Текст книги "Небо и земля"
Автор книги: Виссарион Саянов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 54 страниц)
Ваня и сам понимал, должно быть, что на него следует сердиться, – боязливо поглядывая на названого отца, он вздыхал украдкой.
Долго ехали они, не перемолвившись ни словом. Характер у Вани был упрямый, и Быкову все-таки пришлось заговорить первому.
– Не стыдно тебе? – спросил он строго.
– Стыдно…
– Есть, небось, хочешь?
– Я у писаря хорошо жил.
– А жалеешь, что от деда сбежал из Москвы?
– Дед сам виноват, – строго и, пожалуй, обиженно ответил Ваня. – Я его звал, он обещал со мною поехать.
– Но ведь он-то в Москве остался.
– Значит, шутил, – спокойно ответил Ваня.
Быков поглядел на мальчика, не похожего на него фигурой, ростом, сложением, со странным чувством волнения и тревоги. Лицом Ваня походил на Вахрушева, но зато в повадке было что-то, очень напоминающее названого отца. Ваня был так же немногословен, как Быков, зато взбалмошен, любил неожиданные решения, озорные слова, – этих черт характера у Быкова никогда не было.
– Как же до меня добрался?
– Мне в Москве рассказали. Там тебя помнят.
– И ты рискнул, пустился в такое дальнее путешествие?
– Знал, что найду тебя. Сам ты писал, что в Буковине теперь стоишь.
– А откуда ты узнал дорогу в Буковину?
– Я о Буковине семь книг прочитал, – похвастал Ваня, – вот и решил сперва в Черновицы ехать…
– А в Черновицах тоже не так просто было меня найти…
– Нашел же я, – уверенно ответил мальчик и, переждав немного, спросил: – Что же, скоро мы на войну поедем?
– Ты не поедешь, – строго сказал Быков. – Назад в Москву к деду отправлю.
Ваня молча слушал, словно не верил, что придется возвращаться обратно, и вдруг улыбнулся:
– А я снова сбегу.
«Взаправду сбежит!» – решил Быков, глядя на него, и сам улыбнулся.
– Ну ладно, так уж и быть, поживи немного в отряде. Только имей в виду: месяц проживешь – и обратно поедешь. Согласен?
– Согласен, – подумав, ответил Ваня.
У переезда бричку задержали надолго: шлагбаум был закрыт, и по путям бегали маневровые паровозики.
Быков ходил по дороге, приглядываясь к буковинским крестьянам, толпившимся у переезда, – мужчины были в белых длинных рубахах и соломенных шляпах, в черных хорошо сшитых сюртуках, а женщины в шерстяных юбках, в рубашках с богатой пестрой вышивкой на плечах.
– Это не липоване? – спросил Ваня, семенивший рядом с Быковым.
– Липоване? Я о них ничего не слышал…
– Липоване – русские староверы. Они сюда еще при Екатерине перебрались. Две секты есть у них: поповцы и беспоповцы. Беспоповцы отвергают священство и не признают евхаристию.
– Ишь ты, – одобрительно сказал Быков. – Да ты у меня ученый.
Ваню обрадовала похвала. «Никуда не уеду!» – решил он, с любовью глядя на Быкова, которому хотел подражать во всём, – даже летчиком он решил стать только потому, что это была любимая профессия названого отца.
– Как ты жил без меня?
– Мы весело жили с дедом. Он в бильярд играть ходил, пока я уроки готовил, а потом, бывало, придет, рассказывает небылицы про то время, как он молодым был.
– Он и меня просвещал когда-то.
– Ты не думай, – вступился Ваня за старика, – он не врет, просто память у него плохая.
– Я не замечал почему-то.
– А я заметил. Я ему как-то прочел про одного рыболова, который выучил свою собаку удить рыбу. Будто он приделал к удочке шнур. Как только собака заметит, что поплавок ныряет, сразу за шнур дергает. Он запомнил рассказ, а дня через три сам рассказал мне, как у него была собака, которая помогала рыбу удить.
Быков засмеялся и перестал злиться на Ваню.
– Скоро на войну приедем? – спрашивал Ваня через каждые десять минут. – Я летчиком быть хочу, – твердил он. – С тех пор как увидел твои полеты, мечтаю сам летать.
