Текст книги "Небо и земля"
Автор книги: Виссарион Саянов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 54 страниц)
Глава двадцать первая
Через два месяца по пути в Константинополь летчики, возвращавшиеся на родину из Мустафа-Паши, встретились с Костиным, который побывал в турецком плену. В кают-компании парохода они проводили долгие вечера, рассказывая о приключениях последних недель. Костина сначала хотели повесить, и он уже приготовился умереть – написал даже прощальные письма родным, – но в последнюю минуту случайность спасла пленника: он заболел и пролежал в больнице до перемирия.
Вместе с летчиками возвращался в Россию молодой морской лейтенант Филиппов. Он сдружился с ними и много рассказывал о Константинополе, Балканах, об английской политике в Турции. Филиппов был прикомандирован к штабу Черноморского флота, и ему приходилось часто бывать в Константинополе.
– Вы уж нам покажите Царьград, – сказал Победоносцев, – хочется посмотреть старый город, – бог весть, попадешь ли еще когда-нибудь туда.
– Обязательно покажу, – я ведь Константинополь хорошо знаю – без проводников, никого не расспрашивая, проведу из одного конца города в другой по кратчайшей дороге.
По трапу русского парохода «Добрыня Никитич» летчики сошли в лодку и сели на покрытую пестрыми коврами скамейку. Вскоре лодка врезалась в песок, подбежали посыльные, взяли чемоданы, портпледы, и летчики пошли налегке и подворье Афонского монастыря, где обыкновенно во время своих приездов в Константинополь останавливался Филиппов. Им дали небольшую комнату с пятью кроватями и низким столиком.
Выпив по стакану доброго французского вина, летчики сразу легли в постели, но Филиппову не хотелось спать, и он медленно прохаживался по комнате, дымя папиросой.
– Удивительный город, – говорил он, – в Царьграде каждый раз находишь новые черты. Он очень провинциален, застой во всем, – я сказал бы, что он главное препятствие быстрому развитию Ближнего Востока и Балкан. Недаром наши ретрограды, даже из числа самых злых ненавистников ислама, особенно когда-то боялись, что после поражения Турции в одной из предстоящих войн Константинополь будет объявлен вольным городом. Они утверждали, что Царьград нейтрализованный станет резиденцией мировой революции, центром всесветного нигилизма…
– Неужто вы верите в близость европейской войны? – спросил Победоносцев. – На Балканах скоро станет спокойней. Германия и Австрия бряцают оружием, но, кажется мне, когда о войне столько говорят, она обычно не приходит.
– Велика тайна рождения войны, – задумчиво сказал Филиппов. – Мне приходилось много заниматься военной историей, и каждый раз источники подтверждали одно: современники легкомысленно относят её в будущее, в то время как враг уже стучится в ворота их страны. Впрочем, завтра мы сумеем поговорить с вами о будущем, а сейчас пора на боковую: ведь с утра отправимся на прогулку по городу.
Он погасил лампу, и вскоре все заснули.
Рано утром, когда туман подымался с Золотого Рога и анатолийские берега плыли в розовом свете, летчики и Филиппов вышли из подворья. Город уже просыпался. На черепичной крыше низкого дома стояли аисты. Хлопая клювами, безголосые птицы, очевидно, как-то разговаривали, но среди других поющих и щебечущих птиц они казались глухонемыми.
– Красота какая, – говорил Филиппов, показывая на огромный раскаленный шар, катящийся из-за зеленых гор Анатоли-Кивака.
Летчики добросовестно вглядывались в туманную даль Золотого Рога, в розовую дымку на анатолийском берегу, прислушивались к скрипу уключин.
Пароход должен был уйти поздно ночью, и они не спеша ходили по людным улицам Константинополя. Прежде всего отправились на базар: ведь в восточном городе базар – средоточие жизни, главное место встреч и знакомств, политических бесед и обмена новостями.
Несмотря на ранний час, на базаре уже было многолюдно и шумно. На корточках сидели лудильные мастера в дырявых халатах и лудили кастрюли. На скорую руку тут же пекли и чуреки, делали клейкую сласть из риса, сахара и молока; отведав её, летчики долго чувствовали во рту неприятный вяжущий привкус.
