Текст книги "Потревоженные тени"
Автор книги: Сергей Терпигорев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 47 страниц)
В Большом Бору у бабушки Аграфены Ниловны, как я уже сказал, была прекрасная и обширная усадьба, перешедшая к ее мужу от отца и построенная, кажется, еще его дедом или прадедом. Сад в Большом Бору считался, по величине и обширности, а также и толщине и вышине своих кленов, лип и дубов, едва ли не первым во всей губернии. По крайней мере, нигде в окружности не было ничего подобного даже ему. Кроме двух прудов, к одной стороне сада подходила речка, быстрая, ясная, с водой до такой степени ясной и чистой, что все камешки на дне ее были видны, а вода в ней была такая холодная от множества ключей, что только в самое жаркое время, и то в середине лета, можно было с удовольствием купаться в ней.
За садом, по ту сторону речки, было обширное гумно, наполненное скирдами, бесконечными ометами соломы и какими-то сараями для сена, мякины и т. п.
Но сама бабушка не была хозяйкой, то есть, собственно, не любила она хозяйства. Она любила сад, любила читать, любила общество, но хозяйство не составляло для нее ни предмета забот, ни любви и увлечения, как у многих других. Она все управление имением и хозяйством предоставила бывшему камердинеру своего покойного мужа, известному своей преданностью и честностью, старику Василию Меркуловичу. Это управление было по-своему замечательное. Во-первых, Василий Меркулович не имел никакого права вмешиваться в дела мужиков на деревне: они женились, делились, ставили от себя рекрутов в случаях набора, все по своему собственному постановлению, равно как и ходили на барщину, предводимые ими же выбранным старостой. Потом, Василий Меркулович не имел – равно как и никто не имел – права бить и наказывать. В этом случае бабушка была до такой степени последовательна, что кучер ее, седой тоже старик «Никандра», не смел бить и лошадей и даже не имел никогда кнута при себе.
– Ах, ужас какой, – говорила бабушка, когда при ней замечал кто-нибудь про лошадь: «Вот бы ее хорошенько, небось перестала бы...» – Точно нельзя так ее заставить бежать.
– Да не идет!
– Значит, не может.
– Какой не может, – не хочет.
– Пожалуйста, и не доказывайте этого мне.
Что это за хозяйство было и что это было за управление, я не могу сказать, потому что в то время я ничего не понимал в этом деле. Помню только насмешки над этим ее управлением, разумеется не в глаза ей, всех почти родственников в нашей стороне.
– Разве это управление, разве это называется хозяйством? Она это делает потому, что у нее нет детей, а кому это все достанется после смерти ее – до тех ей дела нет, – говорили они.
Но бабушка тем не менее, однако ж, не только не имела никаких долгов, но, напротив, у нее было много денег, она была свободна в средствах и жила широко, на большую ногу. Я помню этот ее дом в Большом Бору, помню, как там собирались, съезжались соседи ее и родственники покойного ее мужа. Там было самое полное радушие, гостеприимство, обилие всего. Стало быть, и при этом хозяйстве и при этом управлении ей всего хватало все-таки.
Бабушка была бездетна, как я уже сказал, то есть у нее были дети – двое, – но они умерли еще маленькими, и я их не видел, потому что они умерли, кажется, когда меня и самого еще на свете не было. Но детей она любила бесконечно, и они ее любили; где бы она ни была, у кого бы она ни гостила во время своих весенних поездок по родным в нашей стороне, она была всегда окружена детьми. Но это была совсем особая с ее стороны любовь к ним. Она не дарила им никаких сладостей, игрушек, напротив, она только говорила с ними, но говорила особенно как-то, так, как, я помню, никто не говорил.
– Люблю я их, глупые они такие, – бывало, рассмеявшись, скажет она и вздохнет.
– Да, и утешения от них много, – тоже со вздохом ответит кто-нибудь ей. – и горя тоже немало с ним.
