Текст книги "Небо и земля"
Автор книги: Виссарион Саянов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 54 страниц)
– Печку, может быть, затопить? – спросил он.
Лена не успела ответить: задребезжал звонок.
– Неужто Тентенников вернулся?
– С него станется, – усмехнулся Быков. – Еще какое-нибудь хозяйственное распоряжение забыл отдать.
– Он неутомим. Глядя на него, поражаешься, сколько энергии в человеке… он, должно быть, никогда в жизни не уставал…
– Ты права. Я видывал его в трудные минуты. Силушки в нем и на самом-то деле как у Ильи Муромца. Он однажды, на спор, серебряный рубль согнул…
Быков открыл дверь. Рассыльный вошел в переднюю, протянул телеграмму.
– Может быть, не мне, а моему однофамильцу, бывшему хозяину квартиры?
– Не могу знать.
– Распечатать, значит?
– Ваше дело.
Быков расписался, проводил рассыльного и только тогда распечатал телеграмму. Да, конечно, телеграмма была адресована ему, а не действительному статскому советнику Быкову. Но как могли в Воздушном управлении узнать его адрес? Не иначе – Кузьма сказал. Вот ведь каким аккуратистом стал, даже и об этом позаботился. Должно быть, Григорьев уже успел договориться в Москве об отправке отряда…
– Кто приходил? – спросила Лена.
– Так, пустяки! – ответил Быков, пряча телеграмму в карман.
– Нет, я тебя серьезно спрашиваю, ты не шути!
– Я не охотник до шуток.
– Где же Тентенников?
– Он не приходил.
Лена обиделась, подошла снова к окну, прижалась лбом к запотевшему стеклу.
– Я тебя не хотел огорчать, – глухо сказал Быков. – А если уж так интересно – пожалуйста, погляди!
Он протянул ей телеграмму. Лене сразу бросились в глаза последние слова: «Приказываю явиться для зачисления и отряд».
– Недолго длилось наше семейное счастье, – сказала она.
Быков подошел к ней, поцеловал светлый завиток на затылке.
– И помни, я теперь в Петрограде ни за что не останусь. Куда ты поедешь, туда и я за тобой.
– Я думал, что ты в Питере с отцом останешься. А впрочем, поговорю в управлении с начальством, может быть, и позволят с женой ехать… К тому же отряду вспомогательный персонал нужен, – вот мы с Тентенниковым жен и заберем. Ты будешь у нас сестрой милосердия, а Кубарину заставим щи да кашу варить…
Через несколько дней Глеб принес записку от Ружицкого, – старик лежал в больнице и очень просил хоть ненадолго зайти, проведать. Записка была написана крупными, неровными буквами, – должно быть, рука, которая их выводила, была уже слаба.
Через два часа Быков сидел в высокой, светлой палате, у железной койки. Худые руки Ружицкого лежали поверх одеяла, они так похудели, что обручальное кольцо спадало с пальца и скатывалось на пол, – раза два пришлось подымать его Быкову.
На столике возле кровати, рядом с банками, пузырьками, облатками, лежали книги и рукописи, – и в больнице продолжал Ружицкий работать – он мечтал, если скоро выздоровеет, прочитать кронштадтским морякам лекцию о будущем, об идеях Циолковского, о завоевании верхних слоев воздушного океана.
– Ведь это не мечта пустая, – тихо, но внятно говорил он, – от овладения стратосферой зависит будущее человечества, и именно теперь, когда перед нами такие огромные новые горизонты открылись, она приобретает особенное значение… Земля и миллиардной доли солнечных лучей не получает из-за атмосферы. Если бы все то несчетное богатство, которое нам дарит солнце, мы смогли бы собрать, став хозяевами стратосферы, – человечество было бы непостижимо богатым…
Он с увлечением говорил о будущем, о покорении природы, о новой жизни, но Быков чувствовал, что недолго осталось жить старику, и глаз не мог отвести от его восковых рук, от запавших глаз, от синих склеротических жилок на висках.
Пришла сестра, сказала, что больному нельзя так много говорить; Ружицкий печально поглядел на Быкова, тихо сказал:
– Жаль расставаться… Что ж делать, встретимся после победы.