По кривым переулкам и проходным дворам минут через сорок вышли на широкую улицу, обсаженную кипарисами и чинарами. Неподалеку отсюда начинается древний тракт на Адрианополь, путь на Россию, к дальнему Дунайскому гирлу.
Филиппов повел летчиков к переделанному в мечеть древнему византийскому храму.
Уплативши по десять пиастров, они надели широкие мягкие туфли и вошли в дряхлый, как вечернее небо, душный простор Айя-Софии.
Проповедник говорил поучение с украшенного арабесками курси, под воркотню голубей, неторопливо летающих по храму.
Бесчисленные колонны удивляли раскраской мрамора. То красные с белыми крапинами, то голубые, то зеленые вперемежку с желтыми, они радовали глаз неожиданными переливами цветов.
– Здесь что ни памятник старины – то сооружение византийцев, переделанное турками, – говорил Филиппов. – За каждым камнем – века…
Продолжая прогулку по городу, летчики направились в Таксим, просторный сад с навесами и кафе. Зашли в кафе. Им подали молочный кисель. Было жарко, и вкусней всего показалась чистая прохладная вода с вареньем. Потом в кафе вошел оборванный певец с бритою головой и запел песню погибшей любви, песню о Наджие:
Ты не такая была раньше, моя Наджие.
Кто же твой учитель?
О ты, на чьей груди слева направо идет ряд пуговиц,
По ком сгорело твое сердце?
Кто ушел на чужбину, моя Наджие,
Ты подумала, что он уже не вернется,
Кто лежит в тюрьме, неужели, моя Наджие,
Ты подумала, что тот из неё уже не выйдет!
Я тебе закажу, моя Наджие,
Из слоновой кости гребенку,
Причеши свои кудри, моя Наджие,
И откинь их набок.
Вертевшийся возле летчиков человечек с сизым носом слово за словом перевел затейливые слова песни. Победоносцев вслушивался в простой напев, – и песня чем-то напоминала ему пережитое, – ведь, уезжая на войну, он даже не успел попрощаться с Наташей. Зато как она будет рада теперь, встретив его живым, здоровым и по-прежнему бодрым… А ведь тогда, под Адрианополем, он был не больше чем в двух шагах от смерти…
У летчиков не было никаких интересных встреч, никаких – довольно частых в Константинополе – уличных приключений, а память о том дне жила долго.
* * *
Ночью тихи улицы Стамбула. К одиннадцати часам засыпает столица, стихают переулки, смолкают базары, в легком забытьи, в полудремоте спят чинары на берегу Босфора. Тихо колышутся кипарисы. Ночью отдыхает Стамбул, и только на окнах публичных домов в бельэтажах горят фонари. Кочевой суховатый дымок плывет над Стамбулом, и, словно колеса арб, поскрипывают двери домов.
Летчики шли по притихшему городу, и Филиппов медленно говорил, вглядываясь в дымный простор:
– Советую вам получше запомнить виденное сегодня. Теперь уж не скоро удастся нам побывать в Константинополе. Война неминуема, помяните мое слово, – и Турция выступит против нас…
Не было за всю историю России как морской державы такой эпохи, когда бы наши флотоводцы не думали с тревогой об угрозе со стороны черноморских проливов.
В Черное море впадают воды многих судоходных рек юга. Почти на две тысячи верст, тянулось в ту пору наше неукрепленное черноморское побережье. Корабли уходили из десятков русских черноморских портов. Но Черное море – закрытое море. И, образно говоря, замок от него – в руках турок. Захотят турки – и закроют море на замок, и оно сразу превратится в озеро. Захотят – и пропустят к русским берегам флот любой враждебной России державы, – так прошли через Босфор английские и французские корабли во время Крымской войны и Севастопольской обороны…
В тот день Филиппов долго рассказывал о нынешнем положении Турции, и летчики внимательно слушали его повествование: этот невысокий задумчивый человек воистину лучше любого ученого знал Константинополь, его прошлое и настоящее. Он рассказал, что в годы султана Абдул-Гамида по улицам города бродили тысячи шпионов. Хамид – осел – было запретное слово в те дни, и окликать длинноухого упрямца погонщики осмеливались только на самых глухих улицах турецкой столицы: шпионы могли донести, что ослом обозвали Абдул-Гамида. Журналисты не смели употреблять в статьях многоточия, а таинственные слова «продолжение следует» мог вставить в фельетон только самый отчаянный смельчак. В страшном гнёте жила в Турции крестьянская беднота, – её положение не улучшилось, когда пришли к власти младотурки, заключившие соглашение с кайзеровской Германией.