Помню, говорили, что когда умерли ее собственные дети и потом вскоре умер у нее и муж, она взяла к себе на воспитание чью-то девочку, кого-то из дворовых, и вскоре к ней страшно привязалась. И девочка, говорят, была прелесть какая, умненькая, хорошенькая. Но на пятом, на седьмом году с ней сделалась какая-то обыкновенная детская болезнь – круп, скарлатина или что-то в этом роде, – и она умерла на руках у бабушки, которая, говорят, была в таком отчаянии, что с полгода или больше не могла забыть ее и после уже не брала к себе на воспитание никого.
– Нет, – говорила она, – не дал мне бог своих детей, отнял и чужого, которого я взяла: видно, мне не следует их брать. Мне подальше от них надо быть...
Но это она говорила так, а на самом деле, как я сказал, она, когда приезжала, была постоянно окружена детьми.
Так продолжалось довольно долго. Но вдруг однажды кто-то из родственников из нашей стороны, возвратись от нее, привез известие, что у бабушки опять явилась питомка, сирота какого-то дальнего и бедного родственника ее мужа, девочка лет четырнадцати или пятнадцати, и замечательной притом красоты.
Это время я уж помню и помню даже разговор по поводу этого.
– Да, и опять-таки из мужниной родни. Точно она не могла взять какую из своей родни. Вот хоть бы такую-то или такую-то, – перечисляли они при этом, – нет, да что тут говорить...
Весной следующего года мы увидали все эту девочку. Бабушка навещать родных «нашей стороны» приехала вместе с ней. К первым она приехала, по обыкновению, к нам, как к жившим ближе всех к ней и притом по дороге ко всем остальным. Она всегда так делала, приедет к нам первым, погостит у нас, затем поедет дальше и, когда всех объедет, на возвратном пути, отправляясь домой уже, опять к нам заедет, «отдохнуть», как она говорила, и прогостит у нас еще дня два или три.
– А вот я вам привезла и мою Лидочку, – указывая на свою питомку и улыбаясь своей тихой и ясной улыбкой, говорила она, – вы не стесняйтесь с ней, возитесь, бегайте, играйте: это ничего, что она кажется такой большой: она такая же глупая, как и вы. И ты, Лидочка, можешь тут не стесняться. Ну, отправляйтесь, показывайте ей все...
Мы приняли эту Лидочку с радостью, и она нам сразу же понравилась. Она, действительно, была сравнительно с нами большою совсем почти. Я как сейчас гляжу на нее. То серьезная и сосредоточенная, почти нелюдимая, рассеянная в своей задумчивой сосредоточенности, а то вдруг разыграется так, что ей и удержу нет, кажется. Возится c нами, пристает, хохочет.
А бабушка глядит и только улыбается на нее и на нас.
– Ну что ж, не правда разве – совсем ведь глупая такая же, как и вы, – скажет только.
Но это видно было, что она любит ее безгранично, привязалась к ней душою, и она стала за это время все для нее.
Так прожила она у нас с этой питомкой своей, по обыкновению, дня три или четыре и поехала дальше к следующим родственникам.
Я помню, как нам не хотелось расставаться с ней и мы упрашивали, чтобы нам оставили Лидочку.
Но бабушка, улыбаясь и покачивая отрицательно головой, говорила, что этого нельзя сделать, а вот когда она назад домой поедет и заедет к нам по пути «отдохнуть», мы опять будем несколько дней вместе с Лидочкой. «А потом вы ко мне приедете...»
Гувернантки у Лидочки не было. Оказалось, как мы узнали это, бабушка сама с ней занимается. По-французски и по-английски Лидочка говорила не хуже нисколько нас, у которых были и гувернантки и прежде бонны.
– Как же бабушка с тобой занимается?
– А очень просто: читает, говорит, диктует.
– И когда же она с тобой занимается?
– Зимой, осенью.
– А летом?
– Летом она только говорит со мной по-французски и по-английски, чтобы я не забыла.
– А уж ты летом совсем не учишься?
– Совсем.
– И давно ты уж перестала учиться?
– Давно. Как трава показалась и стало тепло, можно в одном платье выходить.
– Ты любишь бабушку?
– Очень.
– Она тебя в прошлом году к себе взяла?
