городской сад. К вечеру они возвращались и обязательно приносили какие-нибудь новости. Новости эти они не решались рассказывать командиру отряда, но с Тентенниковым делились городскими сплетнями. За вечерним чаем Тентенников рассказывал обыкновенно об эмских происшествиях и случаях Быкову и Лене.
Неприятнее всего было то, что появился в городе отряд некоего Грымжи, неизвестно когда и кем сформированный. Он наводил страх не только на городских обывателей, но и на больных красноармейцев из команды выздоравливающих.
О командире отряда, яростном Грымже, рассказывали много небылиц. Быков заинтересовался Грымжей, – кто-то говорил, будто в начале нынешнего года Грымжа приехал из Галиции с десятком таких же непоседливых парней и с тех пор по соседним уездам шумит со своей ватагой… Рассказывали, что Грымжа взял такое прозвище, чтобы имя его казалось необычным и устрашающим, а на самом-то деле именуется он Сидором Агафоновичем Пеклевановым и родом откуда-то из-под Моршанска, где была у его отца большая мельница. После того как выросли по деревням комбеды, мельницу у Пеклевановых отняли, реквизировали и два каменных дома в Моршанске. Грымжа узнал об этом, возвращаясь с фронта домой с пьяной компанией таких же, как он, кулацких сынков. Оружие у них было, и, объявив себя партизанским отрядом, шайка Грымжи стала кочевать по прифронтовой полосе, будто бы выискивая место, откуда удобнее выйти в тылы белых, а пока что занималась мелкими поборами с населения.
В той губернии, где прежде орудовал Грымжа, ЧК начала следствие о нем, и он вынужден был бежать в район Эмска. Но и здесь его положение не стало лучше: уездные организации должны были в ближайшие дни разоружить отряд, и Грымжа в страхе ускакал из Эмска.
Быков обрадовался: теперь в городе станет спокойней. Велико же было удивление летчика, когда однажды утром всадники на низеньких кривоногих конях подскакали к аэродрому и, свирепо горланя, ворвались на летное поле. Быков выбежал на крыльцо.
– Кто таков? – спросил чернобородый всадник в папахе, подъезжая к Быкову и насмешливо щуря темные с узкой прорезью глаза.
– Ты сперва объясни, кто дал тебе право врываться сюда без разрешения?
– Кто право дал? – не переставая щуриться, спросил чернобородый. – Не твое дело, – ответил он грозно, и его спутники захохотали.
– А раз не мое дело, то и тебе делать здесь нечего! – сказал Быков, вынимая из кармана револьвер.
– Ну, ты потише. Не на тебя же поглядеть приехал! – ответил чернобородый и рванул повод. – А с Грымжей лучше не связывайся – пропадешь…
Через минуту ни его самого, ни его спутников уже не было на аэродроме.
Так и не узнал Быков, зачем приезжал Грымжа, но в тот же вечер усилил караул, а утром поехал к коменданту города. Поехал он вдвоем с Тентенниковым на легковом автомобиле. Тентенников вел машину и огорченно покачивал головой:
– Заваруха скоро начнется! Ты помяни мое слово – всякого еще наглядимся!
Комендант города радостно встретил летчиков.
– Наконец-то приехал! – сказал он, обращаясь к Быкову на «ты», хотя только сегодня впервые встретился с летчиком. – А я, признаться, сам к тебе давно собираюсь.
Маленький, коренастый, с крохотными, аккуратно подстриженными усиками, он был нетороплив и задумчив. Он медленно цедил слова, и Быков не вытерпел, громко спросил:
– Зачем вы ко мне собирались?
– Предупредить кой о чем хотел. Мое положение, знаешь, какое?
Комендант, не торопясь и не меняя позы, спокойно рассказал о таких вещах, что Тентенников от волнения заерзал на стуле. Оказывается, уже был получен приказ об эвакуации, и она начата, но много военного имущества не погружено. На вокзале исправных паровозов не осталось, а транзитные составы больше через эмскую станцию не идут. К тому же и отряд Грымжи появился снова, а разоружить его трудно теперь, когда основная часть войск уже эвакуирована. Конники Грымжи рассыпались по городу, производят реквизиции в складах. С минуты на минуту комендант ждет, что и за него самого возьмутся.