Младотурки начали думать о будущем флота и убедились, что современных военных кораблей в Турции мало. В Золотом Роге можно было разглядеть ржавеющие корабли. И были адмиралы в турецком флоте, служба которых от первого до последнего дня проходила на посыльных судах.
Бредовая мысль о распространении турецкого владычества на весь мусульманский Восток нашла среди младотурок самых ярых сторонников.
В последнее время они решили усилить свой флот, и комиссионеры турецкого правительства разъезжают по столицам трех материков, вступая в бесконечные торги с судостроительными компаниями, – особенно длительные и секретные переговоры ведутся с Германией и Бразилией…
– Но поверьте мне, – говорил Филиппов, – что младотурки не будут тратить большие деньги на покупку боевых кораблей… Ведь как только настанет война, государство, которое будет воевать с Россией, само – и без всякой платы – пришлет свои корабли в черноморские проливы.
Когда пароход уже отдал швартовы, Победоносцев сказал, глядя с верхней палубы на удаляющиеся огни Константинополя:
– Оракул какой-то, седьмого, кажется, века, предсказал, что счастливы те, кто поселится в священном городе на Фракийском море, отовсюду омываемом водою, при устье Понта.
– Очень счастливы? – спросил Быков.
– Очень. Там-де в изобилии водятся олени и рыбы.
– Не знаю, были ли счастливы первые насельники этих мест, а уж нынешние жители Константинополя пожаловаться на местоположение своего города не могут, – сказал Филиппов. – Целые десятилетия турецкой истории были, собственно говоря, торгами с переторжками из-за проливов. Прибыли от транзитного мореходства гальванизируют одряхлевшее тело оттоманской империи.
* * *
Путь до Одессы прошел без особых приключений, и в порту летчики расстались со своим попутчиком, направлявшимся в Севастополь.
– Что же, может, доведется нам когда-нибудь встретиться, – сказал Филиппов, прощаясь, – вдруг еще на большой войне повидаемся…
Не задерживаясь в Одессе, сразу направились в Петербург. Быков и Победоносцев ехали в купе второго класса.
В том же купе ехал и Пылаев. Он сел в вагон раньше, чем Быков и Победоносцев, сразу разделся, накрылся одеялом и задремал. Проснулся он, когда поезд уже тронулся. Разбудила его не обычная вагонная тряска, а разговор соседей. Пылаев собирался было скандалить и звать кондуктора, но, прислушавшись, узнал голос Быкова.
Ему стало неприятно. Он не успел еще вставить зубы, и дыра во рту каждую минуту напоминала о встречах в Мустафа-Паше. «Что теперь делать?» – подумал Пылаев, накрывая голову одеялом и осторожно посапывая.
Летчики говорили громко, и он отчетливо разбирал каждое слово. Он перевернулся на бок, спиной к говорившим. Они смеялись, вспоминая какую-то встречу в Мустафа-Паше.
Впрочем, лучше было сойти с поезда, чем ехать в одном купе с приятелями Тентенникова.
Ночью, когда они заснули, Пылаев осторожно, стараясь не шуметь, оделся, снял с полки свои чемоданы и на цыпочках вышел из купе. Поезд остановился на маленькой станции. Не раздумывая долго, Пылаев схватил чемоданы и через минуту стоял уже на неосвещенной платформе. Поезд, сверкая огнями, пролетел мимо Пылаева и сразу же исчез за поворотом.
Глава двадцать вторая
Кончалось время гастрольных поездок летчиков по провинции.