– В прошлом году, осенью.
– Как твой папа умер?
– Да...
– А он отчего умер?
– Он пил...
– У тебя, Лидочка, ведь нет ни братьев, ни сестер?
– Нет.
И всегда она отвечала так коротко, отрывочно, сжато, точно и определенно.
Бабушка одевала ее просто, очень даже просто, но на ней все сидело ловко, сшито было все отлично.
В ее отношениях к бабушке бросалась в глаза прежде всего какая-то равность с ней. Она говорила с ней, рассказывала ей, спрашивала ее как равная с равной, хотя это нисколько не стесняло бабушку называть ее иногда глупой.
– Ну, какая же ты глупая, как же ты этого не понимаешь?
– Теперь вот понимаю, – отвечала Лидочка, смотрела на нее и улыбалась.
А бабушка уж едва-едва удерживалась, чтобы ее не обнять, не расцеловать.
И это всем было понятно, потому что это было всем сейчас же видно.
А то она серьезно, и совсем как большая, подойдет к бабушке и поправит на ней что-нибудь – поправит и отойдет, не говоря ни слова, точно как равная с равной и даже как какая-то попечительница ее, которая за ней, за бабушкой, смотрит и наблюдает, а не бабушка ее попечительница.
Потом она была у бабушки еще и для такого дела:
– Лидочка, я забуду и ты забудешь – запиши-ка лучше.
– Что такое?
Бабушка говорила, что записать, а Лидочка вынимала из кармана книжечку в красном сафьянном переплете и карандашиком записывала в ней, что говорила ей бабушка.
– Это секретарь мой, – улыбаясь на нее, говорила бабушка.
– Лидочка, покажи книжечку, – просили мы.
– На, посмотри, только не читай. Никогда не следует читать чужих писем.
И все это она говорила как опытная, совсем уж большая, которая все испытала уже и все знает, что можно и что нет.
Она была очень красивая: черные глаза, большая, тяжелая черная коса, хотя и короткая еще, здоровые, красные, как кровь, губы, которые она, совсем еще с детской привычкой, облизывала.
– Лидочка! – скажет ей бабушка и покачает при этом головой.
А она улыбнется или вовсе расхохочется:
– Бабушка, да они сохнут у меня.
– Они всегда у тебя будут сохнуть, если ты их лизать будешь.
– Вот как к детям передаются привычки, – говорила при этом бабушка, – ее мать, которую она едва ли даже и помнит, все облизывала губы.
Такою эта Лидочка нам представилась в этом году, когда бабушка в первый раз к нам приехала, и такой же точно, только еще больше полюбили, подружились с ней, мы нашли ее и через месяц, когда, объехав всех родных, бабушка завернула на обратном пути «отдохнуть» к нам.
Бабушка с Лидочкой уехали, и когда начали после этого приезжать к нам родственники, эта Лидочка не сходила у них с языка.
– Ну, Аграфена Ниловна успокоилась теперь, кажется: нашла себе наследницу.
– Непонятно только, зачем она ее всюду с собою таскает? Это вызов с ее стороны...
– Она, погодите, задаст еще ей...
– Аграфена Ниловна, вот вы увидите, не только Большой Бор, а и, свое здешнее имение ей же отдаст.
И все в этом роде. И опять начинались бесконечные пересуды и доказательства того, что настоящих родственных чувств у бабушки ни к кому из своих родных нет.
Осенью мы, по обыкновению, с матушкой отправились на неделю к бабушке в Большой Бор, но тоже, по обыкновению, прожили там не одну неделю, а целых две, если не больше. Опять мы целыми днями проводили время с Лидочкой, бегали, она нас всюду водила, где мы прежде и не были, угощала нас, объясняла нам, чего мы не понимали или не знали в их отличном от нашего домашнем быту.
Короче, Лидочка сделалась таким нашим другом, что когда потом пришлось нам при отъезде расставаться, мы расплакались все, и в том числе и сама Лидочка. Я как сейчас гляжу на нее: стоит, смотрит; большие-большие сделала глаза и все старается сморгнуть с ресниц слезы, а они у нее всё набегают и капают ей на щеки, крупные, большие...