– Обязательно встретимся, приду еще к вам на Петроградскую сторону… А в дороге всегда буду помнить об огоньке, что горел в вашем окошке.
В коридоре он встретил врача, спросил его о здоровье старика, но врач только руками развел: дескать, нет никакой надежды…
Быков шел по темным улицам Петрограда, мимо неосвещенных домов, и каждый раз, когда показывалось вблизи окошко, в котором горел огонек, останавливался и внимательно глядел на маленькое синеватое пламя, и как же согревало его сердце воспоминание об огоньке, так приветливо горевшем когда-то в старом мезонине Ружицкого на Петроградской!
Настал день, когда все собрались в старой победоносцевской квартире. Иван Петрович всплакнул при расставании и, обращаясь к зятю, громко сказал:
– Разлетается наше большое гнездо… Кто знает, соберемся ли снова?..
И в самом деле, кто мог сказать, суждено ли им встретиться снова? Сводки с фронтов с каждым днем становились тревожней, империалистические государства начинали поход на Советскую Россию, борьба предстояла суровая, грозные испытания должны были выпасть на долю каждого…
Глава четвертая
…И вот снова дорога…
Глеб стоял на ящике у открытого маленького, как форточка, оконца, а теплушка с лязгом и грохотом неслась по дорожной колее, и топкие поля пролетали навстречу, и придорожные пруды, подернутые мелкой рябью.
О, с какой радостью уезжал Глеб из Петрограда! Все последние дни были тревожны, и каждый раз, когда приходилось возвращаться домой, в пустой и холодный номер, он с трудом подымался по лестнице. Ему казалось, что никогда не кончатся пропахшие кошками пролеты, и, случалось, подолгу сиживал он на крутых ступеньках, лишь бы только оттянуть ту минуту, когда придется войти в номер, повернуть выключатель и при тусклом свете угольной лампочки увидеть разор одинокого своего жилья. Он ленился, не прибирал комнаты и лишь изредка сметал в угол, под зеркальный шкаф, сор, накопившийся за несколько дней.
Нет, все надоело: и одиночество и прогулки по темному, притихшему городу… Хотелось зажить иначе и, главное, уехать на фронт. Еще продолжались споры с отцом, но когда, уходя, Глеб решал никогда больше не возвращаться в душную, пропахшую нафталином квартиру, отец нагонял его им лестнице, обнимал и, с тревогой заглядывая в глаза сына, робко говорил:
– Ты все-таки приходи!
И Глеб, не в силах забыть робкий, просящий взгляд старика, снова отправлялся на Подьяческую.
И странно, чем больше раздражался отец, тем больше чувствовал Глеб свою любовь к тому, что раздражало старика. И вот теперь он, старый солдат, участник двух кампаний, летавший над Адрианополем в дни балканской войны, дравшийся с самолетами противника над просторами галицийских полей и буковинских лесов, чувствовал непреодолимое влечение к тяготам походной жизни, ночами грезил о новых боях и каждое утро с волнением ожидал приказа о формировании отряда и выступлении на юг, в поход против белой армии.
Он пошел однажды на концерт, слушал пятую симфонию Чайковского, но странно – какая-то тяжесть была на сердце, и мучительно далекими показались родные, знакомые звуки. Из гармонически ясного мира музыки какой-то голос, казалось, призывал его в дальнюю дорогу. Разве мог он жить теперь старыми радостями и томиться былыми огорчениями? Каждая мелодия неожиданно превращалась для него в стремительный маршевый ритм, и звук барабанного боя преследовал его с необъяснимой силой.