Вернувшись в Петербург, Быков поступил на работу на Щетининский авиационный завод, совладельцем которого стал Хоботов. Победоносцев работал в аэроклубе инструктором, а Тентенников стал сдатчиком самолетов на Русско-Балтийском заводе. Друзья редко встречались теперь; к Победоносцеву приехала Наташа, и он, как насмешливо говорил Тентенников, всерьез занялся семейной жизнью; да и сам Тентенников увлекся одной артисткой, о которой ничего не рассказывал приятелям. Впрочем, это было, судя по его словам, увлечение платоническое, и о женитьбе он не помышлял, зато стал заядлым театралом и аккуратно посещал спектакли небольшого петербургского театра, в котором играла Кубарина, – фамилию-то её удалось все-таки выведать от Тентенникова…
На Невском уже не было снега. Рано утром в автомобиле ехала по проспекту случайная компания, какие составляются в гардеробных при разъезде из ресторана, в минуты неожиданной тоски по природе. В это утро несколько незнакомых и никогда не видевших раньше друг друга людей сообща наняли автомобиль и поехали на острова. Быков сидел рядом с шофером и молча курил. У Биржевого моста Нептун на ростральной колонне сердито грозил трезубцем, а дальше, за колонной, вздувалась черная большая река, то там, то сям вскипая полыньями, пугая глухим ропотом медленно идущего льда. Автомобиль рванулся снова вперед. Переулки Петербургской стороны, меченные таинственными восьмерками – золотыми кренделями булочных, – пробуждались от сна. На Каменноостровском проспекте вырастали этажи новых домов, – разбогатевшие биржевики торопились строиться. На островах еще был снег, и когда автомобили подъехали к Стрелке, спутники Быкова успели протрезветь, забыть о неожиданном желании слиться с природой, молчали, стесняясь чего-то, и только молодой поэт говорил о том, что здесь начинается древний берег и ветер отсюда летит на башни старого Копорья и Орешка. Поэта никто не слушал, и он замолчал тоже. Быков сошел с автомобиля и, увязая по колени в рыхлом, ноздреватом снегу, подошел к самому взморью. Он спустился вниз по скользким крутым ступеням и долго всматривался в синюю даль треснувшего ледяного поля. Он стоял так несколько минут – и вдруг услышал гудок. Он решил, что его зовут, осторожно поднялся по лестнице и ничего не увидел, кроме красного фонарика на медленно удалявшемся от Стрелки автомобиле. Черт возьми, о нем позабыли! Да и можно ли было полагаться на случайных знакомых?
Быков постоял еще несколько минут на узкой расчищенной площадке, потом поднял воротник пальто и медленно побрел к Елагину мосту. У моста нанял извозчика и, развалившись в пролетке, попробовал задремать. Дремал он минут пять, не больше. Где-то невдалеке надрывался свисток, и Быков проснулся, разбуженный хриплыми, простуженными голосами. Он увидел невысокого мальчика. Мальчик быстро бежал, прижав к груди сверток. За мальчиком, придерживая шашку, бежал седой полицейский, отплевываясь и терзая свисток.
Мальчик мчался вприпрыжку, чуть приседая. Полицейский бежал деловито, не оглядываясь по сторонам. Полы шинели, надутые ветром, несли его вперед, как парус. Быков медленно ехал в пролетке следом, не понимая еще странной горячности мальчика, молча бегущего по безлюдному пустырю Крестовского острова.
Когда пролетка поравнялась с мальчиком, он посмотрел на Быкова, на извозчика и, не раздумывая, прыгнул на подножку. Он ничего не сказал, но Быков понял, что следует торопиться, и, приподнявшись, шепнул извозчику:
– Гони, не задерживай!
– Чудак, ваше благородие, – шепотом же ответил извозчик, – взбалмошное дело, как можно…
– Да ты не беспокойся, знай гони, денег я не пожалею.
Лошадь рванула. Пролетка въехала в переулок, Быков оглянулся. Полицейский тер глаза: он не успел, должно быть, рассмотреть номер извозчика. Мальчик стоял на подножке, одной рукой держась за крыло пролетки, а другой прижимая к груди сверток.
– Ты чего? – спросил Быков, взволнованный неожиданным происшествием. – Садись! Наверно, устал. А что у тебя в руках? – спросил он, показывая на сверток.