Договорившись о связи посыльными, Быков поехал обратно на аэродром. Теперь он убедился, что надо действовать только своими силами и сразу же готовить отряд к эвакуации.
«Советоваться не с кем, надо самому принимать решение», – думал он, пока автомобиль мчался по широким улицам Эмска.
– К твоему отцу не заедем? – спросил Тентенников.
– Надо заехать, пока еще есть время. А то, того и гляди, потом не удастся минуты свободной вырвать.
Отец сидел в низенькой комнате с бревенчатым потолком и старательно переливал какую-то смесь из миски в стаканы.
– Вовремя пожаловали! – сказал он, не прекращая своего занятия. – Воистину рад я гостям. А у меня для вас подарочек такой припасен – все отдай, да мало!
Он был в благодушном настроении, расцеловался с обоими и торжественно произнес:
– Не обессудьте старичка, не обижайте!
– Наверно, какое-нибудь новое варенье? – спросил Быков. – Ты у меня на такие вещи большой баловник был.
– Еще бы, – самодовольно сказал старик. – Что уж мне горевать? Такое, можно сказать, яство приготовил, что люди завидуют.
Он налил каждому по стакану чая и, скрестив руки на животе, мечтательно промолвил:
– Очень страдаю от жары, – вот и приходится весь день в комнате сидеть. Тут, по крайности, можно в одних исподниках оставаться. Сижу да на небо зыркаю: грозы дожидаюсь.
– В баньке бы тебе попариться, вот бы пот и отбило, – сказал Тентенников, слизывая с ложки варенье.
Быков медленно ходил по комнате, не прислушиваясь к разговору старика с Тентенниковым. Теперь его мучила только одна мысль: оставлять в городе самолеты и моторы нельзя. Со дня на день Эмск могли эвакуировать, и тогда авиационное имущество попадет в руки белых. Помощи ждать не от кого, приходилось действовать самому и решать быстро. Кто знает, может быть, через день будет уже поздно…
– Вот что, папаша, – сказал он, – время теперь беспокойное, надо бы тебе сегодня же ко мне перебраться.
– Да что ты? – встревожился старик. – Для чего я тебе вдруг надобен стал? Отсюда уезжать не хочу: садик хороший, сирени много, канареек на рынке накупил. Тут бы мне и жизнь доживать, а ты опять – уехать…
Босыми ногами он тяжело ступал по свежевыструганным половицам.
– Никуда отсюда не поеду…
Быков улыбнулся, подошел поближе к растерянно моргающему старику.
– Дело, конечно, твое. Но если ты сам не поедешь, я вас с Ванюшей силой увезу.
Старик сморщился, лицо его стало маленьким, с кулачок, и, с опаской поглядывая на сына, он взмолился:
– Дай мне век довековать по-моему!
– Я тебе дело говорю, а ты шутишь. Слушай внимательно: не сегодня-завтра красные покинут город. Мы уедем отсюда. Тогда тебе тяжело придется, если останешься здесь: хозяин дома на тебя докажет, и сразу же белогвардейцы в тюрьму повезут.
– В тюрьму? – недоверчиво спросил старик.
– Обязательно арестуют.
– За что же меня в тюрьму возьмут?
– За сына. За меня. Не простят тебе беляки, что сын твой – большевик, краском да еще летчик. На первом же фонаре повесят.
Только теперь старик сообразил, что сын говорит всерьез, не подсмеивается над ним, и, всплеснув руками, заботливо спросил:
– А сам ты отсюда уедешь?
– Конечно, уеду.
– Значит, и я собираться буду. – Он торопливо начал надевать штаны, от волнения никак не попадая ногой в левую штанину, и сердито сказал: – Вечные напасти! Что и за жизнь – прямо как в цирке! А отчего ты, думаешь, летчиком стал? От мамаши твоей, не иначе. Очень она цирк обожала, особенно полеты под куполом. Тобой тогда тяжелая была. И вот, поверишь ли, совсем уже на сносях, а меня, бывало, торопит: «Пойдем в цирк да пойдем!» Не иначе, как и ты в неё, – тоже высоту полюбил. Не раз я тебе уже говорил об этом.
Он смахнул рукавом слезу и, забыв обо всем, сел на стул.
– Что же ты опять расселся? – сказал Быков. – Беда с тобой, папаша! Ванюшу покличь.