Мы так и расстались, повторяя все и ей и бабушке, чтобы они раньше приезжали на будущий год к нам и дольше у нас прогостили...
IVВ эту зиму у нас по какому-то случаю собралось много родственников, – кажется, это был день именин отца, – жили, угощались несколько дней, и так как никаких развлечений, кроме карт, еды и тому подобного, не было, то не играющие дамы и мужчины посвящали досуги длинных зимних вечеров обсуждению чужих дел, оценивая достоинства и недостатки в отсутствующих, – одним словом, занимались обычными своими делами. В один из таких вечеров кто-то из родственников, так, как бы между прочим, заметил, что вот хорошо бы женить дядю Яшу на бабушкиной Лидочке. У дяди Яши, как ни противен он был, однако же, особенно между родственницами, были и защитники и покровительницы, которые ухитрялись видеть в нем какую-то угнетенную невинность, жертву чуть не общей к нему несправедливости, и проч., и проч.
– В самом деле, я совсем не понимаю, отчего ему на ней и не жениться?
Другие возражали, что на это никогда и ни в каком случае не согласится бабушка, что об этом и думать нечего.
– Почему это?
– Ну как почему?
– То-то: почему? – настаивала одна родственница, особенно ненавидевшая и всегда злословившая про бабушку. – Прежде всего, кто это такая эта Лидочка? Какая-то Петрова, а Яков Дмитриевич все-таки хорошей фамилии.
– Все равно об этом и речи не может быть, бабушка ни за что не согласится за него выдать ее.
– А может, ее согласия никто и не спросит?.. Увидит эта Лидочка Якова Дмитриевича как следует, в приличном виде, – разве не может он этого сделать? – и влюбится в него.
– В Якова Дмитриевича-то?
– Да, и очень даже легко.
Это все говорилось при нас с сестрой, мы слушали это, удивлялись, и нам было как-то даже страшно за Лидочку. А родственница рассуждала об этом как о совершенно возможном факте, причем все удивлялась, что это другие находят в этом странного. И какая может быть речь о том, чтобы, если Яков Дмитриевич, этот родовитый барин, сделает честь, предложит руку какой-то бездомной Петровой, чтобы она не согласилась за него выйти? О согласии бабушки на это она уже совсем умалчивала или отзывалась как-то иронически и зло.
Этот разговор, я помню, произвел и не на нас одних, детей, но и на многих взрослых странное, загадочное, подозрительное какое-то впечатление, если можно так выразиться, которое усугубилось еще тем, что всем хорошо было известно, что эта родственница и умна, и зла, и так спроста говорить не станет. Во всяком случае, значит, такой план у кого-то явился и зреет, находя одобрение...
Но тут же все сейчас находили этот план несостоятельным, было ясно до очевидности, что осуществить его никогда им не удастся, потому что невозможно было даже представить себе, чтобы бабушка согласилась на этот брак, да и сама Лидочка, эта симпатичная, умненькая девочка, – весной ей еще только исполнится пятнадцать и пойдет шестнадцатый, – чтобы она сама могла влюбиться в него.
– Разумеется, ведь это все из-за денег, – говорили по отъезде родственницы, пустившей в обращение этот план, – в предположении, что Аграфена Ниловна все свое состояние отдаст ей после своей смерти.
– Да, и это – это, конечно, главное, – и зло вместе с тем против Аграфены Ниловны.
– Ах, какая злоба! И за что? Ведь она все равно не наследница ее. Умри Аграфена Ниловна завтра – она все равно ничего из се наследства не получит.
Из всех этих разговоров хотя и становилась ясной нелепость этого плана, уверенность в невозможности его осуществления, но, тем не менее, все-таки являлось и неприятное чувство – как это так мог у кого-то подобный план явиться?.. До того он не уживался с симпатичным и ясным представлением об образе бабушки Аграфены Ниловны. Самое появление этого плана было уже как бы каким-то посягательством на представление о ней, об этом ясном ее образе.