Мальчик недоверчиво посмотрел на Быкова и молча сел рядом. Он тяжело дышал и поминутно оглядывался: не бежит ли кто следом.
Было ему не больше шестнадцати лет. По обветренному лицу было видно, что жизнь дается ему нелегко, и мелкие черточки уже бегут по лицу, вокруг глаз, намечая места будущих морщин.
– Что ж это у тебя? – обиженный недоверчивостью своего негаданного спутника, сказал Быков и выхватил сверток.
Серые глаза мальчика взглянули на Быкова с ненавистью и злобой, и летчику вдруг стало неприятно, что он обидел незнакомого человека.
– Да нет, что ж ты, я пошутил, – пробормотал он, возвращая сверток, но сверток развернулся, и Быков увидел полотнище красного знамени, вдоль которого белыми буквами написаны были какие-то слова. Обернувшись к спутнику, Быков спросил:
– Ты заводский?
Тот молчал. У Большого проспекта конный полицейский патруль загородил улицу. Издалека донесся многоголосый гул двигающейся толпы. Красное знамя показалось в дымном просвете.
– Демонстрация! – крикнул мальчик и спрыгнул с пролетки.
Быков растерянно посмотрел ему вслед. Пролетка остановилась на перекрестке, – здесь стояла уже длинная вереница извозчиков и автомобилей.
– Не пропускают, – подумав, сказал извозчик. – Рассчитаться бы нам…
Рассчитавшись с извозчиком, Быков пошел к Большому. Только теперь он понял, почему демонстрация состоялась именно сегодня: нынче годовщина расстрела на Ленских приисках. Рабочие на заводе показывали ему позавчера выпущенные к этому дню Петербургским комитетом большевиков нелегальные листовки. Он был рад демонстрации. Страшно было читать известия из далекой тайги, память о рабочих, расстрелянных по приказу хозяев, жила в каждом сердце. Он попробовал выйти на проспект, но не сумел пробиться сквозь полицейскую цепь. Тогда он свернул в боковой переулок и вдруг увидел толпу человек в полтораста или двести, медленно движущуюся по переулку, должно быть, тоже в обход к Большому. Демонстранты шли, распевая «Варшавянку». Подумав, Быков пошел с ними. Соседи – пожилые рабочие – потеснились и пропустили его в середину ряда. Он шел, еще не зная, удастся ли выйти на Большой. Знамя несли не впереди толпы, а в середине, рядом с Быковым. Здесь же шел запевала – высокий мужчина, похожий по виду на отставного солдата. Толпа, должно быть, образовалась случайно, из нескольких рассеянных полицией демонстраций, и никак не могла спеться. Запевала, шедший рядом, ударил его по плечу; летчик начал подтягивать хриплым после бессонной ночи голосом, и вдруг оказалось, что хору недоставало именно этой басовой хрипоты.
Пройдя переулок, толпа уже спелась. Сделав несколько шагов, Быков попробовал было выйти из своего ряда, но сразу же понял, что пробраться невозможно. Стена вокруг знамени становилась шире, и пробиться сквозь неё не удалось.
– Едут! – взволнованно закричал кто-то впереди, и Быков увидел разъезд конной полиции, галопом приближавшийся к демонстрации. Толпа ускорила ход и рванулась навстречу разъезду. Запевала еще вел песню, и Быков подтягивал ему, с тревогой ожидая того, что произойдет через несколько минут. Еще ближе подъехали полицейские, и он уже легко мог рассмотреть их красные, потные лица.
– Позор палачам! Да здравствует революция! – закричали передние. С трех сторон полицейские врезались в толпу. Кто-то упал. Нагайка скользнула по лицу Быкова. Рука, которой он провел по лицу, стала красной от крови. Кепка упала в грязь – её затоптали… Знамени уже не было видно. Запевала бросился на лошадь, со страшной силой рванул её за уздцы: лошадь поскользнулась и упала вместе с всадником. Еще несколько минут, защищаясь, кричали люди, и вдруг толпа рассыпалась. Люди бросились в разные стороны. Быков побежал вслед за другими. Его еще раз успели полоснуть нагайкой по спине, но он уже не чувствовал боли. Прошло несколько минут. Погони не было слышно. Он оглянулся. Полицейские арестовали оставшихся на перекрестке. Впереди Быкова бежало человек десять. Он узнал некоторых: они шли с ним рядом в толпе. Человек, несший знамя, задыхаясь, бежал невдалеке, волоча за собой древко. Быкова охватила забота о знамени.