– Ванюша с утра еще к вам на аэродром пошел. А меня не торопи. Я потихонечку соберусь и доберусь до вас кое-как.
– Может, за тобой машину прислать?
– Отчего ж? Если хочешь, пришли!
Быков договорился с отцом, что машина за ним придет к вечеру. Старик прослезился, обнял сына:
– Спасибо, уважаешь старика! А то я очень стар стал, беспамятлив.
На аэродроме, в домике, который занимал Быков, сидели за столом Лена с Ваней и играли в карты.
– Видишь, – сказал мальчик, – не везет мне в карты, в дураках остаюсь. И решил я, что надо играть с умом, тогда удастся найти систему, по которой выигрыш обеспечен. Главное, надо обдумывать каждый ход.
– Выдумщик ты! – весело сказал Тентенников. – Вечно что-нибудь оригинальное придумаешь. Помнишь, как у нас в отряде на фронте обретался? Я и тогда уже думал: обязательно в жизни какое-нибудь веселое коленце выкинешь.
– Я человек железный, – не без самодовольства сказал Ваня.
Тентенников, повеселев еще больше, поднял отчаянно барахтавшегося Ваню, грозно спросил:
– А не врешь насчет железа?
– Не вру, – отбиваясь, кричал Ваня, а Тентенников, не выпуская его, насмешливо проговорил:
– Если от глупостей не отречешься, я тебя на пол брошу.
– Бросай!
Он был, как всегда, непоколебим, хотя и стыдно ему было играть роль какого-то мальчишки: ведь он, черт возьми, человек почти взрослый, он читал серьезные книжки, о которых Тентенников не имеет никакого представления, – и вдруг его берут за шиворот, подымают как ребенка и, туда же, – еще смеются над ним!
– Пусти! – сказал он визгливо, пытаясь высвободиться. – Да пусти же, Кузьма, наконец! Мне твои шутки надоели.
– Так уж и надоели? – снова усмехнулся Тентенников. – А ты знай свое – и терпи! Без терпенья и шнурка на ботинках не развяжешь.
Ваня совсем огорчился.
– Я кричать буду, – проговорил он со слезами на глазах, вцепившись в могучее предплечье Тентенникова. – Это ни на что не похоже! Это просто издевательство надо мной!
Он еще раз взмахнул ногами в воздухе и заплакал. Огорченный Тентенников усадил Ваню на кровать и стал оправдываться:
– Не хотел я тебя обидеть, а ты – в слезы!
– Нет, Кузьма, я не обиделся, – глотая слезы, твердил Ваня. – Я так просто. Ты, пожалуйста, не обращай внимания.
Лена снова сдала карты, но Ваня уже не прикоснулся к ним. Усевшись в углу на широком полене, поставленном тóрцем, он вытирал слезы и, стараясь не смотреть на своего обидчика, чтобы не спала обида, затеял разговор с красноармейцем, чистившим оружие Быкова. Но красноармеец был неразговорчив и на Ванины расспросы отвечал односложно.
Ваня тоже замолчал и хотел было уйти совсем из комнаты, но потом, прислонившись к стене, стал припоминать обиды нынешнего дня, огорчился еще больше и решил, что надо сделать какой-нибудь необыкновенный подвиг, и обязательно в самую ближайшую пору, – тогда Тентенников удивится и не будет уже больше относиться к нему как к несмышленышу-мальчишке. Он задумался, закрыл глаза и задремал.
– Считаю, – слышал он сквозь сон, – считаю. Спень-спнем весь день ходил, оттого и злой был сегодня. Вставай скорей!
Он приподнялся, протер глаза. Тентенников низко наклонился над ним, веселый, улыбающийся, добрый.
– Сердишься? – спросил Тентенников, скаля белые с синеватым блеском зубы.
– Нет, не сержусь больше, – с готовностью ответил Ваня. – Только ты, пожалуйста, Кузьма, надо мной не смейся. Я, конечно, не обижаюсь, но мне это бывает неприятно…
– Больше не буду.
Они помирились, и Тентенников шепнул ему на ухо:
– А за это мы берем сейчас тебя на станцию. Поедешь?
– Я тебя очень люблю, Кузьма, – сказал Ваня, прижимаясь к Тентенникову, – и Быкова люблю, и Лену, а Глеба мне очень жаль. Как бы хорошо было, если бы он теперь был с нами!