А между тем и после этого раза разговоры о дяде Яше в совместимости с бабушкой и с Лидочкой не прекращались. Нет-нет да кто-нибудь опять и заговорит. Несмотря, говорю я, на нелепость этой комбинации, на видимую и очевидную ее неосуществимость, они, эти разговоры, продолжались и даже стали как-то обыкновенными...
В феврале, на масленицу, опять у нас съехалось много народу, много и родственников и родственниц, и в числе привезенных ими новостей было и неожиданное совсем известие о перемене, случившейся в характере и образе жизни дяди Яши. Про него рассказывали, что он сделался неузнаваем совсем. Обрился, остригся, вымылся и теперь стал как следует человеком. Прибавлялось: «Какой молодчина, и хоть грубоватая его красота – похож на цыгана, – но все-таки красив очень».
Это известие как бы указывало на то, что план, о котором было говорено выше, не только не покинут, как неосуществимый, но что делаются нужные приготовления для приведения его в исполнение. Во всяком случае, в известии этом можно было усмотреть нечто происходящее неспроста, не случайное что-нибудь, не новая какая-нибудь беспричинная выходка с его стороны.
Так к этому все и относились. Но уверенность в невозможности осуществления этого плана все-таки была велика у всех, и все говорили, что этому перерождению дяди Яши бабушка Аграфена Ниловна так легко не поверит.
– Этим ее не проведешь, нет! – говорили все и соглашались, что это ни к чему не поведет.
– Какого агнца хочет разыграть!..
– Да, может, он вовсе и не хочет? Может, он ничего и не знает вовсе об этом плане? Ему, может, просто надоело это юродство его, это свинское состояние, в котором он живет вот уже скоро два года?
Но, повторяю, несмотря на все такие разговоры, таилось какое-то у всех зловещее предчувствие, что план этот если и не осуществится, то, по крайней мере, все-таки будут сделаны кем-то – неизвестно кем – попытки к приведению его в осуществление...
Во время поста слухи об обновленном и преобразовавшемся даже совсем дяде Яше начали ходить все чаще и чаще. То тот приедет из родственников или соседей, то другой, и привезет известие, что Якова Дмитриевича, дядю Яшу, видели, там-то или там-то, и он неузнаваем просто.
Но известия о нем самом стояли как-то точно особняком от плана о его женитьбе на Лидочке. Он сам точно не знал ничего об этом, и казалось, что он тут ни при чем, даже как будто страдательное лицо во всех сплетнях и рассказах. Никто с ним об этом не говорил, и сам он никому ни одним намеком не давал понять, что причастен к плану. Напротив, рассказывали, что он собирается уезжать опять в тот же полк, из которого три года тому назад вышел, и жалеет только об одном, что пропустил Кампанию, так как война уже кончилась к этому времени и шли переговоры о мире. Многие из ополченцев-помещицов под разными предлогами уже возвратились или, по крайней мере, под разными предлогами приезжали на время по каким-то служебным своим делам и бывали у себя и у своих родных и знакомых в деревнях.
А между тем уж приближалась весна, везде показывались проталинки, дороги испортились, ждали скоро полой воды, – время обычного приезда к нам, в нашу сторону, бабушки Аграфены Ниловны, приезжавшей, как сказано, всегда к нам весною, подходило...
VНе знаю я, писала ли обо всех этих сплетнях и слухах матушка к бабушке Аграфене Ниловне, с которой она была в постоянной и более или менее частой переписке, но бабушка, когда в этом мае, отправляясь в свой родственный объезд, заехала, по обыкновению, прежде всего к нам, то в тот же вечер за чайным столом, я помню, шел разговор о предположенной женитьбе дяди Яши.
Бабушка слушала все это с своей ясной обычной улыбкой, дескать, бог с ними, ну что ж, что они такие дурные и злые люди – их все-таки надо не ненавидеть, а прощать. Господь их суди – не мы...
– Лидочка, а ты бы пошла за него? – спрашивали мы ее, когда мы отправились с нею гулять в сад.
– За дядю Яшу-то?
И она, усмехнувшись, качала головой.