– Упадешь, костей не соберешь…
– А я не упаду…
– В какой класс перешел?
– Я больше учиться не буду.
– Пороху не хватает! Математика заела? – спрашивал Быков, с детских лет решивший почему-то, что нет премудрости труднее математики.
– Я на войну пойду. Зачем на войне математика? Воюешь же ты без математики.
– Чудак, право. Математика и в военном деле важна. Разве можно стать артиллеристом, не кончив гимназии?
– Мне пушки не нравятся. Вот в гусары бы я пошел: форма красивая.
– А в гвардию пошел бы?
– И в гвардию тоже.
– Да кто же такого коротышку в гвардию возьмет?
Ваня огорчался, а через минуту уже радостно спрашивал:
– А тебя взяли бы?
– Конечно, взяли бы. Во мне, братец, почти косая сажень, немного до Петра Великого не достаю.
– Тогда в уланы пойду.
К вечеру они подъехали к деревне, возле которой расположился отряд.
Ваня чуть не заплакал от счастья.
– Теперь-то мы на войне? – спрашивал он Быкова. – Почему нигде не стреляют?
– Глупости говоришь… И подумать только, о чем загрустил… Радоваться надо, что не стреляют…
– Больше не буду, – повинился Ваня и, увидев самолет, летевший над полем, радостно крикнул:
– Летит!..
Глава одиннадцатая
Однажды вечером Тентенников вдруг излил свою душу Глебу. Долгожданный свой отпуск он провел плохо. Борексо уверяла летчика, будто бы влюбилась в него, в тихом городке остановилась в одной гостинице с Тентенниковым, а через несколько дней сбежала, обобрав его начисто.
Смешная тентенниковская история не рассмешила Глеба. Она казалась ему слишком обидной.
– Я её обязательно разыщу, – твердил Тентенников. – Подозрительная женщина…
– Нравилась она тебе?
– Да как сказать? – задумался Тентенников. – Просто заманила меня…
Он грозился, что на этот раз обязательно разделается с Пылаевым, познакомившим его с Борексо, но васильевского дружка в последние дни в отряде не было, и расправу пришлось отложить до следующего раза.
– Ты, гляди, не избей его, – убеждал Глеб. – Сам понимаешь, битьем дела не поправишь.
– Странный человек. Это – вечный наш попутчик. Воротит меня всю жизнь от этой сытой, холеной морды… Никак не пойму, что он у нас в отряде делает?
– А помнишь, чем он в Болгарии занимался?
– Там-то дело простое. Был он агентом полиции, следил за нами.
– Вот и теперь, небось, тем же занимается.
– Ты знаешь, – тихо промолвил Тентенников, тут дело посложнее. Быков как-то рассказал о хвастовстве Васильева. Хвастал наш незадачливый командир, будто однажды Пылаева в немецком тылу высадил. И вот кажется мне… – Он тяжело задышал, наклонился к самому уху Глеба, прошептал встревоженно. – Может быть, он не только на русскую разведку работает?
– Ты его двойником считаешь?
– Он и на такую подлость способен. Темный человечишка. Эх, дали бы мне поговорить с ним как следует, я бы из него тайну обязательно вышиб!..
Поговорить с Пылаевым ему удалось в тот же день, но разговор вышел совсем не таким, как предполагал Тентенников. Увидев летчика, Пылаев бросился к нему навстречу и громко закричал:
– Вот уж рад сегодняшней встрече! А я вас предупредить хочу, Кузьма Васильевич. Помните Борексо?
– Еще бы не помнить!
– Так я вам конфиденциально сообщаю, – перебил Пылаев, не давая ни слова промолвить изумленному летчику. – Странная особа… Она из летучки сбежала, деньги мои унесла.
Чувствуя, что Тентенников от растерянности и слова вымолвить не может, Пылаев насмешливо добавил:
– Ну да вы-то, впрочем, и без меня, наверно, остерегались?
Он тотчас ушел в штаб, а Тентенников, оставшись один, недоумевал: «Как получилось, что и нынче хитрый проходимец вывернулся?»
Он рассказал о беседе своей Глебу. Приятель долго смеялся, узнав, как расторопный Пылаев и на этот раз сумел вывернуться из самого, казалось бы, затруднительного положения.
В последние дни Пылаев не разлучался с Васильевым и хозяйничал в штабе, как в бывшей своей летучке.