– Ладно, ладно! – с обычной своей грубоватостью прервал Тентенников. – Я тоже любил очень одну женщину – и вот потерял её негаданно. Даже и придумать не могу, как найти её. По-моему, тот, кто никогда не любит, – счастливее, чем мы. Особенно женщин любить сложно…
– Я, кроме Лены, ни одной женщины не люблю и не полюблю вовек, – торжественно провозгласил Ваня.
– Аминь! – сказал Тентенников.
* * *
Автомобиль снова помчался по пыльным улицам Эмска. На окраине чернели срубы, дымные и закоптелые, как после пожарища. Начали здесь люди строиться до войны, да так и забросили недостроенные дома, словно чувствовали, что не скоро вернется старинное житье в заросшие травой переулки.
Конники в развевающихся бурках скакали по проселку. Заслышав рожок автомобиля, кони шарахнулись в сторону. Конники махали нагайками и кричали что-то вдогонку, но Тентенников уверенно вел машину, и по заросшим вербой пригоркам быстро домчался автомобиль до станции.
– Не иначе, как Грымжа тут хозяйничает, – сказал Быков, показывая на людей в бурках и черных плащах, суетившихся на перроне.
– Он, на самом деле он! – промолвил Тентенников, выходя из машины и оглядываясь по сторонам.
Ваня остановился возле кипятильника. Кто-то прислонил к баку притащенное с огорода чучело, и отрядники Грымжи развлекались, как могли: шашками рубили они сшитого из разноцветных лоскутков урода.
– Соскучились, небось? – сказал Грымжа, щуря темные глаза и постукивая стеком по лакированным голенищам сапог. – В отлет собрались? Не надо шутить, бей его, да и только! Слéтчивей нас на свете нет никого. Скоро чужое гнездо покинем, в родное полетим. А где гнездо свое будем вить – вовек никому не скажем.
Заметив летчиков, он нахмурился, покачал укоризненно головой, сплюнул сквозь зубы и прошел мимо, тяжело громыхая по деревянному перрону подбитыми железом каблуками.
– Ой, сердит! – ухмыльнулся Тентенников. – Поглядишь на него – и голову потеряешь. Вдруг да учить станет!
– Ничего, дождется еще, что самого будут стеком по морде бить, – засмеялся Быков.
Услышав смех, Грымжа обернулся, снова сплюнул сквозь зубы и носком сапога растер плевок, словно хотел показать, что так и всех своих супостатов тяжелым сапогом раздавит.
– Было похожено тут! – вздохнул Тентенников. – Каждый день сюда приходил, ждал, не появится ли вдруг, не приедет ли моя женушка…
Он нахмурился, замолчал, сердито зашагал по перрону. Издалека донесся свисток паровоза, взлохматилось над ближним перелеском искрометное облако дыма и пара, ожил захолустный вокзал. Отрядники Грымжи отовсюду сбегались к кипятильнику, кто-то уже выстрелил вверх для острастки, и конник в развевавшемся по ветру черном плаще скакал по длинному деревянному перрону, размахивая нагайкой и горланя непристойную частушку.
– Видишь? – спросил Быков.
– Крепко он ругается, слышу! – ответил Тентенников.
– Не то, – торопливо сказал Быков, – на вокзале никого нет, кроме этой шпаны. Теперь Грымжа хозяин вокзала, а может быть – и всего города. Белые от Эмска верстах в пятидесяти, не больше. Вот и представь, что Грымжа вдруг объявит себя хозяином города, нападет на нас и на коменданта.
– С него станется…
– Он самолеты наши тогда загубит…
– Придется мозгами пораскинуть, – задумчиво протянул Тентенников.
– Надо любой ценой отсюда вывезти людей и нашу технику…
Состав уже подошел к перрону, но, не останавливаясь, прямехонько вкатился в тупик на запасные пути. Тотчас с криком и воем бросились к поезду отрядники Грымжи. С поездом никто не приехал, кроме нескольких кондукторов, и большинство теплушек было запломбировано. Предчувствуя легкую добычу, Грымжа самолично сорвал пломбу с почтового вагона, вскарабкался по широким ступенькам. Он недолго оставался в вагоне и минуты через две появился в тамбуре с лицом, искаженным злобой.