– Ты знаешь, он, говорят, теперь франтом.
– Ну что за глупости такие!
– Так ни за что?
– Конечно.
– А если бабушка тебе велит? – продолжали мы ее испытывать.
Но Лидочка только воскликнула с удивлением и вместе уверенно:
– Бабушка?!.
Как-то перед завтраком или чаем, на террасе, выходившей у нас в сад и обросшей кустами сирени, которая в это время цвела, мы с сестрой и с Лидочкой наделали себе из этих цветов венков и в этом уборе встречали приходивших к столу больших. Все смеялись, с нами шутили. На Лидочке был огромный густой венок, и казался он у нее на головке совсем как шапка. Белый, с зелеными листьями, он удивительно шел к ее смуглому лицу и ее большим черным глазам. Она была в нем поразительно хороша. У нас в это время был кто-то из посторонних, не родных, а просто соседей, и, увидав ее в этом уборе, остановился и невольно высказал свое удивление ее красоте или тому, как идет к ней этот венок.
– Завидная невеста, – заметил он.
Бабушка с любовью и ясной, радостной, почти восторженной улыбкой смотрела на нее и тоже, как и все, любовалась ею.
– Бабушка, – вдруг сорвалось у меня, – она ни за что – я спрашивал ее – не пойдет за дядю Яшу.
Все рассмеялись этой выходке и, шутя, опять заговорили об этом нелепом слухе, кем-то распущенном.
– Господь с ними, я очень рада этой перемене в нем, – сказала бабушка, – но уж Лидочку мою я вовсе не думаю за него выдать.
Лидочка, стоявшая возле нее, приласкалась к ней и хотела, кажется, поцеловать ее, но плохо скрепленный венок ее при этом рассыпался и упал у нее с головы.
– Ну, вот я больше и не невеста, – подбирая цветы, со смехом говорила Лидочка. – Довольно с меня, побыла невестой – и довольно.
Все посмеялись этому, поговорили еще что-то немного о дяде Яше и об этом слухе, и разговор перешел на другое.
Бабушка и в этот раз пробыла, по обыкновению, дня три, и мы проводили ее, получив, как всегда, обещание заехать еще раз, на возвратном пути, «отдохнуть» к нам после этой поездки.
– Лидочка, смотри же не соглашайся, не выходи за него замуж, – прощаясь с ней, просили и напоминали ей мы с сестрой.
– Глупости какие, с ума я, что ли, сошла?
– Ты знаешь, – для большей вескости своих доводов добавил я, – ведь он проклятый. Его тогда на конюшне дедушка проклял ведь...
Бабушка с Лидочкой рассмеялись.
Во время этих поездок у бабушки всегда был один и тот же маршрут, так что всегда можно было знать приблизительно – днем раньше, днем позже, – где она в данный момент находится.
Помнится, матушка около этого же времени собиралась поехать тоже с нами в небольшую родственную поездку, и они пригоняли с бабушкой число так, чтобы им встретиться и гостить вместе. Но этот проект, которому мы были так рады, почему-то расстроился, к огорчению нашему, и мы не поехали с матушкой никуда, а остались дома.
Прошло по отъезде бабушки уже недели две. Мы имели сведения о ней за это время: они обе с Лидочкой здоровы и продолжают свой объезд благополучно. Недели через две с половиной, или много через три, они, по расчету, будут обратно у нас. В данный момент они должны были находиться, по соображениям, как раз у той нашей родственницу, покровительницы дяди Яши, которая первая распустила слух о плане. Хотя бабушка и знала очень хорошо, что родственница эта ее ненавистница, но она, тем не менее, все-таки заезжала, по удивительной доброте и снисходительности своей, и к ней и просыпала тоже и у нее день или два в гостях.
Вдруг прошел слух, странный, из третьих рук, подробностей никаких не сообщалось, что с бабушкой во время поездки что-то такое случилось. Привез это известие какой-то дворовый, который слышал об этом от управляющего соседнего помещика, а тот тоже слышал это от кого-то. Тем не менее, однако ж, этого дворового, привезшего слух, позвали, расспрашивали и, не добившись от него ничего определенного и верного, послали с письмом к тому соседу, от управляющего которого дворовый что-то такое о неблагополучии с бабушкой во время ее пути слышал.