Он вышел из концертного зала усталый, как после тяжелой физической работы. По улице шел отряд красноармейцев, громкая песня лилась в сумеречную мглу петроградского вечернего неба. Он шел за красноармейцами до Николаевского вокзала и тихо подпевал им, чувствуя, что легче становится ему теперь под режущим, холодным, мокрым ветром…
Тентенников навестил как-то приятеля, посетовал на свои мелкие горести, а главное – на хитрую ревность Кубариной, и сразу же забеспокоился:
– Скучно тебе одному… Понимаю, не хочешь на Малый в гости идти, так уж нас с Аллочкой не обижай… Мы тебя обязательно просим к нам вечером в воскресенье. Разве можно в одиночестве время проводить? Ведь, чего доброго, совсем закиснешь…
В воскресенье он сам пришел за Глебом и повел приятеля в свой номер. В темном коридоре, торопясь, рассказал Глебу, что звал его в гости неспроста – у них сейчас гостья, приятельница Кубариной, и, наверно, Глеб будет доволен новым знакомством.
– Что ты, Кузьма, – стал отнекиваться Глеб, – ну зачем все это? Ты же знаешь, я за последнее время не люблю новых знакомств.
– Не спорь, не спорь. Прошу тебя, Глебушка… Если не придешь сейчас же со мной, Алла на тебя навсегда обидится…
Вечер был скучен. Тентенников молчал, Кубарина пела старые романсы, а сидевшая на диване девушка с любопытством разглядывала Глеба и, поджимая губы, твердила:
– Сразу видно, что вы друзья. Удивительно, какие великаны, прямо под рост Петра Великого!
Но она и сама была не мала ростом, и когда поднялась с дивана, оказалось, что и у неё рост великанши, а личико крохотное и худое, губы – тонкие, злые, и громадные дутые серьги фальшивого американского золота сияли в ушах. Совсем она не понравилась Глебу.
Так ничего и не вышло из нового знакомства. Победоносцев проводил её до дому, распрощался холодно, и с той поры Кубарина окончательно стала считать Глеба нелюдимом.
В воскресенье, прикрыв двери и никому не передав комнаты, – ведь теперь пустовали целые дома, – Глеб навсегда расстался с опостылевшим жильем. В тот день летчики уезжали на юг.
– Едем? – спрашивал Тентенников, обнимая Глеба и хмуря белые брови. – В самом деле, как будто бы едем. И как еще едем! По-министерски: в отдельном вагоне. Недостает только повара…
Отдельный вагон и на самом-то деле стоял у перрона, и хотя был этот вагон обычной грязной теплушкой тех лет, Глебу он понравился, словно вместе с дорогой кончалось навсегда одинокое неустройство его жизни.
С Быковым, занимавшимся погрузкой в теплушку запасных частей и моторов, он и словом перемолвиться не успел.
– Аппаратов что-то не вижу, – сказал Тентенников.
– Каких аппаратов? – удивился Быков.
– Самолетиков.
– Э, брат, – тихо ответил Быков, – не очень нам с ними повезло. Дали отряду только два самолета, – они ушли вчера на отдельной платформе, с часовыми. Нам их догонять придется – в Москве обещала охрана дождаться нас.
Наконец все погружено, уложено, расставлено по углам теплушки. Пришел красноармеец с винтовкой – молодой широкоплечий парень со скуластым лицом в добрых веснушках, – вежливо поздоровался с летчиками и тотчас отправился за кипятком. Тентенников с пареньком подружился и сразу же решил, что это – спутник надолго.
Теплушка простояла у перрона день и ночь, и следующий день, и еще ночь, и только на третьи сутки прицепили её к какому-то дряхлому, еле двигавшемуся по рельсам паровозу.
– Неужто поедем? – спросил Тентенников, просыпаясь от неожиданного толчка.
Но поехали они только в четверг. За это время успели привыкнуть к своему новому пристанищу, и самым любимым человеком в теплушке стал красноармеец Сережа; он в любое время дня и ночи умудрялся раздобывать кипяток на вокзале, свел знакомство с кондукторами, машинистами, смазчиками, – и всюду к нему относились хорошо, как к старому знакомому.
– Со мной, – тихо говорил он Лене, – никак, хозяйка, не пропадешь. Все будет в полном порядочке и аккуратно.
«Хозяйкой» он считал Лену, а к жене Тентенникова сразу отнесся неодобрительно – нашел её какой-то неосновательной, что ли, но мужей похвалил обоих.
– И верно, что жен забираете, – сказал он громко. – Мало ли какое может быть баловство!