Вставал Пылаев поздно, после утреннего винопития долго прохаживался по аэродрому, вникал в подробности отрядной жизни и насмешливо поглядывал на летчиков, словно считал их здесь совсем лишними, ненужными.
С той поры как наступление русских войск кончилось, отряд жил спокойной, тихой жизнью. Изредка летчики летали в разведку, но чаще просиживали целыми днями на аэродроме, ожидая приказа. Васильев каждый вечер уезжал в Черновицы, где завелась у него какая-то новая подруга.
– Разве таким должен быть командир отряда? – негодовал Тентенников. – Помещичьи сынки и на войне стараются жить, как в своей вотчине: без забот и волнений. Ты подумай, – твердил он Глебу сердито, – если бы Быкова сделали командиром, разве так бы мы жили?
– И Быкову трудно пришлось бы. Все переделать надо сверху донизу, только тогда дело пойдет на лад.
– А переделают?
– Еще одна война надобна, чтобы переделать, – отвечал Глеб. – Оружие теперь дали народу, – он его из рук уже не выпустит. К тому же и другое учесть надобно: еще в прошлом году стало не хватать офицерства. На флоте старыми держатся, а в пехоте, да и у нас, в авиации, уже и простых людей пришлось производить в офицеры. А завтра, если народ подымется против царя, мы с народом пойдем.
Тентенников соглашался и клялся со временем рассчитаться не только с Васильевым, но и с теми, кто затеял эту войну.
Теперь Тентенников остерегался говорить о Наташе плохо и однажды за обедом спросил:
– Стало быть, помирились?
– Помирились.
– Может быть, и я не прав был. Мало ли что прежде бывало… Сгоряча тебе говорил. Ты мои старые разговоры из головы выброси.
– Я и выбросил…
Тентенников снова начинал проклинать буковинскую кухню. Если выдавался день, когда кормили свежей стерляжьей ухой, Тентенников становился благодушней и говаривал, что Прут хоть за то прощен может быть, что здесь стерляди, как и в Волге, водятся. Зато в обычные дни он был хмур и, случалось, довольствовался только булкой да жидким, невкусным чаем и придумывал обидные прозвища местным кушаньям.
Вечером, возвращаясь от Наташи, привозил ему Глеб что-нибудь вкусное – то пирог, то сдобу, то свежие пышки, и Тентенников неизменно осведомлялся, сама ли Наташа творила тесто.
Попив чаю, он обязательно говорил, что женщине многое простится, если она стряпать умеет, и одобрял примирение Глеба с женой.
– Винится она? – спрашивал Тентенников, оставаясь наедине с приятелем.
– В чем же ей виниться? – недоумевал Глеб. – Я ни в чем не виню её.
– Стерпится – слюбится, – поучительно замечал Тентенников. – Ты её не бросай: из неё, брат, хорошая хозяйка выйдет.
Он собирался навестить Наташу, но никак не удавалось ему поехать в госпиталь вместе с Глебом: после отъезда Быкова в отряде оставалось только два летчика, и нельзя было уезжать обоим сразу. Но однажды Тентенников разбился при взлете, и Глебу пришлось отвезти приятеля в госпиталь, где работала Наташа.
На ухабах, когда особенно трясло бричку, Тентенников морщился от боли, но всю дорогу молчал; только подъезжая к госпиталю, тихо спросил:
– За старое она на меня не сердится?
– Чего ей сердиться? Ты её, Кузьма, по-моему, не понимаешь: добрая она и былой обиды никогда не помнит.
Тентенников успокоился, сказал только:
– Ты ей не говори, конечно, а мужчинам в медицине я больше доверяю. У них руки сильней… Конечно, она не врач, а сестра милосердия… Не то бы я к ней не поехал.
– Экой ты, право… сплетником меня считаешь, что ли? Ни слова я не скажу. Сам ты только не спорь с ней.
Наташа встретила Тентенникова ласково, сказала, что поместит сперва в общую палату, а если там не понравится, обязательно переведет в отдельную комнату, выходящую окнами в сад.
В операционной врач сделал перевязку, и Наташа не позволила потом Тентенникову идти в палату: его отнесли на носилках. Он расстроился и спросил:
– Долго ли мне бедовать тут придется?