– Срывай отовсюду бломбы! – хрипло закричал он. – Нет ли тут какого подвоха?
Дружинники бросились к теплушкам. Загрохотали отодвигаемые двери, ходуном заходили сплетенные из веревок стремянки. У каждого вагона слышался раздраженный сердитый рев недовольной грымжинской вольницы: вагоны были пусты. Это-то и считал Грымжа чьим-то невыносимым подвохом.
Дружинники побежали к паровозу. Грымжа отчитывал машиниста. Размахивая стеком, он порывался ударить по лицу усталого старого человека с почерневшими от копоти и дыма седоватыми баками.
– Кто велел сюда подавать пустопорожний состав, – кричал Грымжа, – да еще и бломбировать его, словно для смеху? А мы слышали, будто золото должны были с поездом везти. Не украли ли вы его дорогой?
Он погрозил кулаком машинисту и, сердито сплюнув, пошел к вокзальному помещению. За ним потянулись разозленные отрядники, и возле поезда не осталось никого, кроме машиниста и кондукторов, со злобой глядевших вслед Грымже.
– Наше время приспело, – сказал Быков, ухватив за рукав Тентенникова, и жарко зашептал ему в самое ухо: – Если теперь поезд провороним – погибли мы, да и только!
Тентенников недоверчиво уставился на него.
– Сейчас они обозлены и бросили поезд. Но если состав простоит здесь еще несколько часов, он обязательно намозолит им глаза, и они тогда отправят его на другую станцию. Пока же это имущество, как говорится, бесхозное. Вот и надо нам немедля прибрать его к рукам.
– Толково придумано. Мне твой план по сердцу… Только с чего же начать?
– Начать придется с разговора с машинистом. Ты подожди меня здесь, а я пойду к паровозу.
Тентенников ждал недолго. Минут через двадцать вернулся Быков, улыбающийся, веселый.
– Ну как? – спросил Тентенников, всегда завидовавший умению Быкова сразу расположить к себе незнакомых людей после первой же короткой беседы, хотя, по правде говоря, и сам он легко и быстро завязывал новые знакомства.
– Великолепно! – ответил Быков. – Они соглашаются доставить отряд в Воронеж. Только ждать долго не будут: через три часа надо погрузиться.
– Не успеем.
– Ваня поможет.
– Я не подведу, – вмешался в разговор Ваня, не спускавший глаз с названого отца.
– Тебе вот какое задание. Пойдешь сейчас к паровозу и подружишься с машинистом!
– Мы с ним дружить будем, – ответил Ваня, сплевывая сквозь зубы и растирая плевок сапогом, совсем так, как сделал недавно Грымжа.
– У Грымжи научился? – спросил Быков.
– У Грымжи, – простодушно признался Ваня.
– Ты эту привычку брось, если не хочешь со мной поссориться. Так старые полицейские сплевывали да сморкались, а тебе подобная привычка не пристала.
– Как хочешь, – без обычной строптивости сказал Ваня. – Если нельзя плевать – не буду.
– Вот и хорошо! Стало быть, подружишься с машинистом и от него ни на шаг. Если же Грымжа станет отбивать состав и угонит его со станции, ты подслушай, куда его угоняют, спрыгни с паровоза и жди нас на вокзале. Понятно?
– Больше половины понятно, а остальное все я и сам соображу. Не подведу вас, в случае чего – на коне прискачу…
– Вот и соображай! А мы постараемся поскорей вернуться.
Ваня пошел к паровозу. Тентенников и Быков бросились к автомобилю.
– Прямо захолонуло, – признался Тентенников, взявшись: за баранку. – Я вдруг подумал, что автомобиль-то угнать могли, пока мы с тобой тут прохаживались.
– Они, на наше счастье, управиться с машиной не могут, а то, конечно, угнали бы. А пока что – у них только самые простые инструменты на вооружении: револьвер, да штопор, да отмычка…
Снова мелькнули улицы Эмска. За городским садом играли в лапту мальчишки. Тентенников с завистью поглядел на них и, вздохнув, тихо промолвил:
– Эх, задрать бы штаны до колена да с ними в лапту! Я сызмала большой был удачник в мальчишеских развлечениях. Весной, бывало, в сильные ветры, как цвет с груш облетает, мы домой и ночевать не приходили.
