Текст книги "Небо и земля"
Автор книги: Виссарион Саянов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 54 (всего у книги 54 страниц)
Низко пригибаясь, вошел в землянку Любимов.
– Наконец-то свиделись! – сказал он, протягивая Быкову руку. – Ведь я уже и в госпиталь к вам собирался.
Быков встретил усмешкой и Любимова. Уленков, не сводивший глаз с командира, вдруг заулыбался, обрадованный неожиданной догадкой: ведь он потому посмеивается над всеми сегодня, что хочет скрыть собственную радость. К новому полку Быков уже успел привыкнуть за время боев, и тяжела была для него разлука с частью.
* * *
Назавтра, после вручения гвардейского знамени, полк проходил парадом мимо высокой украшенной флагами трибуны. Уленков шел впереди – он нес гвардейское бархатное знамя.
Проходя широким шагом мимо трибуны, Уленков все время косил глазами, чтобы еще раз посмотреть на приехавших в полк гостей – московских фронтовиков.
После парада пришли в столовую и расселись за длинными столами, потом начались речи и тосты. Уленков впервые в жизни поднес к губам кружку с обжигающим язык сладковатым спиртом и почувствовал, как кружится голова.
И сразу дрогнули стены, все качнулось и поплыло перед глазами.
Первые речи он пропустил, должно быть, да и начала речи Быкова, говорившего теперь, не слышал. Но вдруг он услышал свою фамилию. Да, он не ошибся… Это о нем говорил командир…
– Моя судьба сложилась несколько иначе, чем ваша, – говорил Быков, положив руку на стол и немигающими серыми глазами глядя на комиссара полка Шаланова. – Я вырос в летной семье, с детских лет привык к авиационному быту, видел первых русских летчиков, когда они еще были молодыми людьми. Я знаю, как труден был их путь к победам. Но мы, советские летчики Отечественной войны, многим обязаны им, их самоотверженности, их любви к России, к авиации. Они были людьми долга и преданности делу. И новое поколение русских крылатых богатырей выросло на наших глазах, выросло за время войны. Советская Родина дала им возможность смолоду выявить летный талант. Вот возьмите Уленкова, – все обернулись и стали смотреть на Уленкова, а тот покраснел и низко наклонил коротко остриженную голову, – я его помню еще мальчиком, когда он пришел на московский аэродром, чтобы просить незабвенного Валерия Павловича Чкалова о помощи: Уленков мечтал стать летчиком. С тех пор много воды утекло. Мечта Уленкова сбылась. Когда он впервые прибыл в мой полк, незадолго до войны, я его по-прежнему считал мальчиком: с ним нельзя было ни о чем поговорить всерьез, вечно, бывало, смеется. А сейчас… сейчас я не ошибусь, если скажу, что у него много шансов стать со временем знаменитым летчиком, а ведь жизнь у него впереди, ему нет и двадцати лет…
Глава восемнадцатая
Уленков тяготился своей славой. Стоило только приехать в полк корреспонденту или фоторепортеру – сразу же начальство вызывало Уленкова в штаб, начинались бесконечные расспросы и разговоры, и застенчивому юноше в такие минуты приходилось очень много говорить и чуть не по десять раз подряд рассказывать о своей очередной схватке с фашистами. Однажды он просто спрятался от корреспондента, но Быков нашел его и сделал строгое внушение тут же при госте.
– Не я один герой, – хмуро сказал Уленков, – вон Зверев вчера два самолета сбил, а о нем не говорят ни слова.
– Чудак человек, – сердито ответил майор, – откуда у тебя этакая любовь к спорам? И о Звереве напишут, когда его время придет. И о тебе не потому только пишут, что ты – герой, но и потому, что других хотят сделать героями. Прочтут молодые летчики, как ты врагов в небе бьешь, и сами захотят отличиться.