Узнав, что лечение может затянуться, Тентенников еще больше опечалился и стал уговаривать Глеба приезжать почаще.
– Скука будет смертная без отряда…
– Наташа за тобой присмотрит. И я приезжать буду.
– А как только Быков приедет, ты в тот же день привези его сюда. У него, должно быть, новостей немало.
Глеб глядел на него и не узнавал в нем того завистника, жадно мечтающего о славе, с которым познакомился когда-то в далекой, чужой стране. Словно подменили Тентенникова, – стал он за последние годы совсем другим человеком. Раньше, бывало, сердила его чужая удача, и стоило ему только узнать, что повезло кому-нибудь, как сразу начинал он злиться и «играть в молчанку»: бывало, за целый день от него не добьешься ни слова. Теперь сам он стал радоваться успеху хороших летчиков и больше всего дорожил дружбой с товарищами молодой поры. Все чаще удивлял он приятелей неожиданными вопросами о больших явлениях жизни. Чувствовалось, что ум его работает пытливо и неустанно. Появилась у него и привычка к чтению. Раньше больше всего любил читать «Мир приключений», сыщицкие романы, а теперь на его столике лежали разрозненные томики Горького, Мельникова-Печерского, Писемского, – их он особенно любил как земляков, волжан.
Многое изменилось в его характере за годы войны. На фронт пришел он вольноопределяющимся второго разряда, да и в вольноопределяющиеся-то его пустили только потому, что был он некогда известным летчиком: аттестат об окончании уездного училища, представленный Тентенниковым, был поводом для вечных усмешек командиров отряда. Васильев за глаза особенно изощрялся в издевках над простым и добродушным летчиком.
Тентенников быстро подружился с Наташей и хмурился, когда вспоминала она о том, как еще недавно её сурово осуждал волжский богатырь.
– Ладно уж, Наталья Васильевна, – говорил он. – Старое не к чему, вспоминать…
Как только выдавалась свободная минута, Глеб выбирался из отряда и верхом уезжал в госпиталь. Наташа ждала его каждый вечер возле старой мельницы – излюбленного места своих одиноких прогулок. К госпиталю шли они пешком. Глеб вел коня под уздцы и неторопливо делился с женой новостями.
В маленькой Наташиной каморке уже поджидал приятеля Тентенников, гладко выбритый, похудевший, в старом халате, в туфлях, надетых на босу ногу.
Они сидели за круглым столом. Скручивая папироску, Наташа рассказывала о беседах своих с солдатами. Разговор её стал совсем не похож на былую речь: от солдат узнавала она новые слова, каких и не слыхивала прежде, и часто удивляла мужа неожиданными выражениями. Когда казалось ей, что морщат новые Глебовы сапоги, она говорила, что сапоги жулятся, и часто жаловалась, что беда вальмя валит.
Уезжая, Глеб долго прощался с женой и Тентенниковым, потом Наташа выходила провожать его в коридор. Там они снова прощались, в последний раз, и Глеб уезжал, уже не оглядываясь.
В отряде давно не было полетов. Васильев не сумел добиться в штабе армии новых аэропланов. Только через две недели после ранения Тентенникова привезли новый самолет.
Васильев внимательно осмотрел новую машину, постучал согнутыми пальцами по нижней плоскости, строго сказал:
– Эта машина – моя! Никому на ней летать не позволю.
С того дня называл Глеб себя в шутку безработным. Сам Васильев тоже не летал: его самолет ни разу не вывели из белого полотняного ангара.
– Порядочки, нечего сказать, – говорил Глеб Тентенникову. – Знаешь, кажется иногда, что такие люди, как Васильев, нарочно делают, чтобы хуже было. Ведь я тебе по секрету скажу: он донесение отправил в штаб корпуса, что и этот самолет не в порядке. Ему выгода прямая – соорудит счет на материал, потребный для ремонта самолета, снова в Черновицы поедет и деньги в ресторане просадит. Пылаев от него теперь ни на шаг…
Глава двенадцатая
– Это и есть отряд? – спрашивал Ваня, когда они подъезжали к деревне. С каким-то разочарованием вглядывался он в очертания палаток и полотняных ангаров, белевших на той стороне реки за бревенчатым низким мостом.
– Совершенно правильно, – ответил Быков, – тут-то мы и живем.