Он с волнением подумал, что полицейские могут вырвать знамя, разорвать его в клочки, растоптать тяжелыми сапогами. Подбежав к задыхавшемуся от усталости человеку, он сказал:
– Знамя!
– Вот, – ответил тот, протягивая ему знамя и садясь на тротуар. – Не могу дальше. Беги.
Быков выхватил знамя, оторвал его от древка и побежал по улице. Возле деревянного дома он оглянулся. Ни полиции, ни казаков не было видно. Человека четыре подбежали к нему. Он развернул знамя и зажал край полотнища в правой руке. Отовсюду стали сбегаться люди. Он снова оказался в середине толпы, теперь уже он сам нес знамя. Толпа пошла вперед, но, пройдя шагов пятьдесят, остановилась: навстречу бежала другая толпа, и следом за ней мчались полицейские. Ненависть, охватившая рабочих, передалась Быкову, и он готов был убить первого полицейского, который решился бы броситься на демонстрантов. Видя бесполезность сопротивления, рабочие начали по одному, по два уходить в переулки.
– Спрячьте знамя, – сказал кто-то Быкову, растерянно смотревшему на приближавшихся полицейских. Он свернул знамя, запахнул пальто и вбежал в подъезд соседнего дома. Прошло минут пять. Оглядевшись, он заметил, что стоит в подъезде трактира, и швейцар, приоткрыв дверь, повторяет:
– Милости просим!
Его удивило приглашение седобородого швейцара. Взглянув в зеркало, он не узнал себя – взлохмаченного, без кепки, с залитой кровью щекой, со сбившимся на сторону галстуком. И все-таки дорогое пальто, купленное во время гастрольной поездки по югу, внушало уважение. Швейцару и в голову не пришло, что этот человек еще несколько минут тому назад был знаменосцем в рабочей демонстрации.
Не раздеваясь, Быков прошел к окну и увидел, как пробежали полицейские, как проехал в пролетке пристав. Прошло еще немного времени, и улица затихла.
– Где вас подбили? – удивленно спросил буфетчик.
– Черт его знает, – равно душно ответил он, – шел по улице, вдруг навстречу мне демонстрация…
– Известные хулиганы, – с понимающим видом сказал буфетчик, – им не важно, какое пальто на человеке, – абы сутолока была. У нас, в Союзе Михаила Архангела, третьего дня докладал Владимир Митрофанович Пуришкевич, будто новую революцию готовят. Хозяев отвсюду прогнать задумали, да и на самого государя посягают… Да шляпа-то ваша где? У швейцара оставили?
– Потерял я шляпу, – не зная, как отделаться от словоохотливого буфетчика, ответил Быков.
– Что же вы не сказали? У нас завсегда шляпы от гостей остаются, – кто убежит, не заплатит… Да вы бы мне раньше сказали… Вот, хотите, недорого уступлю, – извлекая из буфета засаленную коричневую шляпу, осклабился он, – в самый раз вам будет…
Быков купил шляпу и пошел к выходу. То ли он сделал неуклюжее движение, то ли оторвалась пуговица, – но пальто распахнулось, и знамя упало на пол.
– Что вы, господин, уронили? – подымая знамя и подозрительно посматривая на летчика, спросил буфетчик.
Быков выхватил знамя и, не оглядываясь, вышел из трактира. Ему казалось, что за ним бегут, но буфетчик, должно быть, не сразу сообразил, в чем дело, – когда он опомнился, Быков уже подходил к Большому.
На этом углу оцепленья не было. Быков нанял извозчика и поехал на Невский. По улицам навстречу шли небольшие колонны, и теперь он видел демонстрацию со стороны.