Вечером привезли ответ...
Все думали у нас первое время, что с бабушкой случилась какая-нибудь болезнь, что она у кого-нибудь из родственников лежит больная. Женщина она была полная, уже не молодая, и заболеть могла очень легко. Но теперь получилось странное известие об исчезновении у бабушки, во время пребывания ее у этой родственницы, Лидочки, и что подозревают в похищении ее дядю Яшу... Правда, сосед при этом писал, что подробностей этого он не знает никаких и что не может ручаться за то, что слух этот даже верен с действительностью, так как человек, от которого его управляющий слышал, ненадежный, болтун и сплетник, и очень может быть, что все это еще не более как его глупая выдумка.
Но матушка, конечно, не остановилась перед этими успокоительными его рассуждениями и в ночь собралась и поехала отыскивать бабушку. Ночь была темная-претемная, карета тронулась с фонарями, с провожатыми, верховыми людьми, которые должны были ехать впереди осматривать и освещать дорогу. С матушкой поехали только наш выездной лакей Никифор и ее приближенная женщина, Пелагеюшка. Я как ни просился, чтобы и меня взяли с собою, но не взяли, разумеется, и, я помню, мы с сестрой так и остались в томительном ожидании и неведении того, что там такое случилось с бабушкой и Лидочкой.
– Ну, а если она согласится и выйдет за него замуж? – рассуждали мы.
– Нет, она не выйдет за него, не согласится, – говорила сестра.
– Так ты думаешь, он ее увез, а потом назад привезет?
– Да если она не согласна?
Мы оставались одни с нашей гувернанткой Анной Карловной, ничего с нами по этому поводу не говорившей и которая на все наши вопросы, обращенные к ней по этому поводу, отвечала, что нам об этом вовсе не нужно знать и что это вообще не наше дело.
– Вот маменька приедет, расскажет, и вы всё узнаете.
Но мы слышали рассуждения по этому поводу оставшихся нянек и других женщин-дворовых, которые были у нас в доме.
– Ох, – говорили они, – погубит он ее, коршун он кровавый, погубит он ее, голубку.
– На то и бьет... Так, по согласию, не удалось, он иным манером думает теперь добиться своего... Что ж, дескать, теперь делать? Поневоле теперь ее выдадут... Кто ж ее, опозоренную, теперь замуж за себя возьмет...
Мы слушали это и потом спрашивали:
– Что ж он может с ней сделать?
– Ох, – отвечали женщины, – злой человек все может сделать. Вы маленькие еще, но понимаете этого.
– Но если она не согласна будет выйти за него?
– Поэтому-то он ее и увез.
– Бить он ее будет?
– Да уж там всего от этакого человека натерпится, всего, примет...
Отца не было дома, он был в городе по делам, и ничего этого не знал, если не слышал чего об этом в городе. Его, ждали только на третий еще день, но матушка, уезжая, сказала, что она, как увидится с бабушкой, сейчас же пришлет с нарочным письмо, на случай, если отец раньше вернется. По всем вероятностям, это письмо от нее могло быть не раньше, как к вечеру или к ночи на другой день; так как та наша родственница, у которой, по расчету, должна была быть в это время бабушка, жила от нас верстах в пятидесяти, следовательно, покуда матушка приедет, да повидается с бабушкой, да напишет письмо, да посланный приедет с ним, – пройдет не менее суток.
В этот вечер, по отъезде ее, мы просидели особенно долго, хотя Анна Карловна неоднократно принималась настаивать на том, чтобы мы укладывались спать. Но она и сама, любопытная, все хотевшая знать и проникнуть во все, была заинтересована происшествием с бабушкой не менее других и тоже и сама была рада поговорить с няньками и женщинами, высказывавшими свои предположения за и против.
Мы улеглись уже поздно, далеко за полночь, а я еще долго не мог заснуть, думал все об этом.