– А когда война кончится, где будет отряд?
– Не знаю.
– Но тут же он не останется?
– Конечно, здесь его не оставят.
Ваня помолчал, словно решал какую-то очень сложную задачу, и огорченно промолвил:
– А почему же они не летают?
– Кто такие они?
– Летчики!
– Ты что же, дружище, думаешь, что летчики все время проводят в воздухе?
– Если бы я был летчиком, я бы все время летал – и днем и ночью.
– А помнишь, как ты плакал, когда маленьким был? Я тебе однажды читал рассказ о летчиках и о небе – жилище Эола, – а ты ревмя ревел…
– Почему?
– Слова тебя пугали незнакомые: про жилище Эола.
– Теперь я совсем не плачу. Даже когда нырять учился – не плакал.
– А кто же плачет, ныряя?
– Меня дед учил нырять и гривенники на лету ловить.
– И легко он тебя этому искусству обучил?
– Сразу я привыкнуть не мог: глаза зажмуривал, как под воду нырял.
– А потом все-таки выучился?
– Конечно, выучился… Знаешь, что он придумал тогда? Он придумал мне в глаза мыло пускать. Как только мыло защиплет, я зажмурюсь, а потом вдруг возьму да открою: не будет ли снова щипать. Так вот и выучился.
– Меня, небось, не учил, – шутливо сказал Быков, но Ваня тотчас вступился за деда.
– Он умный старик… Так в жеребцах понимает, что его извозчики всегда расспрашивают, какие жеребцы самые знаменитые на конских заводах.
«Вот беда-то, – подумал Быков, – чего только он не знает!»
– Смотри, кто-то навстречу бежит и руками машет! – закричал Ваня.
Быков узнал Победоносцева и заторопил извозчика.
У моста Глеб обнял Быкова, недоуменно посмотрел на мальчика и принялся расспрашивать о питерских новостях: видел ли Лену, встретился ли со старым Победоносцевым, тоже уехавшим в Петроград после контузии, не прислали ли писем?
Быков расплатился с извозчиком, и дальше пошли пешком.
– Подарок привез, – сказал Быков, передавая Глебу письма и маленький пакетик.
– Сейчас поглядим.
– Там в чемодане еще один пакет есть, белье и всякая всячина. А здесь конфеты. Знает сестра, что ты сладкое любишь, вот и прислала.
– А я сладкого не люблю, – вмешался в разговор Ваня.
– Это с тобой кто приехал? – спросил Глеб.
– А ты не узнал?
– Ваня! Как же это я его сразу не узнал? Вот уж не ожидал! Вырос-то он как! Как он сюда попал?
– На фронт сбежал.
– На фронт?! Книг начитался, должно быть, вот и решил сбежать сюда, как начитавшийся книг Майн Рида герой чеховского рассказа.
– Майн Рид скучно пишет, – ответил Ваня. – В «Мире приключений» интереснее. Такие рассказы, что страшно ночью спать. Один особенно хороший – о привидениях в старых замках и о войне, как на воздушном шаре летели. Я деду всегда вслух читал.
– Понравилось ему?
– Сначала понравилось, слушал внимательно, потом, когда я до конца дочитал, смеяться начал: у меня, говорит, интереснее было.
– А где Тентенников? – перебил мальчика Быков и внимательно поглядел на приятеля: он уже слышал о том, как неудачно кончились веселые тентенниковские дни во время отпуска в маленьком городке.
– Разбился он, – ответил Глеб.
– Что ты говоришь! Тяжело ранен?
– Было плохо, а теперь на поправку пошло.
– Где он лежит-то?
– В госпитале у Наташи.
– Поедем туда завтра!
– Обязательно поедем…
Они пришли на аэродром в обеденный час. В халупе летчиков было светло и прохладно.
Три складных кровати стояли рядом, – кровать Тентенникова была выше других, и подушки на ней были взбиты особенно старательно.
– Бедный Кузьма, – тихо сказал Быков, глядя на высокие несмятые подушки, напоминающие о раненом друге. – Хоть бы поправился на этих днях… выписался бы из госпиталя поскорей…
– Наташа писала, что поправляться начал быстро и сразу в весе прибавил: все ему на потребу. Другой бы не перенес, пожалуй.