Извозчик ловко объехал патрули, но возле Казанской остановился – дальше двигаться было невозможно. По проспекту шла огромная демонстрация. Она не походила на те небольшие толпы, которые двигались по Петербургской стороне, – налететь на такое сборище решился бы не всякий патруль. Быков не хотел стоять на тротуаре, рядом с любопытствующими завсегдатаями Невского проспекта, приподымающимися на цыпочках, чтобы лучше видеть. Он снова вошел и ряды демонстрантов.
Пройдя шагов десять, он вспомнил о знамени и поднял его над головой.
– Откуда? – спросил кто-то.
– С Петербургской.
– Ну, как там? Нагайкой тебе щеку рассекли?
– Разогнали, сволочи, – с ненавистью ответил Быков. – Но мы сюда пришли.
– Эге, да это совсем другое дело. Тут и поговорить можно, – сказал кто-то знакомым ласковым голосом. Быков вздрогнул, обернулся и узнал Николая.
– Николай! – крикнул Быков. – Я только вчера узнал, что ты на нашем заводе работаешь, в механической мастерской, а ты сам меня разыскать не догадался.
– Тсс… – Николай приложил палец к губам и недовольно поморщился. – Не так рьяно, товарищ летчик, не так рьяно…
Они пошли рядом.
На углу Садовой демонстрацию окружили. Рабочие начали медленно расходиться.
– Ну, вот, – решился, наконец, Быков начать разговор. – Вот мы и свиделись. День-то какой горячий… Так бы и шел всю жизнь в этом ряду.
– Видел? – спросил Николай.
– Десятки тысяч шагали…
– Десятки? Скоро будут миллионы, а не десятки тысяч…
Они свернули на Караванную, и только Быков приготовился спросить о судьбе Ваниных родителей, как Николай взял его под руку.
– Смейся, пожалуйста, смейся и слушай, что я сейчас тебе буду говорить! Да смейся же, черт возьми!..
Летчик улыбнулся.
– За нами увязался шпик, от которого я не могу отделаться с самого утра. Постарайся отвлечь его… на углу мы распрощаемся… да не оглядывайся же, черт возьми – он поймет… распрощаемся… ты повернешь назад… он в светлой шляпе, в калошах… подойди, попроси прикурить… и как-нибудь постарайся задержать хоть на пять минут… прощай… завтра разыщи меня на заводе. Там мы с тобой потолкуем…
Николай скрылся в переулке, а Быков повернул обратно и через минуту оказался лицом к лицу с белобрысым одутловатым человеком, – у филера было белое мягкое, как подушка, лицо и коротенькие руки картежника.
– Позвольте прикурить! – попросил Быков.
Филер недоверчиво посмотрел на него.
– Некурящий я…
– Знаем мы вас, некурящих, спичку жалеешь…
Филер стал отступать, но Быков вцепился в его рукав.
– Дашь ты мне, наконец, прикурить или нет?
– Что вы пристаете? Я городовому буду жаловаться… хулиганить на улицах не полагается…
– Ах, так! – возмутился Быков, подходя вплотную и наступая на ногу филера.
Филер закричал, Быков же спокойно пошел к Невскому. Филер пошел за ним. Минут через десять, оглянувшись на углу Литейного, Быков увидел, что соглядатай, следовавший за ним по пятам, исчез.
Вечером Быков прошелся по Невскому. Улицы стали тихими, как будто и не было днем демонстрации в столице. Конные полицейские патрули озабоченно скакали по проспекту.
Вскоре ранка зажила, но узкий шрам – отметина полицейской нагайки – навсегда остался на щеке.
Вечером Николай пришел к Быкову.
– Других гостей не ждешь сегодня? – спросил он, оглядев большую комнату с окнами в сад.
– Никого не жду…
– Вот и хорошо. Не люблю посторонних людей, – каждому нужно выдумывать какую-нибудь особенную историю о себе, а знаешь, как это надоедает после долгих месяцев, когда за тобой по следам ходят шпики…
Он сел в кресло и негромко проговорил:
– Устал дьявольски, прямо не носят ноги…
Впервые слышал Быков от Николая такое признание и удивленно поднял брови.