– Ты серьезно говоришь? – поджав губы, спросила Кубарина.
– Мне шутить не к чему, – строго отозвался Сережа.
Так и прижились они в теплушке, и сразу кончилось недавнее беспокойное существование в Петрограде, когда каждый день был заполнен ожиданием. Теперь не нужно было ни о чем беспокоиться. Теплушка была отдана во власть неведомой стихии, прозванной железнодорожным расписанием тех лет.
Настали удивительные, прямо необыкновенные дни, и впоследствии о них вспоминали с удовольствием; а однажды на рассвете, проснувшись от сильного толчка, они вдруг увидели, что стоят у перрона маленькой станции.
В Москву приехали ночью. Быков как начальник авиаотряда отправился к дежурному по вокзалу и через двадцать минут вернулся.
– Не придется нам постоять в Москве. Дежурный сказал, что нас прицепляют к составу, который уходит в Эмск сегодня же ночью. А надо получать на заводе аэропланы и моторы. Придется тебе, Кузьма, остаться в Москве и привезти их в отряд.
Тентенникову не хотелось оставаться в Москве, и он долго убеждал Быкова, что человеку, слабому по бухгалтерской части, никак не следует поручать подобное ответственное дело: того и гляди спутает что-нибудь, пустяк самый по описи примет неправильно, и тогда уж вместе придется держать ответ перед начальством.
– Сам посуди, – уговаривал он приятеля, – являюсь я на завод, как коммивояжер, со своими чемоданами, а там уж, наверно, и из других отрядов люди толкаются. Подведут меня ни за синь-порох, и доброго имени моего как не бывало.
– Хитришь, Кузьма, не иначе! – возражал Быков. – Вот уж Глеба я бы ни за что не оставил одного; он характером мягок, и ему все, что угодно, сбыть можно: возразить постесняется, а то и попросту не заметит. Ты же – человек хозяйственный, дошлый. Ведь в Питере комната наша сущим холодильником была, а стоило тебе только делом заняться – и пошло по-другому: и дров раздобыл и «буржуйку» поставил…
Тентенникову и возразить было нечего, но он упрямился, сердился и обижался на Глеба, совсем непричастного к этим разговорам, словно из-за нерасторопности приятеля ломалась теперь его собственная, тентенниковская судьба.
– Я уж знаю, – твердил он упрямо. – Глеб у нас белоручка. Вот мне и приходится вечно заниматься черной работой… Так, небось, и на Волге у хозяина было, когда я еще гонщиком слыл. Чай, бывало, к купцу пригласят пить, – и что бы ты думал? – он сам пьет из расписных фарфоровых чашек, а мне в глиняный захудалый осколочек льют ту же самую благодать: дескать, чувствуй свое призвание и носа не задирай!
Ворчал он больше по привычке, по неукротимому и яростнейшему своему обыкновению вступать в спор, и сам же втихомолку подсмеивался над собой: знал, что в Москве остаться придется, а со временем споры забудутся, и кончится размолвка с приятелями, по обыкновению, миром.
Но до тех пор, пока не настала пора примирения, незачем уступать Глебу. Тентенников старался рассердить приятеля каким-нибудь ехидным словом, чтобы сразу же, под горячую руку, выложить давние обиды. Но, странно, Глеб не ввязывался в спор, не обижался на злые слова Тентенникова, был по-необычному молчалив и задумчив.
– Что же поделать, – сказал Тентенников, – значит, меня вы сневолили, и теперь уже спорить нечего: остаюсь! Стало быть, пока расстанемся…
Тентенников остался в Москве, хотя и обидно ему было жить одному в грязном номере гостиницы, в то время как поезд с теплушкой родного отряда уходил в тихий городок средней черноземной полосы. О таких городках всегда мечтал Тентенников, – знал он: там поблизости пруды и озера, и запутанными клочьями садится на дно трухлявый лягушечий шелк, и в тине живут широколобые караси. А зайчишек сколько в тех местах!..