– А где я спать буду? – спросил Ваня, оглядывая халупу и укладывая в угол свой дорожный мешок.
– Пока на кровати Тентенникова, а там новую поставим, – сколотят тебе столяры…
– А у вас спального мешка нет?
– Зачем тебе спальный мешок?
– Я бы на улице спал: дед говорил, что для здоровья это полезно.
– Нечего выдумывать… Где старшие велят, там и будешь спать. И потом смотри у меня: в чужой монастырь со своим уставом не суйся. Если на фронт приехал, то дисциплину соблюдай, не то немедля домой отправим…
– Хорошо, – ответил Ваня, бледнея при мысли о том, что его могут отправить обратно в Москву, и тихо сказал: – Только летать-то я буду?
– Летать!.. – рассердился Быков. – Поди-ка погуляй лучше, погляди на самолеты, дай нам с Глебом Ивановичем поговорить.
Ваня только и ждал позволения пойти на аэродром и радостно выбежал из халупы.
…Под вечер зашел Васильев, поздоровался с Быковым ласковей, чем обычно.
– Очень рад, что вернулись. День отдохнуть сможете – и опять в небо. Теперь самолетов будет вдосталь…
– Разрешите завтра в город съездить с Глебом Ивановичем.
– Что ж, поезжайте, – сказал Васильев и пошел обратно, к штабному дому. Новенький крестик блестел на его груди.
– За наш бой, – сказал Глеб. – А нас попрекал…
– Самому не заработать, вот и боится со мной плохо обращаться. Знает, если будем в другом отряде, ему же хуже придется…
– Да стоит ли говорить о нем! Теперь, когда мы с Наташей помирились, я о Васильеве и думать перестал.
Прибежал Ваня, потянул Быкова за рукав, смущенно улыбнулся.
– Ты чего? – спросил Быков.
– Нравится мне тут. Весело, право. Я обязательно завтра с тобой полечу.
– Завтра лететь не придется. Я в город с Глебом Ивановичем поеду.
Ваня весь вечер хмурился, словно обиделся на Быкова, но перед тем, как ложиться спать, подошел к нему, шепнул на ухо:
– Ты не думай, что я мальчишка, я себя закаляю, хочу быть настоящим мужчиной. Вот, знаешь, я себя от малодушия отучаю.
– Здорово придумано. За это тебя и похвалить можно… Малодушие, брат, самое скверное дело. Как же ты себя отучаешь?
– Если мне что-нибудь очень нравится, я стараюсь отказываться от этого, чтобы не баловать себя. Вот я сладкое очень люблю, а дед говорит, что привычка к сладкому – девичья глупость. Я и не ем конфет.
Быкова начал интересовать маленький подвижник с таким стойким и непреклонным характером.
– А еще что делаешь, чтобы отучиться от малодушия?
– Правду говорю… Вот в училище у нас такой случай был: мы учительнице французского языка в тетради нюхательного табаку насыпали. Весь урок она чихала и пожаловалась инспектору. Инспектор пришел сердитый, спрашивает, кто сделал. Мне стыдно стало, что молчат все, и я ответил: «Я сделал». Он мне тройку по поведению поставил. А другие побоялись, не сказали, что провинились, и надо мной смеялись: «Зачем, говорят, ты признался?» Я им тогда и сказал, что надо всегда говорить правду. Они говорят: «Получил же ты тройку за правду, а у нас пятерки». А я говорю, что у меня дед добрый, в тройках да пятерках не разбирается. А они говорят…
– Что-то больно часто у тебя «говорю» да «говорят», – перебил Быков. – А то, что не врешь, – хорошо.
Обрадованный похвалой названого отца, Ваня улегся на кровать Тентенникова в самом благодушном настроении и долго ворочался на сбитом в блин тюфяке: вспомнилась ему Москва, и рысак, прозванный «Ветром», и взбалмошный выдумщик дед, и птичий торг на площади, и встреча на улице с мальчиком – георгиевским кавалером, которому завидовали реалисты.
Утром зашел к Быкову его любимый моторист, приехавший из Москвы старичок Федор Егорович. Быков радостно встретил его:
– Вот этого «петлиста» еще не знаете? – спросил он, показывая на Ваню, сидевшего на подоконнике. – Сын мой приемный.