– Прежде не уставал…
– И прежде уставал. Или ты думаешь, что я из железа сделан? – спросил он, приглаживая мокрые волосы. – Я, знаешь ли, в баньке был сейчас, попарился, а то очень уж ломило старые кости…
– Я не чаял тебя скоро встретить, – чистосердечно признался Быков, – вчера во время демонстрации чуть не заорал от радости, когда ты окликнул меня…
– Хорош бы ты был! Да меня бы тогда сразу же замели архаровцы…
– А в Питере ты давно?
– Месяц уже. Ты, кстати, меня не именуй Николаем Григорьевым. Я теперь по паспорту поляк, Станислав Викентьевич Ржевусский… уроженец Седлецкой губернии…
– Ну уж прости, с таким носом картошкой никак нельзя за поляка сойти…
– А придется, – вставая с кресла и подходя к Быкову, сказал Николай. – Я уже по самоучителю сотню польских слов выучил и писать по-польски с грехом пополам умею…
Оба засмеялись, и Николай, прохаживаясь по комнате, весело сказал:
– А радостно было мое возвращение в Питер, хоть ни копейки денег не было, – поверишь ли, когда уезжал из Рыбинска, только на билет и хватило. Так, голодный, и промчался от Волги до Невы. Приезжаю в Питер, выхожу на Знаменскую площадь, и сразу передо мною жирная туша Александра Третьего на таком же, как он сам, жирном коне. Говорят, будто скульптор, автор этого памятника, в ответ на чей-то недоуменный вопрос сказал: «Я не собирался лепить карикатуру на царя Александра и его любимого коня. Я просто изобразил одно животное на другом». Ну вот, увидел я памятник, и до того, понимаешь ли, весело стало, будто ему, как первому попавшемуся навстречу знакомому, обрадовался. А есть хочется…
– Ты бы ко мне приехал…
– К тебе? А у кого адрес спрашивать? Нет, братец мой, пришлось весь день по улицам прошляться, так как к верному человеку, чей адрес мне дали в Рыбинске, раньше вечера являться было нельзя… И снова вопрос: а где же прогуливаться? На первый взгляд, на малолюдной улице спокойнее время провести, а на самом-то деле в таком случае лучше всего в толпе затеряться. В толпе ничьего внимания не привлечешь, а как в особицу передвигаться станешь, скорей обратит внимание власть предержащая… Пришлось весь день по Невскому гулять – от Штаба до Лавры и обратно…
– А как же ты к нам на завод попал?
– Знакомый механик устроил.
– В Питере-то жизнь особенною стала.
– Еще бы! Ты раньше в Питере не живал, представить не можешь, как люди теперь изменились. Вот на днях на одном заводе рабочие повздорили с администрацией, и когда стали их уговаривать, кто-то из толпы погрозил хозяйским слугам, что, дескать, недолго осталось ждать возвращения пятого года…
Давно не видел летчик Николая Григорьева таким веселым; он словно помолодел и, хоть только что пожаловался на ломоту в костях, минуты не мог посидеть спокойно: рассказывая или споря, он любил прохаживаться по комнате, и сейчас не изменил своей привычке.
– А к тебе на днях ребята с завода по делу обратятся, – сказал, уходя, Николай, – так уж ты смотри, поговори с ними посердечнее…
Он посмотрел на часы и заторопился куда-то. О многом хотелось поговорить со старым приятелем, но прежде всего нужно было спросить о мальчике, с которым, по милости Николая, отец Быкова возился уже три года.
– Скажи, что с мальчиком делать?
– С мальчиком? – удивился Николай. – С каким мальчиком?
– С Ваней.
– Не понимаю, о ком ты говоришь.
– Помнишь, ты меня в Париже просил отвезти в Тулу мальчика? Я привез, никого по адресу нет – арестованы. Пришлось Ванюшку у себя оставить, – вот он и живет с моим отцом…
– А, вспоминаю. Это не Вахрушева ли мальчик?
– Вахрушева.
Лицо Николая стало угрюмым и печальным.
– С Вахрушевым плохо, убит полицией при загадочных обстоятельствах.
– А мать его?
– Чья мать?
– Ванина, мальчика мать…
– Она на каторге умерла…
– Как же мне быть теперь?
– С кем?
– С мальчиком.