Он злился, сердито сплевывал на пол, прохаживаясь по комнате, но по оставленным Быковым адресам ходил аккуратно и через два дня уже отправился на завод. Нужные разрешения были получены в Совнаркоме, и длиннейшие мандаты Тентенникова обрастали десятками лиловых штемпелей и печатей.
Завод не работал. Запустение сказывалось во всем. Худые, давно небритые люди, сидевшие у проходной будки, вернули Тентенникову пропуск, не взглянув на документы, только наказали ничего не уносить с завода и тут же поведали и о каком-то ворюге, умудрившемся вынести со двора самолетные шасси, и о нашествии крыс на пустые склады.
Тентенников не сразу отыскал контору. Остановившись у приземистого бревенчатого строения, он долго раскуривал трубку: было что-то очень печальное в заводском запустении.
Низенький коренастый человек шел навстречу. Он медленно размахивал тросточкой и смотрел под ноги, словно искал среди сора какую-то потерянную вещь. Огромные уши, топырившиеся из-под кепки, придавали лицу коротышки выражение упрямства и постоянной настороженности.
Человек с тросточкой шел прямо на Тентенникова, прижимая к груди подбородок, и, как слепой, постукивал палочкой по дорожке. Тентенников хотел посторониться, но человек с тросточкой неожиданно поднял голову, и лицо его расплылось в широкой, умильной улыбке.
– Мсье Риго?! – удивился Тентенников, узнав, наконец, огромные волосатые уши человека с тросточкой.
– Господин Ай-да-да! – отозвался француз, бросая тросточку на землю и протянув Тентенникову обе руки.
Риго даже прослезился от радости: сколько лет он думал о мсье Ай-да-да, расспрашивал приезжавших с фронта о его судьбе.
Не любил Тентенников мсье Риго: ведь в школе враждовали они, а Быков когда-то с раздражением рассказывал о том, как пришел бывший профессор авиационной школы в московскую больницу и довел его до обморока известием о смерти механика Делье. Но сегодня Риго был удивительно ласков и не успокоился до тех пор, пока не уговорил Тентенникова непременно зайти в гости.
– О стольком хочется поговорить, столько вспомнить! – взволнованно говорил Риго. – Я вас буду ждать у проходных ворот; как только вы свои дела закончите, сразу же и направимся ко мне.
Тентенников зашел в контору завода, предъявил документы, оставил требование на самолеты, и ему сказали, что оформлять ордера будут завтра.
– Что ж, я свободен, – сказал Тентенников, окликнув поджидавшего его Риго.
– И очень хорошо. Очень я рад. Было бы обидно, если бы нам пришлось откладывать нашу задушевную беседу…
Риго взял Тентенникова под руку: квартирует он в Трубниковском переулке, и летчик не должен с ним разлучаться до самого отъезда, если, понятно, вообще собирается уезжать из Москвы. Если же Тентенников окончательно перебрался в Москву, то и того лучше: квартира у Риго просторная и одному в ней прескучно.
Риго научился говорить по-русски, и Тентенников уже мог теперь объясняться с французом без переводчика. Риго говорил чисто, медленно, иногда останавливаясь ненадолго, чтобы лучше обдумать фразу, после удачно найденного слова самодовольно потирал маленькие ручки и умильно поглядывал снизу вверх на Тентенникова, словно просил похвалить за расторопность и сообразительность.
Жил Риго в большой заставленной шкафами и диванами квартире. Комнаты были запущены, грязны, повсюду пыль, паутина и копоть от керосинок и ламп. Низкорослый мсье Риго любил жить в больших комнатах, обедать за большим столом, спать на огромной двуспальной кровати и о склонности своей тотчас же поведал Тентенникову. Летчик признался, что он, наоборот, громоздких вещей не любит и предпочитает маленькие комнаты, похожие на пароходные каюты. Оба согласно решили, что эта странность объясняется высоким ростом Тентенникова, и Риго, переодевшись в пестрый бухарский халат, растопил самодельную чугунную печку.
– Живу холостяком, – задумчиво промолвил он, вытягивая длинную шею. – Вы не женились еще?
– Женился недавно.
– А я с женой в разлуке уже несколько лет. В четырнадцатом году, накануне войны, приехал в Москву по вызову завода, да вот и застрял здесь надолго. Вот уже скоро год, как не получаю от неё писем. Познакомился с одной сестрой милосердия. Она была очень добра и разговорчива, – многозначительно подмигнул Риго, – жила у меня долго, потом вдруг сбежала с каким-то молокососом, мальчишкой. С молокососом, – гневно повторил он.
Не прислушиваясь к медленным печальным словам Риго, Тентенников внимательно следил за движениями его маленьких волосатых рук.
Кусок сырого мяса, покрытого зеленоватым налетом, Риго долго и старательно прикладывал к носу, дал понюхать Тентенникову, а потом, вылив на сковородку тягучую желтоватую жижу из пузырька, засучил рукава и самодовольно усмехнулся.
– Стал настоящим поваром. Теперь готовить обед очень трудно. Мясо достаю у одного знакомого француза – и по дорогой цене. А масло – у врача.
– У врача?
– Только у врачей и можно теперь достать масло, – усмехнулся Риго. – Мог ли я подумать, уезжая в Россию в четырнадцатом году, что мне придется есть гнилое мясо и поджаривать его на касторке? Кроме машинного, это единственное масло, какое еще можно найти.
В большом дубовом шкафу хранилась у Риго скляночка с коньяком.
За коньячком они разговорились.
– Куда вы теперь собираетесь? – спросил Риго, пощипывая свои волосатые уши.
– На фронт еду, – строго ответил Тентенников, вспоминая о поручении Быкова и недавних спорах с приятелями.
– Пробираетесь к своим?
– Да, собираюсь, – ответил Тентенников, сжимая кулаки. – Столько обид накопилось, что здесь не хочу оставаться, на фронт рвусь.
Риго отставил рюмку и, не скрывая своего сочувствия, медленно проговорил:
– Понимаю вас, очень хорошо понимаю…
– Скучно в тылу, вдалеке от настоящего дела, – продолжал увлеченный собственным красноречием Тентенников. – То ли дело на фронте! Я так полагаю: раз начал летать, так уж и летай до конца, пока не разобьешься.
– О, это и моя идея! – воскликнул восхищенный Риго. – Я с вами согласен.
– Тут делать нечего. Старому фронтовику грешно в тылу оставаться в военную пору, а на юге такая свара идет, что и в два года, пожалуй, не расхлебаешь.
– В два года? – задумался Риго. – Нет, вы ошибаетесь. Не пройдет и двух месяцев, как все разрешится. Я ведь обо всем осведомлен.
На лестнице послышались шаги: кто-то постучал в дверь. Риго прислушался, перевязал галстук, но открывать дверь не пошел и только пробормотал устало:
– Очень беспокойное время… Даже пообедать спокойно не удается, то и дело звонят какие-то люди: из домкомбеда, из милиции, но я не выхожу открывать им.
Тентенников принялся было рассказывать о своих петроградских похождениях, но комната наполнилась протяжным звоном, и оба собеседника невольно вздрогнули.
– Тешит себя, как плохой соловьишка, – вздохнул Тентенников, – а мне, поверите ли, и дня бы с подобным звонком не выдержать: дребезг такой, окна дрожат!
После короткого перерыва звонок раздался снова. Риго не вытерпел: выбежал в переднюю и сердито спросил, по какому делу его беспокоят.
Тентенников не прислушивался к беседе Риго с нежданным посетителем, приметил только, что в открывшуюся дверь просунулось одутловатое лицо с редкой, точно выщипанной наполовину бородкой, и сутулый человек, небрежно вскинув руку навстречу Риго, прошел по коридору в соседнюю комнату.
Риго вернулся, застенчиво улыбаясь, и сразу же продолжил прерванный разговор:
– Быстрее все кончится, чем вы предполагаете, – сказал он, морщась, – через два месяца, уверен я, вы вернетесь снова в Москву.
«За кого он меня принимает? – подумал Тентенников, пораженный самоуверенным тоном Риго. – Неужто за белогвардейца, собирающегося удрать из Москвы?»
Риго смотрел на Тентенникова холодными, спокойными глазами и обстоятельно доказывал, что пресловутая русская душа, о которой так часто толковали во французских довоенных газетах, и на самом деле сложна до чрезвычайности. Он много говорил о русской беллетристике, о её загадочных героях, об их непостижимых иностранцами душевных терзаниях и самых странных, не оправданных обычной логикой, поступках и не преминул привести в пример русских летчиков, бывших во Франции.
– До тех пор пока не приехали русские, я был совершенно спокоен. Все было предусмотрено. Среди моих учеников были люди смелые, были и трусы, были и посредственности. Иные садились на место пилота с таким же спокойствием, с каким выбирали стул в парижском кафе, но таких неожиданностей, как с вами, русскими, у меня никогда не было…
Он помедлил и, не сводя глаз с Тентенникова, укоризненно промолвил:
– Разве можно забыть, как вы сами начали свою летную жизнь, мсье Ай-да-да? Такого до вас не бывало: сесть впервые в аэроплан и сразу же полететь… Вы невоздержанно храбры, и не вы один, почти все ваши приятели… Мне легче понять то, что происходит у вас, только потому, что я с вами работаю уже столько лет…
«К чему он гнёт свою линию?» – мучительно думал Тентенников. Ему начинало казаться, что пройдет еще несколько минут, и Риго предложит ему сделать что-нибудь необыкновенное, до сумасшествия неожиданное: ну, удрать, что ли, на самолете во Францию, или вступить в какой-нибудь белогвардейский отряд, или просто затеять необычайную спекуляцию – перепродать бензин какому-нибудь большому гаражу в Москве.
– А пока, что же, пока вы правильно делаете, – проговорил Риго, – бегите на юг, скрывайтесь, здесь делать нечего! Москва с каждым днем пустеет и становится совсем скучной, – проговорил он наставительно, снимая галстук и расстегивая воротник, словно его душила астма. В голосе его появилась неприятная хрипота, одышка, и он осторожно вскидывал голову кверху, стараясь вобрать больше воздуха в легкие.
* * *
Тентенников задумался. Впервые за последние годы приходилось самостоятельно принимать серьезное решение. Так уже повелось сыздавна, что на самых важных поворотах судьбы советовался он со своими приятелями, спорил о второстепенном, несущественном, из-за пустяков способен был часами истошно и раздраженно кричать, а в главном верил Быкову беспрекословно и шел за ним не раздумывая. Вот Быков сумел бы ответить Риго, а Тентенников не верил в собственное красноречие и, отставив рюмку с коньяком, посасывал раздраженно свою трубку.
– Франция много сделала для России, – продолжал Риго, – но Россия покинула её в трагическую минуту…
Он совсем задыхался от раздражения и уже с трудом складывал русские фразы: нет-нет и ворвется в его речь какое-нибудь французское словечко. Каждое русское слово произносил он теперь с трудом, неожиданно коверкая ударения на французский лад, как будто за несколько часов разучился говорить по-русски.
– Разве не понимаете вы великого значения западной цивилизации для России? Ведь теперь вы снова отдались разрушающим силам своего духа… И, главное, все равно ничто не изменится в веках, жизнь будет такою, какою она вечно была. Неужели не понимаете вы, что большевики у власти долго не удержатся? В ближайшее время начнутся восстания за восстаниями, войска англичан, американцев, французов высадятся на русскую землю, чтобы отовсюду двигаться к заветной цели – к Москве.
– Значит, поход собираете в благодарность за кровь, которую мы пролили на войне? – рассвирепел Тентенников. Он встал со стула, вытянулся во весь свой огромный рост и, размахивая кулаками, наступал на Риго. – Хороши союзнички, нечего сказать! Иудушки… Вот уж, воистину, порадовали! Войска так называемых союзников пойдут на нас, к Москве будут двигаться… А народ наш спать будет, что ли, пока им свои десанты начнете высаживать? Да он подымется, как один человек, и Москву грудью прикроет. Не сладко вам придется тогда! Вам кажется, что большевики власти не удержат? Еще бы! Ненавидите Советскую власть – вот и трезво на вещи посмотреть не можете. А вам каждый русский рабочий человек скажет, что, если понадобится, он за эту власть умрет. В невыгодное дело деньги вкладываете – в интервенцию против большевиков. Лучше бы сразу шапочки сняли да нам в ноги поклонились!
Мсье Риго боязливо морщился и только подымал кверху худые руки, словно защититься хотел от неожиданного удара летчика. Чем больше говорил Тентенников, тем больше раздражался и в особенную ярость пришел, окончательно поняв, что попервоначалу Риго принял его за человека, собирающегося перебежать к белым. Он схватил венский стул, на котором сидел в начале беседы, и изо всей силы ударил им по полу. Мсье Риго с ужасом смотрел на разлетевшиеся по комнате обломки стула, а Тентенников, вплотную подходя к Риго, яростно говорил:
– И ты, гад, меня посмел принять за белогвардейца? Меня, русского летчика Тентенникова, Кузьму Тентенникова, чье имя знает каждый спортсмен и каждый любитель авиации в России? Меня, который с детства, кроме нужды да горя, не знал ничего? Только теперь наше время настало. На ту войну мы против воли шли, а здесь каждый берет в руки винтовку. Наши баре в старое время перед вами лебезили и по-русски говорить стеснялись между собой, обязательно по-французски или по-английски беседовали, чтобы слуги не поняли. Но мы поняли их разговоры… Без перевода поняли… Народ поднялся, а дивная сила заложена в русском человеке. Вы её скоро сами почувствуете – и не рады будете, что к нам введете войска… Ваши же солдаты против вас начнут восставать…
Опять кто-то позвонил три раза. Риго осторожно поднялся со стула, опасливо поглядел на летчика, как-то бочком проскользнул мимо него и, бормоча что-то под нос, открыл входную дверь. Еще одного посетителя провел он в комнату, где был человек с выщипанной бородкой.
Тентенников всегда считал, что мало у него политических знаний, и, читая газеты, постоянно требовал разъяснений Быкова или Глеба. Но сегодня он вдруг поверил в самого себя. Черт возьми, здорово же он отчитал французского белогвардейца!
Вернувшись, Риго уже не сел на старое место, а встал в углу, заложив руки за спину и широко зевая. Он мечтал теперь только об одном: чтоб скорее закончилась беседа и прекратился спор…
– А впрочем, зачем метать бисер перед свиньями, – сердито сказал Тентенников, застегивая на все пуговицы кожаную куртку и с ненавистью глядя на Риго. – Жалею, что встретились…
* * *
Он ушел, не попрощавшись с мсье Риго, и, возвращаясь пешком в гостиницу, долго думал, как следует поступить теперь, после беседы с этим бывшим профессором летной школы. Подозрителен очень и сам Риго, и молчаливые люди, которых он впускает в квартиру после условного звонка, и разговоры француза очень нехороши, – ведь он полон злобы и ненависти к России и всему советскому…
Завод, на котором теперь работает Риго, национализирован, как и хоботовский завод, а раньше на нем хозяйничали иностранцы, и, понятно, Риго мечтает о возвращении старых порядков… Но кто же его просит оставаться на заводе, – не нравится, ехал бы обратно в Париж…
Да, обязательно надо поговорить с комиссаром завода, рассказать ему о Риго… Приняв решение, Тентенников успокоился и долго гулял по переулкам от Арбата до Пречистенки. Уже смеркалось, голубыми казались оконные стекла, кое-где в подвальных этажах тянулись кверху тоненькие ниточки света от коптилок и сальных свечей. Прохожих было мало, на перекрестках были расклеены свежие номера газет, и Тентенников от заголовка до подписи редактора прочел газетные полосы, – каждая строка звала в поход, в бой, рассказывала о врагах, угрожавших существованию молодого советского государства, и еще с большей злобой подумал теперь Тентенников о мсье Риго. Только бы поскорее получить самолеты – и в Эмск. Там уж и дня он не промедлит, сразу подымется в небо. Навряд ли удастся сдобровать белогвардейцам, если он встретится с ними над облаками…