– Большой парень, – улыбнулся Федор Егорович, с интересом разглядывая насупившегося крепыша. – На побывку приехал?
– Какое на побывку! Воевать решил…
– Да что вы?
– Назад отправим скоро, – сказал Быков. – Ну, а пока пусть его тут проживает. Хлеба хватит, а сладкое он не любит…
– Не люблю, – решительно сказал Ваня.
– Вот и попрошу я вас: позвольте ему сегодня с вами побыть. А то мы в город с Глебом Ивановичем уезжаем, и жаль его одного оставлять.
– Если он скучать не будет – пожалуйста…
– Не буду, – отозвался Ваня и ушел с новым знакомым.
* * *
В город летчики приехали под вечер. Дорóгой Глеб много рассказывал о своих новых отношениях с женой.
– Встречались изредка, – говорил Глеб, – только когда удавалось удрать с аэродрома. Я, как семнадцатилетний гимназист, целые дни о том лишь мечтал, чтобы встретиться с Наташей. Приеду к ней чаю попить, посидим, поболтаем, и снова назад: тем только от тоски и спасался. А с тех пор как Тентенников на поправку пошел, втроем мы за чаем стали просиживать…
– Старого не вспоминаете?
– Часто и о том беседуем. И знаешь, она по-прежнему говорит, что ничего понять не может: наваждение какое-то было…
– Наваждение?
– Именно – наваждение. У Васильева, сам знаешь, жизнь была богатая, много видел. Печоринство на себя напустил, вечные разговоры о том, что в жизни есть роковые загадки, и будто только тогда свой спор с историей закончит, когда его сверху песочком засыплют… Тем сначала и заинтересовал Наташу. Она-то ведь таких людей не видывала до встречи с ним, вот и показалось, будто есть у него какая-то правда. А теперь и слышать о нем не может…
– Хорошо, что ты не злопамятен, – задумчиво проговорил Быков. – У меня характер другой. Я не простил бы…
– Разве тут дело в прощении?
Госпиталь помещался на окраине, в светлом двухэтажном здании, выстроенном пышно и безвкусно, как умеют строить только на юге.
Однорукий солдат, стоявший у входа, знал Глеба и весело пробасил, крутя единственной рукой свой сивый табаком прокопченный ус:
– Наталья Васильевна скоро будут, в город поехали. А Кузьма Васильевич уже три раза выходили, справлялись, скоро ли приедете.
Он повел летчиков по чистым длинным коридорам.
Тентенникова застали в небольшой комнате с единственной кроватью и крохотным столиком. Наташа устроила его отдельно, так как Тентенников в дни болезни умудрился перессориться с соседями по палате: его раздражали стоны слабосильных больных, и он орал на них, думая, что попросту люди распускаются. Сам он физическую боль переносил стойко и даже во время операции под местным наркозом умудрился рассказать врачу какую-то историю из своей богатой приключениями летной жизни.
– Наконец-то, – сказал Тентенников. – А я думал, что с тобой, Быков, и встретиться больше не доведется.
Вскоре вернулась Наташа.
Быков глядел на неё и не узнавал: так изменилась она после примирения с Глебом. Радостно блестели глаза, и улыбка была спокойная, тихая, похожая на добрую улыбку Лены.
– А я словно знала, – весело сказала она, протягивая руку мужу и ласково глядя на Тентенникова, – словно я знала, что надо гостей ждать: варенья к чаю купила. И знаете какого? Черносмородинового. Это на юге-то, – московскую банку, отличную… Теперь посидим за чаем. Я сейчас пойду на кухню, сразу спроворю.
– Хороша у тебя жена, Глеб Иванович, а ты чудил, – сказал Тентенников, провожая Наташу ласковым взглядом.
– И ты не миловал…
– По глупости, дружище, по глупости. Золотой она человек, да и только. Обо мне, как о брате, заботится. По вечерам приходит поговорить. И что бы ты думал? Что ни слово – то о тебе: и умный-то у меня Глеб и хороший…
– Не хвали гречневую кашу, – смутился Глеб, – она и сама себя хвалит…
Самовар шумел так же весело, как на Подьяческой или на Якиманке, и чай показался очень вкусным. Наташа придвинулась к Глебу, весело сказала:
– Вот и научились мы радоваться малому. Раньше, в Питере или Москве, что могло быть скучнее самовара? А нынче-то, поглядите-ка, мы и самовару рады, и чаю, и дешевенькому варенью: о северном лесе вспомнишь, и о смородине простой, и о том, как жили.