Лена ждала летчиков у входа на аэродром.
– А я уж волноваться начала, – сказала она. – Никак не могла решить, где вас следует искать, а то обязательно за вами вдогонку бы бросилась.
– Уезжаем, Лена, – сказал Быков. – Надобно собираться, да поскорей!
– Белые близко?
– Судя по всему, очень близко. Не стал бы Грымжа так безобразничать, если бы не ждал скорой подмоги. У него за нынешний день и банда побольше стала. С минуты на минуту он может захватить власть в городе, напасть на нас и уничтожить наши самолеты. К тому времени, если подойдет к Эмску белая армия, большие ей трофеи останутся.
– Тебе телеграмма была только что. Я распечатала, думала, что личная…
– От кого?
– От товарища Григорьева. Приказывает срочно эвакуировать отряд и…
– И еще что?
– А один самолет оставить на аэродроме. Да ты сам прочти…
В штабе, на письменном столе, лежала телеграмма.
Быков прочел вслух, и Тентенников сразу спросил:
– Для чего же надобно оставлять один самолет на аэродроме?
– А ты не разобрал, голова садовая? Сказано ясно: надо доставить на самолете нашего армейского работника в тыл белых…
– Зачем?
– Об этом в телеграмме ничего не сказано, да такие вещи никогда и не объясняют.
– Как им угодно, – ответил Тентенников, озорно улыбаясь и расправляя могучие плечи. – Стало быть, решено, я останусь и доставлю его.
Лена сидела на скрипучей табуретке, потупясь и стараясь не прислушиваться к разговору летчиков: ведь сейчас решалась судьба близких ей людей… Она знала: самое трудное и опасное Быков обязательно возьмет на себя. И хотя сама же она осудила бы мужа, если бы он неожиданно проявил малодушие и согласился бы подвергнуть опасности своего старого друга, она шептала теперь про себя: «Только бы Петя не остался!»
– Нет, уж позволь мне самому решать, кто останется и кто поедет с отрядом! – холодно сказал Быков. – До тех пор пока отрядом командую я, я сам буду отдавать приказы, без твоей помощи.
Тентенников насупился и с мольбой посмотрел на Лену, словно у неё искал поддержки и помощи. Лена поднялась было с табуретки, но Быков стоял вполоборота к окну и не смотрел на жену.
– Теперь слушай, – так же спокойно, как и прежде, сказал Быков. – Немедленно начнешь приготовления к отъезду! Возьмешь старшего моториста и поручишь ему сейчас же грузить самолеты. В легковой автомобиль клади бумаги, всю нашу походную канцелярию и садись сам. Забирай оружие, бери гранаты. Сейчас поезжай на вокзал, грузи все и, хоть кровь из носа, – пробейся к Воронежу. Теперь вот что! Довезешь до Воронежа Лену, родителя моего и Ванюшку. Приедешь в Воронеж – сразу явишься к Николаю Григорьеву. Доложишь ему о том, что мы видели тут, а о Грымже в первую очередь. Если не поздно, пусть шлют сюда отряд на выручку. Я же, как только высажу своего пассажира, сразу вылечу назад. А если самолет мой будет поврежден, пешком доберусь в Воронеж. Понятно?
Тентенников молча кивнул головой и снова поглядел на Лену. Но Лена сидела потупясь, медленно перебирая пальцами пышную бахрому платка. Она, казалось, не интересовалась разговором летчиков и думала свою трудную и печальную думу. Быков взял Тентенникова под руку, громко сказал:
– Кстати, я тебе хочу один мотор показать.
– Что еще придумал? – сердито спросил Тентенников, когда Быков вывел его в палисадник.
– Ничего не придумал, просто не хотел говорить при ней.
– Она и без того понимает. А ты вздор городишь!
– Самое трудное я должен на себя взять…
– Сущий вздор! У тебя столько народу, о котором надо заботиться, а у меня – никого. Гол, как сокол, и к тому же в единственном числе в именительном падеже… – (Не сильный в грамматике Тентенников всегда считал почему-то, что единственное число называется еще именительным падежом.) – Умру – и плакать некому обо мне. А ты умрешь – сколько народу осиротеет… Да что я, – прервал он вдруг самого себя и махнул рукой. – С кем спорить взялся? Ты упрям, как козел!