Разглаживая пилотку, ни разу не взглянув на корреспондента, Уленков скучно и тягуче начинал рассказывать о последнем воздушном бое. Назавтра в газетах он читал статью о себе, – и, странно, рассказ был удивительно складен и интересен, и ему самому не верилось, что из его неумелого рассказа могла получиться такая занятная статья. И все-таки на следующий раз он снова старался избавиться от очередной беседы с корреспондентом.
Каково же было Уленкову узнать, что скоро в часть приедет художник, который будет специально для большой московской выставки писать его портрет!
– Я уж вас попрошу, Иван Петрович, – взмолился Уленков однажды после ужина, когда вместе с Быковым возвращался в свой домик, – заставьте его рисовать кого-нибудь другого. У меня характер нетерпеливый, самый что ни на есть истребительный, и мне на сеансах по пять часов никак не высидеть. Все нервы испорчу, ей-богу, а ведь мне чуть не каждый день приходится быть в небе…
Быков положил руку на плечо Уленкова и рассмеялся.
– Я человек безжалостный, – сказал он, – и уговаривать меня очень трудно. Как ты ко мне не латайся, а портрет твой мы все-таки соорудим.
Уленков больше не спорил: знал крутой характер майора, не любившего спорщиков, и понимал, что Быков на своем обязательно настоит, как с ним ни спорь и какие основательные возражения ни придумывай.
В это-то время и заметил Уленков бородатого человека в сером пальто, в шляпе. Уленков хотел было пройти мимо него, но незнакомец протянул ему руку и громко сказал:
– А я вас сразу узнал, товарищ Уленков. Ваше лицо по фотографии изучал – и вот не ошибся.
«Неужто это и есть художник?» – подумал Уленков и, пожимая руку, тихо спросил:
– Вы не рисовать ли меня приехали?
– Так точно, – шутливо ответил тот. – Художник Фока Степанович Гладышев. Прошу любить и жаловать. Нам с вами придется поработать вместе недельку.
– Недельки свободной у меня не найдется, – смущенно сказал Уленков. – Ведь я ежедневно в полете…
– И летайте, обязательно летайте! Я вас каждый день только на часик буду занимать, не более того. А в остальное время я и без вас смогу работать.
Невысокий, курносый художник показался Уленкову молодым, но когда Гладышев снял шляпу, летчик увидел седые пряди в его волосах.
– Старость, старость, – усмехнулся Гладышев. – Сами посудите – через два года буду праздновать свое пятидесятилетие.
На другое утро начались сеансы. Гладышев работал на аэродроме возле уленковской машины, и впервые летчика не тяготило это внимание. Он быстро привык к Гладышеву, и две вещи особенно радовали его: во-первых, Гладышев не требовал, чтобы Уленков изображал из себя статую и сидел неподвижно во время сеанса, и, во-вторых, сам Гладышев был неистощимым рассказчиком, – за несколько дней Уленков от него узнал много такого, о чем никогда прежде и не слышал.
На третий день работы Уленков уже узнал свое лицо на портрете. Ему казалось, что работа художника кончена, – и как-то жаль стало расставаться с этим улыбчивым, разговорчивым человеком. Но Гладышев объяснил Уленкову, что именно теперь-то и начинается главный труд, – многое придется переделывать, уточнять и перерисовывать заново. Уленков обрадовался, и снова проводили они дни на аэродроме, возле самолета. Когда летчик подымался в воздух, Гладышев долго провожал взглядом уходивший в высоту самолет, махал шляпой, кричал вслед, желая счастья и удачи в полете и предстоящем бою. И Уленкову, когда он шел на посадку и колеса самолета уже бежали по земле, было приятно среди подтянутых молодых фигур в летной форме видеть пожилого человека в шляпе и сером пальто.
Однажды после того, как Уленков вернулся на аэродром и доложил майору о двух сбитых им самолетах, Быков приказал Уленкову отдыхать целые сутки, и летчик отправился обедать вместе с художником. После обеда они разговорились.
– Удивительно, до чего за последние месяцы изменилось ваше лицо, по сравнению со старыми фотографиями, – сказал Гладышев. – На тех фотографиях у вас совсем детское и, простите, бесформенное лицо. А теперь, с этой морщинкой на переносице, с этим изменившимся, властным выражением глаз, вы стали другим, сразу как-то возмужали. И потому писать ваш портрет интереснее стало… Ведь мы, художники, должны завтрашнему дню оставить память о летчиках Отечественной войны. Если не выполним работы – не будет нам прощения от потомства.
– Может, погуляем теперь? – спросил Уленков.
– С превеликим удовольствием, – ответил Гладышев, застегивая пальто на все пуговицы. – А то как-то холодно сегодня, и мне хочется ходить, ходить, двигаться, чтобы согреться. Лихорадка иногда трясет, среднеазиатская, – захватил её еще в гражданскую войну – и вот с тех пор и маюсь…
– Вы на гражданской войне были? – спросил Уленков.
– С самого начала. Тогда и рисовать начал. Когда стояли в Самарканде, мы в полку спектакль ставили, а декорации рисовать было некому. Меня заставили. И что же? Нарисовал! С тех пор не выпускаю из рук кисти.
– Интересная у вас, видно, жизнь была, – задумчиво произнес Уленков.
– Что может быть интересней вашей? Комсомолец, двадцатилетний юноша, – а стал одним из известных летчиков фронта. И меня, знаете ли, пока я над портретом работаю, не один раз такая мысль мучила: вот сидим с вами на аэродроме, разговариваем, спорим, и вдруг приказ, – вы поднимаетесь в небо, идете в бой на подлого врага, рискуете ежесекундно жизнью, а я в это время, пока вы деретесь в небе, сижу на аэродроме, в тишине, вожусь со своим холстом в совершеннейшей безопасности.
– Вы рискуете жизнью не меньше меня. А в небо нельзя же вам в пятьдесят лет подниматься. В таком возрасте истребителем быть невозможно. Только тот, кто по-юношески верток, может сбивать в небе вражеские машины.
– Я это понимаю. И все-таки, когда вижу нашивки за ранения на вашей груди, меня невольно гложет одна мысль: «А что я сам для Родины сделал? Все ли, что мог? Пролил я за неё свою кровь? Смогу ли в схватке с врагом стать таким же бесстрашным, как вы?»
Они долго гуляли по взморью. Белые ночи кончились, дымка над заливом становилась темней, и на звездах был какой-то странный и синеватый отлив. Ноги вязли в прибрежной глине. Волны с гулом набегали на мол. Где-то на дальнем аэродроме пускали сигнальную ракету. Вспышки артиллерийских выстрелов прорезали на мгновение темное низкое небо.
– Опять по Ленинграду бьют из дальнобойных, – сказал Гладышев. – Зверство, какому нет названия! Слов не хватает, чтобы выразить ненависть к фашистам за их злодеяния. Ведь никакого военного эффекта их варварская стрельба не дает. Бьют по-злодейски, убивают детей, стариков, женщин, мирное население. Я видел недавно убитую во время обстрела старуху. Она лежала на панели. В скрюченных руках её была сумка с овощами, которые она, должно быть, только что сняла со своего огорода. И кровь текла по седым прядям волос… Ну, можно ли когда-нибудь простить или забыть? Сто лет буду жить, а не прощу, не забуду.
– Давим мы эти батареи. Трудная, опасная работа, но наши штурмовики её выполняют отлично.
– А вам не приходилось самому налетать на них?
– Приходилось, и не раз. Прикрывая штурмовиков, когда они шли на штурмовку.
– Мне бы хоть раз, хоть одним глазком взглянуть сверху, – вздохнув, сказал Гладышев. – Мечутся они, небось, когда на них этакий бомбовой удар падает?
…Вернулись домой поздно, часу в двенадцатом, и долго еще разговаривали они при свете керосиновой лампы. А через два дня Гладышев, закончив работу, прощался с Уленковым.
– Портретом я доволен, хоть мне самому редко собственная работа нравится, – сказал Гладышев. – С вас же слово возьму, что как только в Ленинград приедете, обязательно ко мне в мастерскую зайдете. Я еще хочу с вас несколько набросков сделать. И старые работы покажу…
– Обязательно приеду… Я к вам привык, и мне без вас скучно будет.
Прошел месяц после расставания с Гладышевым, но Уленков никак не мог выбраться в город. А в один дождливый вечер майор Быков неожиданно сказал ему:
– Еду в город, вызывают к начальству. Хочешь со мной поехать? Я буду занят с восьми до двенадцати, и четыре часа в твоем распоряжении. Машину дам тебе, и ты на ней сможешь покататься по городу…
Они выехали с аэродрома вечером. Шел дождь, мутные тучи заволокли небо, на ветру шумели деревья старинного парка.
– Стало быть, сюда приезжай ровно в двенадцать, – сказал Быков, когда они доехали до штаба фронта.
– Точно, – отвечал Уленков, и автомобиль рванулся вперед сквозь ветер и дождь.
Где-то вдалеке послышался разрыв снаряда, за ним второй, третий… Вражеская дальнобойная артиллерия била по городу. Громкоговорители на площадях и перекрестках приказывали населению укрыться, прекратить движение. Автомобиль подъезжал к улице, на которой жил Гладышев. Вдруг неподалеку на углу разорвался снаряд. Густое облако дыма, пыли, обломков поднялось над улицей. Обломком кирпича пробило стекло в кабине и сильно поцарапало щеку Уленкову. Приказав шоферу завести машину в ближайший двор, Уленков пешком пошел к дому Гладышева. В стене зиял огромный пролом. Битое стекло хрустело под ногами. Раненого человека с залитой кровью головой вели по улице две женщины. Слышался детский плач. Торопясь, почти бегом, Уленков поднялся по лестнице на пятый этаж. Дверь в квартиру Гладышева была открыта. Дворник и милиционер стояли у входа.
– Что случилось? – спросил, задыхаясь, Уленков.
– Убит, – тихо проговорил дворник. – И, главное, надо же было тому случиться: осколком выбило стекло, и его – прямо в висок.
Уленков вошел в комнату. На битом стекле, раскинув руки, лежал недвижимо Гладышев. Лицо его было залито кровью, ворот рубахи разорван. Он лежал у стены, на которой висел портрет Уленкова. Осколок продырявил холст внизу, возле рамы, но портрет был цел. Приглядевшись внимательней, Уленков увидел на портрете большое темное пятно – это брызнула сюда кровь Гладышева.
Много раз видел Уленков смерть лицом к лицу, но то, что он видел сейчас, было особенно тяжело. Невольно вспомнился разговор с Гладышевым, его мечта как можно больше сделать для победы.
Взяв портрет, Уленков вышел из комнаты.
К двенадцати часам он был уже на условленном месте.
– Ты что? – удивленно спросил Быков. – Лица на тебе нет!
Не сразу смог Уленков рассказать о случившемся. А назавтра, вместе с штурмовиками, он снова вылетел подавлять неприятельские батареи, которые вели огонь по городу.
Любимым ответом майора Быкова на все обращенные к нему после приземления вопросы было:
– Ничего особенного.
Не в его характере приукрашивать что-нибудь, и о своих боевых делах он рассказывал неохотно. Только один раз за все время знакомства с майором был удивлен Уленков неожиданной словоохотливостью своего командира. Это произошло в тот день, когда прибыли на полевой аэродром авиационные механики из Ленинграда.
Уленков видел, как шли новоприбывшие втроем по перелеску, на опушке которого построены укрытия для самолетов. Шедший впереди механик был очень высокого роста, походка у него была молодая, упругая, и двое других еле поспевали за ним. Уленков вскоре пришел на командный пункт и, прежде чем успел рассмотреть сидевших за низким столом людей, узнал густой голос старого Быкова.
– Видишь, какой гость к нам приехал, – радостно говорил майор, подводя Уленкова к своему названому отцу, и тотчас же продолжил прерванный рассказ о недавних воздушных боях. Старый Быков внимательно слушал и время от времени одобрительно покачивал головой.
С тех пор Быковы уже не разлучались, – старик жил здесь же, на полевом аэродроме.
Каждый день взмывал самолет Уленкова в небо, сопровождая штурмовиков, громивших вражеские войска и пригородные их аэродромы. Переняв от своего командира его излюбленное словцо, Уленков теперь тоже спокойно отвечал на вопросы о том, что происходило в небе: «Ничего особенного». Но проходили дни, недели, в приказах командования оживали подробности прошедших воздушных боев, и новые звездочки появлялись на фюзеляже уленковского самолета.
Кончался июль тысяча девятьсот сорок второго года. На московской художественной выставке подолгу простаивали посетители перед портретом молодого летчика, на груди которого блестел широкий ряд боевых орденов. Морщинка на переносице, шрам на щеке, нашивки ранений свидетельствовали о том, что немало испытаний пало на его долю, но никто, кроме организаторов выставки, не знал, что расплывшееся на холсте большое ржавое пятно было кровью художника, писавшего этот портрет.
Эпилог
В феврале 1944 года, после великой победы под Ленинградом, старые друзья снова услышали мощный голос Тентенникова. Как неожиданно исчез старый друг, так же неожиданно он и вернулся; немало было радостных слез в новой квартире Быковых, на Екатерингофском проспекте, когда волжский богатырь, вышагивая от стены к стене, наполнил высокую комнату со сводчатым потолком раскатом своего хрипловатого баса.
– Нет, ты дай на тебя посмотреть, – восторженно твердил Петр Быков на второй день после возвращения Тентенникова, – со стороны дай взглянуть на бородатого партизанского деда.
Тентенников ходил по комнате, зажав в кулак седую бороду, и подробно рассказывал о пути, пройденном им с северными друзьями по болотам и лесам партизанского края, о боях и засадах, о взорванных поездах и разгромленных фашистских штабах, и за его рассказами, как видение, вставало перед Еленой Ивановной простреливаемое артиллерией капустное поле, по которому она бежала в тот день, когда её спас Тентенников.
Тентенников подошел к окну. В окно был виден только небольшой клочок неба, словно картина в узкой и высокой рамке. Так вот какое оно теперь – небо великого города! Оно было удивительно чистым в тот день – засиневело как-то, в нем были такие нежные, светлые тона, что Тентенников не мог оторвать глаз. Потом вдруг заклубилось облако, будто кто-то дохнул на зеркало и оно запотело, сразу высота замглилась, и светлый простор стал таким близким, что, казалось, стоит только руку протянуть – и до облаков достанешь… Но вот быстро, словно его спустили на парашюте, сквозь тучи пробилось солнце, и снова далеким-далеким стало февральское небо.
– А я всегда верила в твое возвращение, – сказала Елена Ивановна, внимательно наблюдая за Тентенниковым, – седая борода старила его, и он стал сильно сутулиться. – После той встречи, у Больших Колпанов, ты непрестанно мне вспоминался, и каждый раз, когда дребезжал на парадной звонок и приносили почту, я ждала, что и от тебя придет весточка.
– Не знал я, куда писать, да и не до того было, по правде…
Еще вчера вечером, когда неожиданно появился в квартире Тентенников, обо всем переговорили, но и сегодня хотелось слушать его рассказы, – за два с половиной года партизанских скитаний увидел он много необычайного и удивительного.
– Не чаял я стать партизанским батькой, – усмехаясь, говорил Тентенников, – ну, никак не чаял последнюю в своей жизни войну провести не в небе, а на земле.
– Но теперь-то о том не жалеешь?
– Разве о таком можно жалеть? Да ведь нет нынче ни одной деревеньки в новгородских лесах и болотах, где не вспомнили бы обо мне.
– А дальше что думаешь делать?
– Дальше? Дальше думаю вместе с тобой свой век дожить…
– Тогда отдохнешь немного – и в Москву на завод. От Свияженинова уже не один запрос приходил, будем работать над реактивными двигателями.
– А помнишь, мальчик уходил с тобою, когда мы встретились в Больших Колпанах? – подходя к Лене, спросил Тентенников. – Очень занятный мальчишка. Он мне помог на первых порах скитаний по тылам. Я еще тогда расчувствовался и просил тебя взять его в дом; если спасетесь. Даже усыновить хотел…
– Ничего о нем не знаю. Я сама тогда немало слез пролила из-за него. Как начали мы перебежку по капустному полю, я его видела, – а потом потеряла.
– И не искала?
– Разведчики, которые меня первыми встретили, ходили на розыски, но не нашли. Они говорили, будто он вышел в соседнюю часть и оттуда его направили в Ленинград, но ведь адреса-то нашего он не знал. Я даже не уверена, что и фамилию твою он запомнил.
– Так, так, – вздохнул Тентенников. – Жалко… Но почему же наши так запаздывают? Ведь Ваня с Уленковым хотели приехать домой к десяти утра, но, смотри, уже первый час, а их нет.
– Задержались, наверно, в части. Ведь они сразу же перебазировались, стоят теперь где-то за Гатчиной, – сказал Быков, – а километров сорок на машине сейчас трудно проехать, – дорога-то еще разбита, небось…
Елена Ивановна штопала носок и, не прислушиваясь больше к разговору мужчин, думала о предстоящем возвращении в Москву, о знакомом враче, специалисте по сердечным болезням, к которому нужно сводить мужа, – за последнее время у него сердце не в порядке, сильная одышка, в пятый этаж он уж не может легко подняться, останавливается на площадках и отдыхает… И трех лет не прошло с того дня, когда приехали они веселой, дружной семьей в старую квартиру на Подьяческой, а сколько было пережито с той поры! Вот снова собрались они вместе, и – в который раз уже – кажется ей, что больше не будет разлуки, ведь и конец войны уже не за горами… И в ту же минуту почувствовала она, как несбыточна мечта о покое, да и кто из них захотел бы покоя?.. И она сама отказалась бы от спокойной, безмятежной жизни, если бы ей вдруг предложили такую…
Постепенно входит в берега быт. Софья Гавриловна, выздоровев после ранения, уже переехала на новую квартиру. Женя собирается в Ленинград, и ждать её с дочерью нужно со дня на день…
В дверь постучали, вошли Ваня Быков и Уленков, румяные с мороза, веселые, и сразу шумно и молодо стало в комнате.
– А мы вас уже заждались, – сказала Елена Ивановна. – Я думала, и вовсе не придете сегодня…
– Как же мы могли сегодня не побывать здесь? – снимая кожаное пальто, сказал Уленков. – Хоть мы не надолго забежали, проститься…
– Неужто снова дорога? – тихо спросила Елена Ивановна. – Мне кажется, я и умру, собирая кого-нибудь в дальний путь…
– Но ведь это же хорошо, Лена, – взволнованно сказал Быков, – такого же еще до нас и на свете не бывало: вот уже к концу подходят наши жизни, а все еще впереди – дороги, новые пути, мир, открытый настежь… Раньше разве так могло быть? Почитай старые романы – уже к сорока годам у людей – только прошлое, тихая пристань, бездумное житье. А мы и в старости умеем жить завтрашним днем. Жаль до слез, что не дожил до нынешних дней Николай Григорьев, – ведь он о такой жизни мечтал, о такой большой победе…
Они замолчали, вспомнив последнее свое свидание с Николаем Григорьевым, – образ комиссара гражданской войны, воспитавшего их большевиками, снова встал перед ними из дали прошедших лет…
Словно напоминанием о нем прозвучала передававшаяся по радио казачья песня, которую пели когда-то в Царицыне…
Долго сидели молча, слушая музыку, потом Елена Ивановна взглянула пристально на Уленкова, оттиравшего щеки рукавом куртки, и заботливо спросила:
– Может, чай собрать?
Приемный сын, целуя её руку, тихо сказал:
– Какая ты догадливая. Мы только что хотели об этом попросить… Дорогой промерзли немного – в «пробку» попали, пережидать пришлось, пока автоколонна пройдет…
Елена Ивановна ушла на кухню, и когда через полчаса снова вернулась с кипящим чайником, разговор был в самом разгаре.
Летчики обсуждали вопрос о втором фронте. Тентенников, не прислушиваясь к неторопливой речи молодого Быкова, поднялся со стула и спросил Елену Ивановну:
– Помнишь, я тебе пакет передавал в Больших Колпанах, когда мы расставались? Там у меня орден и бумаги были…
– Я все сберегла в целости, – гордо ответила Елена Ивановна, открывая ящик письменного стола.
Тентенников быстро развернул сверток, привинтил к гимнастерке орден и помахал маленькой записной книжечкой в выцветшей синей обложке.
– Вот я вам сейчас одну запись старинную прочту – сразу поймете во всей полноте, что такое второй фронт и как к нам лондонские да нью-йоркские воротилы относятся. Ни одному слову ихнему не верю! Когда увидят, что мы слишком далеко, по ихнему мнению, на запад ушли, вот только тогда они и переправятся через Ла-Манш… А до того времени… Да что тут говорить… нет, вы послушайте только. Я эту выписку много лет храню, она мне сердце жжет и доныне. Они, видишь ли, обсуждали тогда, стоит ли продавать самолеты Советской России…
Надев очки и держа записную книжку в вытянутой руке, он медленно перелистывал страницы.
– Вот она самая! Это мне один инженер знакомый из английского авиационного журнала перевел, еще в двадцать первом году…
Тентенников обвел взглядом всех находившихся в комнате людей и, четко выговаривая каждое слово, прочел: «Русские могут сделаться превосходными летчиками, но большинство из них совершенно неспособно содержать машину в исправности. Поэтому нам кажется, что чем больше мы будем снабжать Россию аэропланами, тем больше их будет разваливаться в воздухе вследствие плохого ухода за ними. Этим мы будем способствовать уничтожению некоторого числа русских, что пойдет на пользу цивилизованной Европе».
– Нет, каковы! – воскликнул Тентенников, зажав книжку в кулаке. – Иудушки! Чем захотели «цивилизованной» Европе помочь – русской кровью…
– Ну, английским-то самолетостроителям теперь и надеяться нечего, что мы ихними машинами интересоваться сбудем, – сказал Уленков. – Да и прежде мы у них не учились… С тех пор как они эту гнусность писали, большой путь пройден…
– Да, борьба продолжается, – сказал Иван Быков, – мы снова – в начале пути. Еще никогда техника не шагала так быстро, как теперь. То, что было достижением вчера, – завтра ничего не будет стоить. Свияженинов часто рассказывал мне о встречах Сталина с авиационными конструкторами. И каждый раз Сталин повторял, что зазнаваться нельзя, что нужно вечно искать и находить новое. И сейчас чувство нового особенно важно…
– Когда посмотришь на сегодняшние самолеты и вспомнишь, как уродливы и маломощны были первые машины, на которых мы учились летать, – диву даешься, – промолвил Тентенников. – Ведь только три с небольшим десятилетия прошло с той поры, когда человечество гордилось аэропланами первых выпусков…
– Но теперь техника развивается быстрей… Те самолеты, на которых люди будут летать через тридцать пять лет, больше будут отличаться от наших нынешних машин, чем самые мощные современные самолеты от аэропланов первых лет авиации. Очень близко время, когда люди будут летать в стратосфере, на скоростях, превышающих скорость звука. И это еще не предел!
– Такая техника и к человеку предъявит бóльшие требования, чем раньше, – сказала Елена Ивановна. Обычно она не принимала участия в беседе, когда речь шла об авиационной технике, но сегодня ей невольно передалось волнение приемного сына.
– Конечно! Но разве путь, который прошли все мы – и отец с Тентенниковым, и я, и самый молодой из нас – Уленков, – разве этот путь с каждым годом не предъявлял к нам новые и новые требования? Мало иметь совершенную машину – надо иметь и совершенного человека в ней. И не только физически он должен быть богатырем, – духом он должен быть богат, знать должен много. И хоть война еще не кончилась, но многих из нас уже снова сажают за парту. Вот и Уленков сегодня едет учиться…
– А ты что будешь делать теперь?
– Я сегодня же вылетаю на другой фронт. До Москвы долечу с Уленковым, а там – в разные стороны. Он сядет за парту, я – полечу на запад.
Уленков угрюмо молчал.
– Ты недоволен? – участливо спросил Иван Быков.
– Я с командующим авиацией недавно разговаривал, – он мне сказал, что даст возможность драться до конца войны. Сами посудите, как закончить войну, не участвуя в боях над Берлином? Ведь эта мечта всегда была у меня! И когда наши войска войдут в Германию, обидно будет сидеть в классе и зубрить формулы.
– Ты уже дрался в небе Берлина, – спокойно сказал Иван Быков.
Уленков посмотрел на него с удивлением, будто в словах майора был какой-то подвох.
– Каждый бой, который мы вели в небе с первого дня войны, предвещал полный разгром врага. Каждый самолет, который мы сбивали под Москвой, под Сталинградом и Ленинградом, уже никогда больше не подымался в поднебесье. Гитлеровская авиация вовеки не оправится от нанесенных ей ударов.
На улице загудел автомобиль пронзительно и протяжно.
– Это за нами, – сказал Уленков. – Через час вылетает наш самолет…
– И чаю вы не успели попить, – сокрушенно сказала Елена Ивановна.
– Теперь уже некогда. В Москве отогреемся, – ответил Уленков, и летчики быстро оделись.
Прощанье было торопливо, и, подойдя к окну, Тентенников вскоре увидел убегавшую к дальнему перекрестку машину.
* * *
Автомобиль быстро пересекал широкие проспекты. Запорошенные снегом набережные, громады дворцов и соборов, широкие крылья мостов, высокие деревья в парках дóроги были людям, ехавшим в автомобиле: ведь не раз они рисковали жизнью за великий город, строгая красота которого вновь раскрывалась перед ними.
Еще внове был ленинградцам обретенный покой, еще синели на перекрестках надписи, указывавшие, на какой стороне улицы опасно находиться во время артиллерийского обстрела, еще на Невском было много женщин в ватниках, с противогазами, но уже больше прохожих было на улицах, и военная шинель реже мелькала среди ватников и драповых пальто, – фронт ушел на запад и юг.
– Будь у меня сто жизней, я все сто отдал бы за небо Родины, за победу, – воскликнул Уленков.
– Близок конец войны, – сказал Быков, – мы с тобой еще увидим завтрашний день. Как хочется дожить до того часа, когда услышим по радио правительственное сообщение о новом пятилетнем плане! Ведь мы смолоду были поколением строителей и всегда боролись за мир.
Скоро они выехали за город. Мерцали снега, лениво мела поземка, снежные вихри клубились над простором полей, снег по обочине дороги был удивительно чистый, нетронутый, мглистая даль синела за косогором. Потом вдруг сразу стихла метель, бледное солнце северной зимы выплыло из-за туч, и еще быстрей помчался автомобиль по сверкающей миллионами снежных искр хорошо накатанной дороге. Иван Быков с радостью смотрел на это снежное поле, зовущее вдаль, – ведь жизнь для него, для его спутника, для всех близких ему людей была дорога потому, что снова звала вперед, к участию в новых свершениях и деяниях великого времени.
1935–1948