Быкова поразило, что говорить она стала совсем по-иному; в языке её появилось множество речений, совсем незнакомых ей прежде, – из разных говоров, которые слышала от больных и раненых солдат, выбирала она простые, грубоватые, но чистые, чем-нибудь особенно ей полюбившиеся слова, и речь её стала сердечней.
Особенно нравилось Быкову её ярославское присловье: чуть не после каждого слова говорила она ему, или Глебу, или Тентенникову: «родненький».
– Не вечно же будет война, – промолвил Тентенников. – Интересно, что тогда делать будем, когда обратно в города наши вернемся после войны? Помнишь, я тебе говорил, что мечтаю воздушный цирк устроить. Найду приятеля хорошего, и будем с ним из города в город разъезжать. Петлить буду, высший пилотаж показывать, публику катать. Стану вольным казаком, а там – будь что будет. Сами посудите, на заводе перед хозяином я человек подневольный. А тут – никаких хозяев. Антрепренеришку сыщу подходящего, не такого жулика, как Пылаев, и покачу по России. На хлеб да на воду хватит – и ладно, больше мне и не надобно…
– Не о том ты мечтал когда-то, – отозвался Быков. – Думал первым летчиком на Руси стать, а теперь и придумать что-нибудь повеселее ленишься.
– Укатали сивку крутые горки, значит, и мечты стали другими. Еще и войну переживем ли?
– А я конструктором буду, – сказал Глеб. – Я отнес профессору Жуковскому чемодан с чертежами покойного брата, вот и попробую после войны в них разобраться. У меня, знаешь, какая мечта? В воздух вагоны пустить. Тяжелое самолетостроение – самое главное в авиации. Лет сорок пройдет – воздушные поезда будут по небу ходить.
– Ну, уж ежели ты конструктором на заводе станешь, – сказал Быков, – то я к тебе летчиком-испытателем пойду, новые машины испытывать. И Тентенникова балаганить не отпущу: вместе на тебя работать будем…
– Не думаю я, что скоро война кончится, – сказала Наташа, оглядывая этих рослых, сильных людей и с болью думая о том, какие испытания им сулят ближайшие месяцы и годы. – Солдаты говорили недавно, будто еще сорок лет воевать придется…
Летчики переглянулись. Быков молчал, но Глеб и Тентенников взволнованно заговорили.
– Ну, уж тогда нам до конца войны не дотянуть: век летчика не такой длинный, – сказал Глеб.
– Зато у нас жизнь богатая, – отозвался Тентенников. – Вот, посуди сам, чем бы мы были, если бы не взялись за руль. Я наверно боролся бы в цирке, – смолоду пробовал, даже медали заработал… Или гонщиком остался бы на мотоцикле. Быков до конца дней телеграфистом пробыл бы, а ты, поди, в папашу пошел бы: с крысами да сусликами воевал бы…
– Ты прав: великое дело руль. Нас так многие и называют: человек у руля…
– А испытали-то сколько, – угрюмо продолжал Тентенников. – Ты сказ про левшу слыхал?
– Лескова, писателя?
– Не знаю, может быть, и писателем сочинен, – мне про левшу-кузнеца в Туле мастеровые рассказывали. Будто в Англию кузнец приехал и сумел там блоху подковать. Так вот и мы, когда за границей объявились в самые-самые первые дни успехов авиации, сразу показали им, на что русский летчик способен. О нас-то с Петром, помнишь, в газетах писали: русские смельчаки господин «Ай-да-да» и господин «Карашо».
– Как же не помнить, конечно, помню. Да возьми хоть и нашего Ефимова, – он на самом первом в истории авиационном состязании в Ницце прилетел впереди иностранцев и все призы взял.
Долго они сидели в тот вечер, а когда пришла пора расставаться, Тентенников вдруг забеспокоился:
– Проводите меня в палату. Страшно одному по темному коридору идти, – усмехнулся он.
Быков понял, что хочет Тентенников поговорить о чем то наедине, без Наташи, и поднялся со стула. Они вышли в коридор, и Тентенников тихо сказал: