Текст книги "Небо и земля"
Автор книги: Виссарион Саянов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 54 страниц)
– Придется себе оставить. У тебя свои дети есть? Женат?
– Нет.
– Вот и хорошо, воспитывай парня. У него отец был хороший революционер, преданный, смелый.
Быков огорчился. Он часто переписывался с Ваней, но боялся, что из-за кочевой своей жизни не сумеет воспитать мальчишку; на отца он не слишком надеялся. Стар, взбалмошен, вечно занят выполнением каких-то причудливых планов…
– А где твои приятели? Особенно часто я вспоминаю рыжего верзилу, который так ошарашил французов своим первым полетом. Его фамилия, кажется, Тентенников? И где твой француз механик?
Быков рассказал о пережитом за последние годы, о друзьях, о механике Делье, работающем теперь в Москве, на авиационном заводе Дукс.
Прощаясь, Николай еще раз напомнил, что вскоре с летчиком будет говорить один из заводских большевиков по очень важному делу.
– А сейчас ты не можешь сказать, о чем разговор будет?
– Узнаешь со временем. И помни: я на тебя надеюсь…
Щетининский завод, совладельцем которого стал Хоботов, был одним из самых первых в России авиационных предприятий. Совсем еще молодым человеком Щетинин заинтересовался летным делом и построил в Новой Деревне несколько деревянных павильонов, неподалеку от заброшенной мельницы. Здесь собирали первые русские аэропланы. Начать дело было очень трудно, сразу нашлись конкуренты – «Дукс» и «Орел» в Москве, Русско-Балтийский завод, мастерская Ломача в Петербурге.
Щетинину приходилось проводить целые дни в приемных, вымаливая заказы. Банки отказывали в кредите. Конкуренты предлагали создать синдикат, чтобы повысить цены на машины. В двенадцатом году завод получил первый большой заказ, и положение улучшилось, но новые неприятности особенно волновали заводчика: начали бастовать рабочие. В дни забастовок они являлись с утра на завод и, не приступив к работе, расходились по домам. Часто это случалось в самые горячие и тревожные недели. Вот и теперь, когда директор вел очень важные переговоры о новых заказах, он боялся забастовки.
Дня за два до сдачи «ньюпоров» военному ведомству Хоботов возил Быкова в ресторан и угощал водкой.
– Надежда моя на тебя, – говорил он, волнуясь.
Накануне испытания Быков был на заводе. К концу дня он собрался домой и вдруг увидел, что следом идет слесарь Сидорчук – большерукий, вихрастый, с шрамом на верхней губе. За мостом слесарь подошел к Быкову и, как будто стесняясь предстоящего разговора, сказал:
– Мне рабочие поручили потолковать с вами, Петр Иванович.
– Со мной?
Слесарь закашлялся, лицо его стало красным от натуги, напряглась синяя жила на шее.
– Именно с вами разговор… Завтра мы собираемся у проходной и, не приступая к работе, разойдемся. На завтра как раз назначена сдача самолетов. Если вы не полетите, Щетинина застопорит. Время горячее, – придется ему ложиться на лопатки, уступить рабочим…
– А бастовать все будут?
– Конечно, все.
– А другие сдатчики?
– Мы уже узнавали, остальные в разъезде, – кто в Гатчине, кто в Москве, так что остановка только за вами…
Быков ничего не ответил.
– Ну, как же? – переждав немного, снова спросил слесарь. – Неужели вы за Щетинина?
– Я думал, что и без слов мой ответ ясен… Смолоду я за большевиков… Конечно, буду бастовать с рабочими.
Домой Быков пошел пешком. Он хотел обдумать обстоятельно это дело. Собственно говоря, он думал не о том, следует ли завтра выходить на работу; он сразу решил участвовать в забастовке вместе со всеми. Волновало другое: ведь за полчаса до этой встречи со слесарем он договорился о завтрашнем полете. Завтра съедется на аэродром половина аэроклуба, и если публику не известят об отмене полета, сколько людей зря потеряет время, сколько пойдет разговоров по городу… Вернувшись домой, он решил вечером предупредить по телефону Хоботова. Поужинав, снял трубку телефона. Номер был занят, и Быков долго не мог дозвониться, а потом телефонистка сказала, что линия повреждена.
Утром Хоботов приехал на завод, и сразу екнуло сердце: возле ворот стояли рабочие и молча курили. Хоботов поздоровался, ему не ответили. Он быстро прошел в ворота, злой и расстроенный, вбежал в контору, сел на стул и закрыл глаза.
«Так и знал, так и знал, что подведут. Хорошо, что хоть сдам сегодня «ньюпор».
Он подбежал к телефону и позвонил Быкову. Никто не отвечал. Хоботов подошел к окну и увидел молчаливых, нахмуренных людей, угрюмо теснившихся у ворот. Из-за чего они начали? Да, он припоминает: жаловались, что велики штрафы. Пожалуй, их можно было бы уменьшить. Но ведь они требовали и сокращения рабочего дня и новых ставок. Из-за случая с кузнецом? Случай неприятный: мастер из Союза Михаила Архангела ни за что ни про что обругал кузнеца Кирилла. Кирилл обиделся и пошел жаловаться управляющему Панкову. Панков защищал мастера и обозвал Кирилла хулиганом. Кирилл ответил тем же. Тогда Панков чуть не застрелил кузнеца из револьвера… Нет, и не это только… потом какая-то годовщина… Чем больше думал Хоботов, тем больше припоминал неприятных происшествий на заводе. Сказать им: согласен на все? Нет, ни за что. Вызову полицию, пусть останутся без работы… А может быть, и не стоит?
Подумав, он приказал вызвать полицию.
Конные полицейские приехали и сразу же стали разгонять забастовщиков. Хоботов ходил по конторе расстроенный и выжидал, пока разойдутся рабочие. Когда ему сказали, что все уже разошлись, он вышел из конторы.
«Вот-то беда, – догадались же они бастовать в такое горячее время! Делать нечего, – надо будет завтра же начать с ними переговоры». Он вспомнил, что на сегодня назначено испытание «ньюпора». Посмотрел на часы – он уже опоздал на двадцать минут, – придется извиняться, объяснять, почему так получилось.
Он сел в пролетку вместе с навестившим его военным летчиком поручиком Васильевым и приказал кучеру ехать на аэродром. Вдруг он чуть не взвыл от раздражения: по Строганову мосту шел Быков. Это было уже вовсе непонятно, и Хоботов приказал свернуть на мост. В самом начале Каменноостровского он догнал летчика.
– Петр Иванович, – закричал он еще издали, – что же такое случилось? Почему ты не на аэродроме?
Быков остановился.
– Я ничего не понимаю. Почему ты молчишь?
– Видишь ли, сегодня рабочие бастуют…
– Я и без тебя знаю…
– И я считаю невозможным летать сегодня.
– Ты серьезно отказываешься?
– Совершенно серьезно. Не хочу быть штрейкбрехером.
– Да понимаешь ли ты, что там люди ждут?
– Понимаю.
– Но ведь это же свинство. Мог ты хоть предупредить меня заранее!..
– Если ты так разговариваешь, нам не о чем толковать, – ответил Быков, отходя от пролетки.
– Петр Иванович!
– Что?
– Я тебе серьезно говорю.
– И я тебе серьезно отвечаю.
– Выручи, хоть сегодня выручи.
– Нет, на меня не надейся… Я рабочих хочу выручить, а не тебя.
Только теперь Быков заметил, что рядом с Хоботовым сидит в пролетке молодой офицер, смуглый, коренастый, с наглым взглядом серых навыкате глаз. Быков узнал его: это был Васильев, однофамилец победителя перелета Петербург – Москва, летчик из бывших кавалеристов, о проделках и авантюристических похождениях которого ходило немало рассказов в летной среде. Васильев был навеселе и насмешливо крикнул:
– Господин товарищ Быков, видимо, просто побаивается лететь, – вот и выдумывает, будто бы сочувствует забастовщикам!
Хоботов усмехнулся, и пролетка снова задребезжала по мостовой.
– Прохвост! – крикнул вдогонку Быков.
– Я с тобой еще рассчитаюсь, подлец! – сказал, обернувшись, Васильев. (Не чаяли они тогда, что настанет пора, когда им действительно придется рассчитываться друг с другом, и истинную цену предстоящего расчета не знали еще!)
Глава двадцать третья
Забастовка на Щетининском заводе была упорной и долгой. Никакие уговоры Хоботова не действовали – бастующие добивались точного выполнения предъявленных ими требований и только в этом случае соглашались снова встать на работу.
На второй же день после забастовки Хоботов отправил Быкову длинное, высокопарно составленное письмо, в котором, призывая на голову летчика самые страшные кары, заявлял ему об отказе «от услуг новоявленного большевика господина Быкова, каковые (услуги) теперь не нужны, так как и без г. Быкова немало есть безработных летчиков, только и мечтающих о том, чтобы заступить его место сдатчика – хорошо оплачиваемое и дающее возможность вращаться в высших кругах аэроклуба и прочей авиационной общественности».
– Эк его проняло, – хохотал Быков, перечитывая послание Хоботова и снова находя в нем неистощимый источник смеха. – Что же он так сплеча решил рубить насчет вращения в высших кругах? Это – как же вращаться? Наподобие волчка? Либо он намекает на коловращение судьбы, на какое некогда жаловался Чичиков?
В тот же день Быков отправил Хоботову короткий ответ городской телеграммой: «Зря увольняешь я бы все равно ушел а времени у тебя видно стало много свободного если пишешь такие длинные письма».
Узнав об уходе Быкова с Щетининского завода, знакомые летчики обещали устроить его на работу к Пеллеру, на московский авиационный завод «Дукс».
Теперь у Быкова было много свободного времени, и он смог, наконец, навестить знакомых, с которыми никак не удавалось встретиться за последнее время. Побывал он на Петербургской стороне, у Ружицкого, – и снова допоздна засиделся у старика. Ружицкий писал обстоятельное исследование о творце первого в истории человечества самолета Александре Федоровиче Можайском и целый вечер читал вслух Быкову уже подготовленные к печати главы своей работы.
– Вот погодите, – говорил старик, укутывая шарфом простуженное горло, – напишу о нем, и весь мир признает, что раньше Райтов и Блерио создал самолет великий русский изобретатель. Проект самолета Можайского, или, как он называл его, летательного прибора, создан еще до начала нашего столетия…
Несколько раз навестил Быков Глеба, посидел как-то вечер у Загорского, но чаще всего теперь встречался с Николаем.
Еще в тысяча девятьсот пятом году, во время большой забастовки, в которой Быков принимал участие, он почуял, что душа Николая по-особенному раскрывается в трудной обстановке. Он всюду был одинаков – и в тесной комнате пригорода, когда, при свете чадящей керосиновой лампы, читал с товарищем нелегальную книгу, и на большом митинге, где спорил до хрипоты в горле с эсерами и меньшевиками. Но на многолюдном митинге его невысокая, крепко сколоченная фигура в черном пиджаке, в подпоясанной узким пояском синей косоворотке и низких, всегда начищенных до блеска сапогах казалась особенно уместной, словно сросшейся с окружавшей его человеческой массой.
Немного времени находился Николай на Щетининском заводе, а все нити нелегальной работы уже тянулись к нему. И рабочие удивлялись, откуда у этого прибывшего из Седлецкой губернии поляка такой удивительно чистый акающий говорок и такое отличное понимание русского рабочего. Но Николай не раскрывал ни перед кем своего настоящего имени.
Первым начальником ведомства военного воздухоплавания в России был Кованько.
Развитие авиации породило карикатуристов, специализировавшихся на изображении Кованько. Генерал появлялся обыкновенно перед публикой в очень залихватской позе – то он летал на помеле, то отплясывал вприсядку по небу. Знавшие Кованько по карикатурам удивлялись, знакомясь с ним лично: генерал был человек скромный, образованный, хороший знаток своего дела, автор ряда работ и статей по своей специальности. Он был одержим страстью к коллекционированию. В то время рождалось особое поколение филателистов и нумизматов. Марки Сан-Доминго и древние египетские монетки были в большом почете. Суздальского чекана медными кружками шестисотлетней древности оборонялись иные коллекционеры от сутолоки петербургского дня. Кованько собирал восточные монеты, и антиквар, развозивший по столицам Европы новые находки, часто беседовал с «воздушным» генералом.
После того как Лена вышла замуж, Победоносцев узнал много нового о Кованько; длинными вечерами, постукивая ложечкой по блюдцу, Загорский рассказывал о воздухоплавательной школе, которой много внимания уделял Кованько. Показал Загорский и составленный Кованько библиографический справочник – указатель русской литературы по летному делу. Загорский нравился Победоносцеву своей серьезностью, основательностью рассуждений и суховатой подобранностью. О Загорском никто не решился бы сказать, что у него душа нараспашку, и все-таки он привлекал к себе людей. Победоносцева, раньше знавшего офицеров только по книгам и рассказам приятелей, многое в Загорском удивляло.
Загорский был беден, и в новой, в рассрочку обставленной квартире чувствовалась расчетливость хозяина, не позволявшего себе, как говорил он, ничего лишнего. Он не скрывал своей бедности и гордо подчеркивал её в разговорах с лощеными офицерами из помещичьих семей. Вечерами в столовой за чаем Победоносцев и Загорский обычно спорили, а Лена сидела за столом и влюбленными глазами смотрела на мужа.
– Я недавно вспоминал свою жизнь – и так вот ничего и не понял, – раздраженно и громко говорил Глеб. – Чего я только не навидался за последние годы! Поехал учиться восторженным, полным надежд юношей, приехал усталым человеком. Вернулся – и здесь меня эксплуатировали…
Лена, волнуясь, смотрела на брата; в такие минуты он чем-то напоминал покойного Сережу.
– Да, хвастать нечем, – спокойно постукивал ложечкой Загорский. – В пехоте и на флоте, правда, труднее, там рутины больше, у нас как будто бы и легче, – начинали почти на пустом месте, – но и то… Вот на флоте появилась новая молодежь, их шутя называют младотурками, – энергичные люди, а их установки мне тоже не нравятся – пренебрегают национальными традициями, слишком увлекаются всем западным.
Разговоры продолжались часами, но Лена не принимала в них участия, особенно если Глеб приходил один, без Наташи. Она уходила на кухню, болтала с прислугой о разных разностях и возвращалась, когда брат, закуривая последнюю папиросу, прощался. Загорский был в постоянных разъездах, и часто, оставаясь одна в квартире, Лена просыпалась ночами и вдруг начинала задумываться невесть над чем.
В жизни уже не было ничего неожиданного. Она подолгу ходила по пустой квартире, хлопая дверями и грустя. Вдруг почему-то заинтересовалась статьями о суфражистках. Потом стала раздумывать, исполнится ли её, загаданная когда-то, в детстве еще, судьба или так и суждено ей остаться и навсегда, как говаривала прислуга, «при муже». Наташа и брат жили иначе, но Наташа всегда занята и забегает только изредка, на несколько минут. В суфражистках Лена разочаровалась, прочитав заметку о том, как подшутил над ними находчивый журналист: выпустил крыс из клеток, крысы запрыгали по полу, и суфражистки, отчаянно крича, выбежали из зала. Митинг был сорван. Прочитав заметку, Лена улыбнулась и навсегда отложила в сторону книги о затее английских барынек.
Муж почти всю весну провел в Москве; там строили аэростат, и Загорский был назначен приемщиком от военного ведомства. Аэростат строили торопясь, – заводчики хотели поскорей получить деньги, обещанные военным министром, – замечания Загорского выслушивали невнимательно, небрежно сделанные механизмы обещали исправить, но сразу же забывали, и назавтра снова приходилось говорить с мастерами и инженерами. Работа была сделана плохо. Главный груз был расположен под средней частью оболочки. Загорский знал: если давление в оболочке спадет ниже предельного, нос и корма подымутся, оболочка сложится пополам, – аэростат погибнет.
Он отказался принимать аэростат. Из Главного штаба приехал другой, более покладистый приемщик. Днем аэростат вылетел в первый полет. Полет шел хорошо; вдруг кто-то вскрикнул, и собравшиеся увидели, как начала складываться оболочка аэростата, падавшего на деревья. Пилот погиб во время аварии. Потрясенный его смертью, Загорский в тот же день уехал из Москвы.
Лена обрадовалась мужу, и снова началась обычная неторопливая жизнь, с обедом в четыре часа и двумя креслами четырнадцатого ряда в Александринском театре по субботам.
Они жили спокойно и тихо, редко принимали гостей, вечера обыкновенно проводили дома: она за рукодельем или книгой, а Загорский – работая на маленьком токарном станке в кабинете; и глядя на строгое, задумчивое лицо мужа, Лена думала о том, как прочна и сильна их привязанность друг к другу. Загорский ей когда-то сказал, что ветер может порой задуть пламя огромного костра, но ничего не может сделать с маленьким, упрямым огоньком, защищенным стеклами фонаря. Так и любовь их казалась Лене таким же ровным, может быть, небольшим, но упрямым пламенем, которое не сможет задуть никакая буря…
* * *
Из Москвы пришло, наконец, письмо. Московские знакомые сообщали, что хозяин завода «Дукс» согласен принять Быкова на работу сдатчиком и испытателем аэропланов, но предупреждал заранее, что платить будет меньше, чем Щетинин.
Выбора не было, и через несколько дней на перроне Николаевского вокзала встретились Тентенников и Победоносцев: они провожали Быкова. Летчики гуляли по перрону. Быков и Тентенников нудно и долго спорили о преимуществах аэропланов разных систем. Победоносцев шел сбоку и внимательно разглядывал приятелей. Четыре года прошло с того дня, когда они встретились впервые, и вот как все изменились за эти быстро промелькнувшие годы… Быков немного обрюзг, но особенно потолстел Тентенников. В нем не было теперь былого задора, да и откуда набраться самонадеянности скромному сдатчику Русско-Балтийского завода? Он проще стал и добрей, уже не мечтал о славе и больших деньгах, к старым друзьям стал относиться с нежностью и заботой.
Прозвенел третий звонок.
– Ну, что же, – сказал Быков, снимая кепку, – приходится расставаться. Кто знает, скоро ли встретимся?
Они обнялись на прощанье. Победоносцев и Тентенников долго еще стояли на перроне и следили за удаляющимся красным огоньком. Поезд уходил, и Победоносцеву стало грустно до слез: не так ли вот уходят надежды, молодость, жизнь?
Вдруг пробежал по перрону газетчик с пачкой свежих газет и громко закричал:
– Несчастье на Комендантском аэродроме! Разбился насмерть летчик Загорский! Подробности смерти Загорского!
Победоносцев как-то обмяк сразу: единственным летчиком в России, носившим эту фамилию, был Корней Николаевич, муж Лены, человек, когда-то помогавший Победоносцеву и его друзьям в начале их летного пути.
Глава двадцать четвертая
Забастовка на Щетининском заводе повернула по-новому жизнь.
Чем больше думал Быков о будущем, тем неприятнее казалось настоящее. Друзей вокруг него почти не осталось, – ведь Победоносцев и Тентенников жили в Петербурге. Быков обрадовался и разволновался, встретив в Москве, на заводе, своего старого друга Делье, с которым расстался в начале тысяча девятьсот одиннадцатого года. Работавшие на заводе французы уговорили механика остаться на несколько лет в Москве, и он подписал контракт до лета тысяча девятьсот четырнадцатого года. Делье научился хорошо говорить по-русски, сошелся с какой-то женщиной и свободные часы старался проводить дома, но Быков иногда уговаривал его прогуляться пешком. Однажды Делье посоветовал Быкову привезти в Москву отца и Ваню. В тот же вечер на юг пошло письмо, а еще через неделю был получен ответ. Отец писал, что сам соскучился по сыну и давно уже решил перебираться в Москву, к тому же и мальчик вырос, стал неслухом, спорит со стариком. А вообще-то – парень хороший.
Письмо обрадовало Быкова. Он снял квартиру на Якиманке, по соседству с Делье, и каждый день ходил на вокзал встречать отца и Ваню.
* * *
Рано утром на Брянском вокзале носильщик, немилосердно ругаясь, вытаскивал из вагона третьего класса сундуки и корзины, перевязанные толстыми веревками. Составив сундуки и корзины, носильщик ушел нанимать извозчика, а приезжие остались караулить вещи. Старшему из приезжих было уже под шестьдесят, он был суховат телом, и крохотный клинышек под нижней губой делал его лицо замысловатым и веселым. Рядом с ним стоял мальчик лет двенадцати, и поддевке, в огромном, не по голове, картузе, в низких лакированных сапогах.
– Я тебе говорю, – твердил старик, – хороший город Москва, я тут в молодости бывал, по Тверской катался…
– Может быть, он и не придет? – спросил мальчик, всматриваясь в лица встречающих. – Да если и придет, я, пожалуй, его не узнаю…
Быков еще издали увидел отца и чуть не бегом бросился к нему.
– Ну, здравствуй, – сказал старик, – доехали отлично, в дороге сундук у меня жулики чуть не унесли, да надорвались – тошнехонько-де, тяжелый…
– А ты-то какой вырос! – воскликнул Быков, обнимая Ваню. – До чего я рад тебя видеть!.. Когда я с тобой расстался, ты совсем клопом был…
– Здорово я его вырастил. Он у меня молодец – мы с ним и в бабки играем и в городки… Вот только горе – неслух…
Квартира на Якиманке понравилась и Ване и старику. У Вани была теперь своя крохотная каморка рядом с комнатой старика: укладываясь спать, они долго разговаривали и спорили.
– А я говорю – прыгает! – кричал старик, хлопая в ладоши.
– А я говорю – летает!
– О чем вы спорите? – спросил Быков.
– О коростеле спорим, – ответил Ваня. – Он говорит – коростель прыгает, а я говорю – летает.
– Ты большой уже парень, – сказал Быков мальчику через несколько дней, – тебе надо учиться. Осенью я тебя отдам в реальное училище… Будешь инженером…
– Я хочу стать летчиком…
– Ну, пока еще рано.
Быков отправил его с дедом в Зоологический сад, и Ваня не успокоился, пока они не осмотрели всех зверей.
– Хитрый зверь, – говорил Иван Павлович, рассматривая лису, – в хвосте у ней вся сила. Ты ей хвост отруби – она ни за что не найдет дороги.
Дед и Ваня быстро обжились в Москве. Быков особенно радовался Ване: в доме стало веселей.
Он начал хлопотать об усыновлении мальчика.
Одно беспокоило Быкова: отец вскоре нашел в Москве каких-то знакомых, вместе с ними таскался по трактирам – играл на бильярде. Случалось, что он и не ночевал дома.
В такие дни старик приходил домой попозже, когда сын уже уходил на завод, долго мылся, чистился, потом подзывал Ваню и просил прощения.
– В другой раз за мной придут, а ты не пускай. Так, мол, и так, – нельзя, да и только. Я американскую же не люблю играть, пирамидка интересней, есть где раскинуть умом, вот и застряну… К тому же выпили по мерзавчику…
Возвращения сына он ожидал с волнением и для храбрости выпивал рюмку водки.
– Ты что же? Будешь ночевать дома или тебе тут надоело?
– Буду, ей-богу, буду.
– Где ты пропадал сегодня ночью?
– Мы с маркером знакомым в бильярдной сражались…
– Ты это брось.
– Обязательно, Петенька, брошу.
Работа на заводе была скучна и однообразна. Узнав об участии Быкова в забастовке на Щетининском заводе, новый хозяин начал здороваться сухо, словно нехотя. Быков собирался уйти с завода, но еще не знал, куда следует наняться. Все больше он чувствовал, что трудно теперь совершенствоваться в любимом деле. Только дома, в добродушных спорах с отцом и в разговорах с Ваней, время летело незаметно, быстро.
Вскоре в жизнь Быкова вошли новые заботы и волнения: это были думы о Нестерове.
В эти самые месяцы русская пресса заговорила о Нестерове и мертвой петле.
Нестеров был военный летчик. Учился он в Гатчине.
В Гатчинской школе издавался рукописный журнал, и в нем появилась карикатура на Нестерова: он раздражал недальновидных людей своей независимостью и неизменной готовностью растолковывать каждому офицеру сущность мертвой петли.
Однажды в том же журнале был напечатан куплет, высмеивающий Нестерова:
Ненавидящий банальность,
Полупризнанный герой,
Бьёт он на оригинальность
Своей мертвою петлей.
Недоброжелателей удивило, что Нестеров не обиделся и на товарищеских вечеринках с удовольствием слушал этот куплет. Мало того, когда кто-то из сослуживцев предложил Нестерову ответить на шутку, создатель мертвой петли сразу же написал следующий стихотворный экспромт:
Коль написано: петля,
То, конечно, это я.
Но ручаюсь вам, друзья,
На петлю осмелюсь я.
Одного хочу лишь я,
Свою петлю осуществляя,
Чтоб эта мертвая петля
Была бы в воздухе живая.
Не мир хочу я удивить,
Не для забавы иль задора,
А вас хочу лишь убедить,
Что в воздухе везде опора.
Стихотворное его послание тоже ходило по рукам, и порой после полетов Нестерова спрашивали, почему он не попробует теперь же доказать, что в воздухе везде опора, и не решается повиснуть вниз головой над гатчинским аэродромом. Делая вид, что не понимает насмешки, Нестеров неизменно отвечал:
– Подождите немного. Когда я закончу разработку теории высшего пилотажа, я легко докажу вам, что мне не страшно никакое положение аэроплана в воздухе.
– Даже и с той самой, как её… с чертовой петлей? – ехидно спрашивал собеседник.
– Не с чертовой, а с мертвой, – поправлял Нестеров и прекращал разговор.
В Главном штабе Нестерова не любили.
– Странно, – говорили о нем, – неужели он не переменил взглядов, научившись летать? И еще изобретает какой-то новый аэроплан, денег просит на постройку модели… Нет, нет, из его затеи ничего не выйдет…
Мысль Нестерова была проста и гениальна, и он обстоятельно излагал её, чертя карандашом схемы на почтовой бумаге.
Нестеров был одинок в своих исканиях, и не нашлось человека, который решился бы помочь ему. В одиночестве закалялся характер великого летчика. Царское правительство губило много гениальных изобретений и порой Нестерова пугало, что ему суждено увеличить и без того длинный список русских неудачников.
После окончания школы он служил в киевском авиационном отряде, летал на «ньюпоре», участвовал в маневрах, разрабатывал новые модели самолетов, но давнишний замысел напоминал о себе и томил длинными бессонными ночами.
Опыты задерживались. Первое испытание пришлось отложить – не из-за заботы о себе, просто он боялся, что его мысль будет отвергнута. Люди забыли, что в воздухе везде опора. Он должен напомнить об этом.
Мертвую петлю предсказал знаменитый русский ученый профессор Жуковский за два десятилетия до опытов Нестерова, и все-таки ретрограды не верили в неё.
Однажды утром, собираясь в полет, Нестеров особенно долго прощался с женой, особенно долго целовал детей, особенно долго шел на аэродром.
…Подымаясь в небо, он думал только об одном: о предстоящей практической проверке идеи, которой были отданы годы неутомимого труда. Сколько бессонных ночей он провел за письменным столом, вычерчивая схему предстоящего испытания. Если он осуществит давно задуманную фигуру – можно будет уверенно сказать, что человек, наконец, победил воздушную стихию…
В кармане у него – анероид. Дешевый аппарат недорогое казенное имущество – стоит только 13 рублей 50 копеек… Если повороты будут выполнены неправильно, то во время полета вверх ногами анероид выпадет из кармана. Вот, пожалуй, – единственное, чем придется рисковать сегодня…
Привязанное к сиденью ремнем, каким-то легким, совсем невесомым казалось ему в эти мгновенья тело… Удивительно, как легко была выполнена сегодня мечта многих лет… Но ведь так и всегда бывает в науке: упорный, кропотливый, занимающий все время труд – и недолгая радость свершения, счастье осуществления мечты приходит всегда, как предвестье новых исканий…
И подумать только, – он сам малокровен, если долго работает согнувшись в кабине «ньюпора» – сразу же испытывает сильное головокружение, а сегодня во время полета чувствовал себя так хорошо, словно выполнял самое несложное гимнастическое упражнение…
Спускаясь, Нестеров пожалел, что не предупредил никого о предстоящем полете, но его уже встречали восторженными криками собравшиеся на аэродроме люди. Он шел к ним, зажимая в руке анероид, – да, все произошло так, как он предполагал несколько лет назад, – и даже анероид уцелел, не выпал из кармана…
Мертвая петля стала очередной сенсацией прессы.
На страницах бульварных газет появились заметки, осуждающие великое открытие Нестерова. «Можем ли мы позволять себе красивые жесты?» – вопрошала одна правая газета. «Не душите героизм наших летчиков в мертвой петле», – вопил кадетский листок. Им вторил тупой черносотенный генерал, нагло заявивший, что в поступке Нестерова больше акробатизма, чем здравого смысла, и полагавший справедливым, поблагодарив летчика за храбрость, посадить его под арест на тридцать суток.
К окрикам реакционных русских кругов вскоре присоединились голоса из-за границы. Французские конструкторы и немецкие теоретики авиации высказывали свое неверие в успех Нестерова, отрицали его опыты, указывали, что авиация не пойдет по избранному русским смельчаком пути.
Все честные люди почувствовали в торопливом осуждении нестеровской мертвой петли иностранными авиационными деятелями какой-то подвох. Очевидно, за границей готовились присвоить открытие русского гения. Профессор Жуковский твердо решил начать борьбу за Нестерова, за утверждение его первенства в области, которая начинает новую эпоху в истории авиации.
Луи Блерио, ставший к тому времени одним из крупнейших заводчиков Франции, лихорадочно работал над приспособлением самолета своей конструкции к высшему пилотажу. Работа была завершена в короткий срок, и через двенадцать дней после того, как Нестеров – впервые в истории человечества – замкнул мертвую петлю, французский летчик Пегу повторил опыт Нестерова.
Известие о полете Пегу сразу облетело всю мировую печать. На ста языках мира газетчики писали о мертвой петле и о достижениях Пегу. Имя Нестерова замалчивалось. Реклама Пегу сделана, приоритет русского в области высшего пилотажа перехвачен, – казалось, отныне и это русское открытие будет носить иностранное клеймо… Но Нестеров быстро нашел последователей, – в скором времени прославились первые русские петлисты – Раевский, Васильев, Янковский, Габер-Влынский…
А тем временем полеты Пегу, демонстрировавшего мертвую петлю, были организованы во многих городах Европы. Антрепренеры – богатые австрийцы – устроили полеты Пегу и в России.
Узнав о приезде Пегу, Нестеров, с разрешения начальства, прибыл в Петербург, а потом направился и в Москву.
Через несколько дней в Москве, в Большой аудитории Политехнического музея, состоялась лекция Пегу. Могучий лоб профессора Жуковского покрыла мелкая испарина пота. Великий ученый волновался, и волнение его невольно передалось аудитории. Исполнялись мечты его жизни. Точные математические выкладки в работе о парении птиц были осуществлены русским летчиком, но раболепные люди уступили славу великого подвига иностранцам…
На кафедру поднялся Пегу. Его встретили овацией. Француз был превосходным оратором. Нестеров сидел в первом ряду и внимательно слушал. Вдруг он вздрогнул: француз назвал его фамилию. Он плохо разбирал слова, но понял их смысл. Пегу признал, что первым авиатором в мире, замкнувшим мертвую петлю, был русский летчик Нестеров.