Текст книги "Потревоженные тени"
Автор книги: Сергей Терпигорев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 47 страниц)
M-r Пьер, то есть дядя Петр Васильевич, был человек очень богатый. У него и кроме Прудков было много имений, и даже гораздо больших, но он постоянно жил в Прудках. В молодости он служил в гвардии, жил в Петербурге, там и женился, но у него вышла какая-то «история» с женой, за нее заступились ее влиятельные родственники, вышла «история» еще более скандальная, по которой он должен был выйти в отставку; он вышел и поселился в Прудках. «Ее» мы никогда не видали. Знали, что зовут ее Агния и что хотя она была, и чисто русская, но по-русски едва говорила. Детей у них было всего только одна дочь, которая и осталась при матери. Все это мы, то есть я и сестра, знали по кой-каким обрывкам разговоров, которые мы слышали между отцом и матушкой. У нас последнее время Петр Васильевич не бывал – у него вышла какая-то ссора с отцом. Прежде он бывал, и очень даже часто, но после этой ссоры перестал ездить и только один раз в год присылал поздравить Соню (сестру, его крестницу) со днем ее рождения и ангела 17 сентября. Посланный обыкновенно устно передавал сестре его поздравление, целовал у нее ручку, отдавал коробку конфект, фрукты, какой-нибудь подарок-игрушку и, запинаясь, с осторожностью отвечал на расспросы отца или матушки, как поживает Петр Васильевич, и уезжал обратно. Это повторялось каждый год. Других сношений и отношений не было. У нас он не бывал, и мы не видали его года два или три перед этим.
Прудки было очень большое село. Там было две церкви, огромный барский дом, сад, оранжереи, конюшни – усадьба была громадная. За садом начинался парк, потом шел выгон, за выгоном деревня – несколько длинных кривых рядов деревянных изб, бедных и жалких до последней степени.
Я помню – часто приходилось слышать, как говорили: «Это самые разоренные мужики во всей губернии...» Они и в самом деле, должно быть, жили ужасно бедно: очень уж были жалкого вида их избы, дворы, клети и проч. На них всё отчего-то не было крыш, то есть не было соломы – одни стропила и решетник...
Ближе к усадьбе, с другой стороны сада, был поселок, почти такой же бедный с виду, но все-таки как будто более веселый и притом гораздо меньший сравнительно с деревней, – тут жили дворовые.
Когда, бывало, прежде мы приезжали в Прудки, то проезжали всегда мимо этого поселка, и я помню, наша нянька, указывая на людей, которые выходили из изб, говорила: «Это охотники...» Они были все в розовых и красных ситцевых рубашках, в каких-то особенных шапках, и тут же вокруг них всегда вертелось множество борзых и всяких других пород собак. От няньки же мы слыхали, что для этих собак режут лошадей и их мясо дают им, – что ужасно жалко смотреть, как это режут лошадей, и проч., и проч. На детские нервы эти рассказы действовали противно, и с этим противным чувством смотрели мы и на этот поселок, где жили охотники, режущие лошадей, и проч.
Но охота так красива... Я помнил также, как однажды я видел в поле дядю со всей его охотой. Мы куда-то ехали осенью и встретили его. Он подъехал к карете, говорил с матушкой, с нами, и кучеру на козлы отдал (доезжачий положил) двух затравленных сейчас зайцев...
Он приезжал как-то однажды и к нам в дом прямо с охоты. Сошел с лошади и так, как был, в охотничьем костюме, вошел в зал, когда мы только что садились обедать. Он сел за стол возле меня, смеялся, рассказывал, что затравил чуть не сотню зайцев, и проч. Я смотрел на его серебряный пояс, на широкий кинжал в серебряной оправе, и все это меня занимало, интересовало, казалось ужасно любопытным и завидным.
Но все это было «уж давно», года два-три назад. За это время дядю я не видал ни разу... Разговор о нем заходил очень редко, или, может быть, редко слышали мы его, и вообще он от нас ушел куда-то вдаль – мы почти не вспоминали его. В последнее время вот только этот эпизод с нянькиным братом, сцена экзальтации m-lle Бибер, ее сборы ехать туда вместе с нянькой и проч., о чем я рассказал выше, заставили меня вспомнить о нем и пробудили во мне представления о нем...
Когда мы вышли из-за чайного стола, и m-r Беке, и m-lle Бибер, и я – все пошли в сад. Там разговор об охоте, разумеется, продолжался. Говорили они и о дяде.
– Мне ужасно хочется его видеть, – сказала m-lle Бибер. – Я его ни разу не видала. Он уж старик? – спросила она.
– Он высокий, немного седой, усы у него длинные и висят вот так, книзу, – отвечал я. – Он ужасно сильный...
– По-французски он хорошо говорит? – опять спросила она немного погодя.
– О да, – сказал я.
– Ужасно хочется его видеть... Бели бы мы встретили его, когда поедем на охоту!..
– А может, и встретим, – почему-то так, спроста, ответил я.
Мы стреляли в цель каждый день. Иногда даже дважды в день.
– Он, вы посмотрите, отлично будет стрелять, – уверяла m-lle Бибер, которая ходила стрелять с нами тоже всякий почти раз. – У него замечательно верный глаз.
Меня это радовало. Отец улыбался. Матушка покачивала сомнительно головой и только повторяла m-r Беке, чтобы он смотрел за мною.
– Боюсь я этой потехи, – говорила она.
M-lle Бибер сшила себе охотничий костюм – какую-то коротенькую юбочку, потом куртку и еще что-то. Наш сапожник «Петруша», очень почтенная особа лет пятидесяти, отличный пчелинец и потому любимец матушки, шил нам всем троим охотничьи сапоги.
Над m-lle Бибер слегка трунили, но она на это не обращала внимания, смеялась и сама. Все шло очень хорошо, все были веселы и ждали теперь вот только этих сапогов, чтобы ехать в Прудки за дупелями, которых там много, которых легче всего стрелять и которые там водятся по таким удобным местам, что ходить по ним – как по ковру...
Наконец были готовы и сапоги. «Петруша» принес их вечером. Мы их примеривали «на суконные чулки», и они все-таки были очень просторны.
– В воде сядут... это так и следует, – говорил мне «Петруша». – Вы их, сударь, потом, как с охоты приедете, всякий раз приказывайте салом свиным смазывать, а то ссыхаться будут...
M-lle Бибер сапоги примеривала в другой комнате, куда ходили смотреть эту примерку матушка с Анной Карловной, и там у них долго шел смех. Сапоги удались. «Петруше» дали водки, велели напоить его чаем. Завтра мы встанем чуть свет, нам запрягут линейку, и мы поедем в Прудки, то есть туда, за Прудки, где эти удивительные места для охоты...
Это «завтра» я никогда не забуду.
XУтро было свежо, и со сна совсем даже и холодно было. Были, кажется, утренники – тот легкий морозец, который бьет гречиху и который у нас уж не редкость в августе. У крыльца стояла линейка[31]31
Линейка – длинный многоместный открытый экипаж с продольной перегородкой, в котором пассажиры сидят во обе стороны перегородки, боком к направлению движения.
[Закрыть], запряженная тройкой наших бурых лошадей, и на козлах сидел кучер Евтроп – здоровенный мужчина с огромной светло-русой бородой. Совсем уж одетые, мы вышли на крыльцо. M-lle Бибер сверх своего «костюма» – курточка и коротенькая юбочка с множеством складок, как у греков, албанцев, – накинула еще свою женскую тальму и, держа ружье в руках, села по одну, сторону линейки, а мы с m-r Беке по другую сторону. На козлы с нами сел лакей Никифор, тоже для чего-то надевший высокие сапоги. В руках у него было что-то завернуто в салфетку – провизия, как оказалось потом...
– Ну, трогай, – сказал Никифор.
Евтроп «тронул», и лошади побежали крупной, «машистой» рысью.
Мы скоро доехали до Прудков. Вот эта жалкая деревня. Вот сейчас за парком будет сад, за садом – усадьба, дом.
– «Места» (то есть места для охоты) по ту сторону, за рекой будут, – сказала Никифор, когда его кто-то спросил: «Где они?» – Это – уж проезжая дворовый поселок – версты полторы от усадьбы.
Проехали мы и усадьбу, то есть все эти амбары, конюшни, овчарни, и только завернули за угол, к саду, где нам должен был показаться барский дом, – навстречу нам вдруг, словно из земли, выросла целая кавалькада – всадников двадцать.
– Дяденька-с, – вдруг тихо, внятно, но испуганным голосом сказал Никифор.
Дядя, в охотничьем костюме, ехал впереди всех. В нескольких шагах позади – его охотники. Собак – видимо-невидимо, и на сворах и так просто бегут у их лошадей, целым стадом. Картина была очень красивая, но мы все почему-то невольно и смущенно переглянулись.
Поравнявшись с нами (проезд в этом месте был довольно узкий, и, чтобы дать им проехать, кучер остановил лошадей – мы стояли), дядя, в свою очередь, с изумлением смотрел на нас и тоже остановился.
– Сережа, это ты? – узнал он меня и спросил: – Куда это?
Никифор и Евтроп сидели на козлах без шапок, и кто-то из них отвечал ему, что мы едем на охоту, стрелять.
Я подтвердил их показания.
– А это кто ж с тобой? – продолжал он, указывая глазами на m-lle Бибер и m-r Беке.
Я сказал.
– Как, на охоту с гувернанткой? Боже мой, что же это такое! – рассмеялся он. – Я тоже еду на охоту – поедем со мной, моя будет позанятней. Другой раз такой, может быть, и в жизни не увидишь... Поворачивай за нами, – приказал он кучеру. Потом обернулся, сказал какому-то охотнику, чтоб он слезал с лошади и уступил ее мне.
– Брось ружье, садись, – это смирная лошадь...
Я нерешительно оглянулся на m-r Беке. Он молчал, m-lle Бибер тоже сидела и ничего не говорила. Я сбросил бывший на мне плащ, отдал Никифору ружье и сошел с линейки, чтоб уж садиться на лошадь, которую подвел мне охотник и держал под уздцы.
– Садись, садись... что ж ты? Я знаю, ведь ты ездишь, – говорил мне дядя.
Я начал садиться и услыхал, как он уж заговорил о чем-то по-французски с m-r Беке. Потом послышался голос и m-lle Бибер.
– Ну, трогай... А куда и зачем мы едем – не говорить! – крикнул он, поворачиваясь к охотникам и поправляясь в седле.
В толкотне и суматохе кучер начал поворачивать тройку, собаки путались, лошади жались одна к другой, прыгали. Наконец все пришло в порядок, и мы поехали рысью. Наша линейка ехала окруженная со всех сторон всадниками, среди стада собак. Мы с дядей – впереди.
– Ну, уж какую штуку ты сейчас увидишь, – заговорил он. – А что отец, здоров?
– Здоров, – отвечал я.
– И мать здорова?
– Здорова.
– И Соня?
– И Соня здорова.
С минуту мы ехали молча.
– Это откуда же тебе гувернера с гувернанткой привезли?
Я сказал.
– Оба француза?
– У нас есть и немец с немкой, – отвечал я.
– Пары? Черт знает что, – рассмеялся он.
– Это мы далеко поедем? – спросил я.
– А что?.. Нет, недалеко. Вот сейчас за выгоном, в коноплянике.
Я взглянул на него.
– Там такой зверь сидит у меня – ты ахнешь, чудо! – сказал он.
– Волк?
– Нет, не волк.
– Лисица? – опять спросил я.
– И не лисица и не заяц – дьякон!..
Я так и уставился на него:
– Дьякон? Какой дья...
– Мой, здешний... из деревенской церкви – Иван... Третьего дня он глупости говорил, я велел его наказать, а эти дураки его упустили, он убежал в конопляник и до сих пор не выходит оттуда... скрывается там. А мы его вот сейчас возьмем оттуда... Запустим туда гончих, они его живо нам представят, – говорил он совершенно так же покойно, как если бы шла речь действительно о зайце каком...
Я оглянулся назад. M-r Беке и m-lle Бибер сидели на линейке рядом и о чем-то горячо говорили. Увидав, что я смотрю на них, они делали мне какие-то знаки рукой, звали к себе, но как я мог остановиться? Я было и хотел поотстать от дяди, спросить их, что им нужно, сказать им, куда мы едем, но он тоже посдержал лошадь и тоже оглянулся.
– Ну, не отставай – теперь сейчас уж. – заметил он мне.
Мы ехали по обширному выгону. Солнце уж встало и ярко блестело. На траве была обильная роса. Впереди бежало несколько собак, и след их на мокрой траве ложился ясно, отчетливо. Впереди перед нами, шагах в двухстах, был огромный конопляник. Тут прежде был какой-то поселок, его сняли и это место засеяли коноплей. Помнится, тут было примерно десятин пятнадцать посеяно конопли. Она была уж высокая и стояла зеленая-зеленая, густая, как лес. Вдоль всей стороны конопляника, которую мы могли видеть, то есть которая была к выгону, стояли шагах в тридцати друг от друга мужики с дубинками...
Не доезжая до конопляника шагов пятьдесят, мы остановились. Линейка также остановилась, окруженная охотниками и собаками, еще дальше, позади нас. Двое охотников отделились и, подъехав к дяде, почтительно приготовились слушать, что он будет приказывать им. В это же время подошел к нему от конопляника и один из мужиков, держа в одной руке шапку, а в другой дубинку.
– Ну что, цел? Не упустили? – спросил его дядя.
– Никак нет-с. Здесь, батюшка Петр Васильевич, – отвечал мужик. – Перед рассветом в том вон углу голос подавал... – продолжал мужик, указывая рукой направо.
– Просился, чтоб пустили?
– А уж этого не могли разобрать. Слышно, что голос подает, а слов не разобрали. Микитка сказывает, что это он и с вечера слышал вот – на этом месте, вот тут, вот поправей бугорочка-то, за низочком-то. Подошел, говорят, близко и голос подал таково жалобно, таково жалобно...
– Наверно, уж упустили его!.. – раздражительно сказал дядя. – Ну, тогда смотрите вы у меня!..
– Никак нет-с... Воля ваша-с... – весь как-то судорожно подергиваясь, отвечал мужик.
Дядя обернулся к охотникам.
– Гончих, я думаю, надо пустить... пар десять...
– Место большое-с... притом чаща... десять пар, пожалуй, мало-с... – окидывая взглядом конопляник, отвечал ему доезжачий[32]32
Доезжачий – старший псарь, во время охоты распоряжающийся собаками.
[Закрыть].
– Отсюда десять, да вон оттуда, – соображал дядя.
– А если бы со всех сторон-с? Они бы его прямо на выгон сюда и предоставили, – посоветовал доезжачий, – тогда ему деваться-то некуда будет – прямо сюда и выскочит... борзыми травить не изволите приказать?..
– Об этом после... Пожалуй, оно, действительно, с трех-то сторон лучше будет, – согласился дядя. – Ведь черт его знает, в каком он углу. Надо только, чтобы он сюда на выгон выскочил.
– Тогда беспременно надо с трех концов их запустить: тогда, где бы он ни был, а уж этого места ему не миновать – беспременно сюда-с выскочит.
– Ну, ладно, с трех, так с трех... только живей!..
Доезжачий рысью повернул назад к прочим охотникам, стоявшим в ожидании у линейки, а мы с дядей поехали вдоль конопляника и стали на выгоне, как раз против его середины. Я все посматривал на линейку и на сидевших на ней m-r Беке и m-lle Бибер. Но они были и далеко от меня и сидели, по-видимому, молча. Сам я был в каком-то странном нравственном состоянии. Тут были и испуг, и какое-то замирание сердца, и непонимание того, что происходит у меня перед глазами и вокруг меня... Я все только повертывался во все стороны и смотрел. Мне кажется, я искал, кто бы спас меня, увел отсюда. Но помощь ниоткуда не приходила.
Вон охотники повели пол сотни гончих на сворах. Одна группа поехала направо, две других повернули налево. И слежу за ними глазами, а они удаляются, поворачивают за конопляник, едут вдоль его окраин, так что видны нам только головы охотников... Цепь часовых-мужиков стоит по-прежнему, без шапок, с дубинками... Все тихо... От нечего делать дядя вынул кисет, набил свою коротенькую трубку, закурил ее и стал пускать кольцами дым изо рта. Две его любимые собаки – Катай и Зорька – ходят тут же, ложатся... Прошло томительных четверть часа, а может, и больше. Все по-прежнему тихо. Вдруг с той стороны, с того конца конопляника, послышался как будто лай – лает одна собака. Потом опять все смолкло, и вдруг залаяло там много собак...
– Ага, запели! Нет, не ушел, тут, значит! – про себя, улыбаясь, заговорил дядя.
И он оживился, начал поправляться в седле, точно в ожидании, что вот-вот сейчас придется травить. Бросил курить и жадно поглядывал вдоль всей линии конопляника, поворачивая голову направо, налево. Позади нас в нескольких шагах стоял охотник и держал две своры борзых. Дядя обернулся и махнул ему. Он подъехал.
– Что это они, никак по ежу поют? А?
– Никак нет-с. Это они по ём. По ежу так не станут петь, – отвечал охотник, осадил лошадь, попятился и надел шапку.
Лай слышался все ближе, громче, явственнее. Но он что-то по временам вдруг затихал на мгновение и опять слышался с удвоенной силой... Прошло так еще сколько-то времени. Лают и целым стадом, но не подаются ни взад, ни вперед – все на том же месте.
– Черт его побери совсем – они его еще, пожалуй, изорвут там совсем, – нетерпеливо сказал дяди и опять подозвал к себе охотника.
– Они его рвут, кажется?
– Окружили, должно... рвут-с...
– Ну-ка, ступай на голоса... прямо... в конопляник.
Охотник хотел было соскочить с лошади, но дядя его остановил и велел ехать туда верхом. Он ударил лошадь, и она с ним, прыгая и становясь на дыбы, кинулась в густую зеленую чащу. Мы смотрели, как прыгала его голова поверх конопляника.
Еще прошло несколько страшно-томительных минут, и лай опять начал подвигаться к нам, но теперь уж безостановочно и слышался каждый момент все явственней и ближе. Над конопляником замелькала и голова возвращающегося к нам охотника. Несколько собак выскочили уже на опушку, но сейчас же опять вернулись назад и исчезли в коноплянике... Дядя тронул лошадь и поехал туда, ближе.
– А ты что ж? – обратился он ко мне.
Я чувствовал, что у меня горло пересохло, руки дрожат и я не могу справиться с лошадью. Она пошла сама собой за дядей.
В это время из конопляника вывалила сразу целая стая гончих и с страшным лаем и завыванием остановилась на опушке. Показался, выезжая из конопляника, и охотник. Впереди его, перед самой головой его лошади, шел высокий, худой человек, с длинными, спутанными волосами, в длинном, совершенно изорванном платье, которое лохмотьями висело и тащилось за ним. Он был мертвенно бледен, глаза широко раскрыты и обезумели от ужаса. Мы стояли от него шагах в пяти-шести. Он смотрел на нас своими страшными глазами, губы что-то шевелились...
– Струнь! – крикнул дядя. – Ну!..
Я видел только, как соскочивший с лошади охотник начал совать этому человеку в рот ручку нагайки и как на губах у него в это время показалась кровь... Я помню также, и то очень смутно, что я видел, как этого человека куда-то ведут, он спотыкается, падает... Видел, – помню и это, – что и Евтроп наш и Никифор стоят у линейки без шапок и крестятся...
Что было дальше со мной, как я очутился опять на линейке – этого я ничего не помню. Уж там, дома, куда меня привезли в состоянии каком-то полупомешанном, и то на другой день только, я узнал, что со мной сделалось дурно, я упал с лошади, «слава богу», не ушибся, Евтроп и Никифор меня подняли, положили на линейку, на которой уже лежала m-lle Бибер (с ней сделалась истерика), воспользовались поднявшейся возней вокруг дьякона и ускакали как от волков, во всю прыть. За нами, однако, была погоня, но m-r Беке, ошалевший также почти до безумия, начал стрелять в эту погоню, и они нас оставили...
Вскоре после этого в доме у нас произошла совершенно неожиданная перемена, и я очутился в «благородном пансионе»...
ДЯДИНА ЛЮБОВЬ
IНачиная с февраля, когда бывают уж пригревы, нас обыкновенно каждый день отпускали кататься. Запрягались для этого большие троечные сани с ковром, на козлы садился седой, бородатый, кучер Ермил, с большим животом и страшно широкими и толстыми плечами, в руках у которого вожжи казались какими-то шнурочками, а самые лошади – большие, вороные – смирными и послушными телятами.
Эти выезды наши были степенны, важны, обставлялись господским достоинством, торжественностью. Ермил одевался в парадную кучерскую форму; ливрейный лакей Никифор не садился, как обыкновенно, на козлы, а становился на запятки, позади саней, и ехал так все время стоя, держась за басонные поручни. Нас, то есть меня и сестру Соню, сажали в середину саней, а по бокам садились с одной стороны нянька, с другой гувернантка. Укутаны мы были так, что даже жарко нам было. Говорить дорогой, чтобы не простудили горло, запрещалось: можно было только отдельные замечания делать.
Так доезжали мы обыкновенно до Прудков, имения дяди Петра Васильевича Скурлятова, огибали усадьбу, проезжая мимо самого его дома, что называется под самыми окнами, и тем же порядком возвращались домой, где нас уже дожидались, но вдруг снимали для чего-то с нас теплое платье, расспрашивали о том, что мы видели, кого встретили, и спрашивали также няньку и гувернантку, не говорили ли мы много дорогой и вообще не шалили ли, как следует ли вели себя.
Прудки эти, до которых мы доезжали, катаясь, было одно из имений дяди Петра Васильевича, человека очень богатого, жившего постоянно в Петербурге, где он служил в самом блестящем гвардейском кавалерийском полку. У нас в доме был подаренный им портрет его масляными красками, в мундире, каске и верхом. Он был очень красив на лошади, и я всегда с завистью в душе посматривал на него – когда же и я буду такой, в такой же форме и верхом?.. Об этом, кажется, мечтала и матушка в конце концов, скрепя сердце и мирясь с опасностями вообще военной службы и верховой для меня езды: я почему-то считался «слабым мальчиком»... Дядя в Прудках никогда не жил, даже и не заезжал туда, когда брал отпуск и являлся на месяц или на два из Петербурга. Дом в Прудках стоял поэтому всегда, и зиму и лето, с заколоченными окнами, и что это был за дом внутри, никто из нас – ни я, ни сестра – и понятия об этом не имели. Мы знали только из рассказов матушки и отца, а также и няньки, что и это очень хороший дом, и мебель и все убранство там тоже очень хороши, хотя, конечно, не то, что в Покровском, главном его имении, где он всегда жил, когда приезжал из Петербурга, и которое от нас отстояло на семьдесят, если не больше, верст, хотя и было в том же самом уезде, только на другом его конце. Но тем не менее, и дом и вся усадьба в Прудках вовсе не представляли ничего унылого и выморочного на вид, как это бывает с усадьбами, в которых никогда, ни зимой, ни летом, господа не живут. Напротив, в Прудках все поражало строгим порядком и благообразием. Двор весь прибран и подметен; зимою снег сгребали в кучи и куда-то увозили; все флигеля, конюшни, сараи, амбары – все в самом изысканном порядке. И если что поражало – так это безмолвие и мертвая тишина на дворе: точно во всех этих флигелях, людских, конюшнях никто не жил и не было во всей усадьбе ни одной живой души. Когда мы проезжали, катаясь, через двор, редко-редко когда мы видели в окне чье-нибудь лицо; единственный признак, что тут живут люди, – это был дымок, который иногда струился где-нибудь из трубы.
А между тем там жили, мы это знали наверно и доподлинно. Там, например, жил управляющий Прудков, Максим Ефимов, необыкновенно серьезный и вежливый человек, который иногда зачем-то приезжал к отцу и разговаривал с ним, все время стоя у притолки в кабинете. Он привозил матушке какие-то деньги, которые пересчитывали, и матушка потом садилась к письменному столу и что-то писала. Он даже и чай пил стоя: нальют ему в передней, человек принесет на подносе стакан, он возьмет его и пьет стоя, на том же месте, у притолки.
– Ну так-то, Максим Ефимов, – скажет отец, – хорошо, значит, все в порядке? Я так и напишу Петру Васильевичу.
– Точно так-с, – отвечает он и, откланявшись отцу, матушке, нам, если мы были здесь, уходил, осторожно ступая по полу, в переднюю. Там он пробывал еще некоторое время и уезжал.
– Отличный человек, золотой человек. Счастье брату Петру Васильевичу, – говорила про него матушка, оставшись вдвоем с отцом.
– Да, но только уж очень... он зверски с людьми обращается.
Матушка при этом вздыхала и ничего не говорила.
– Он когда-нибудь плохо кончит, – продолжал отец, – хоть и крепостные, а ведь и их терпению бывает конец...
– Он чем же виноват – Петр Васильевич требует, – возражала матушка.
– Да, но того, что он делает, этого позволять нельзя, и никто не позволит. Это только при Александре Павловиче (предводителе) можно делать; другой предводитель давно бы потребовал, чтобы помещик его сменил. Он может волнение вызвать: это еще народ тихий, слава богу, попался на его счастье... А будь это осиновские или сосновские...
Мы с сестрой слушали все это, соображали, замечали, что-то такое понимали, но смутно, неопределенно. Да, впрочем, тогда про многих так говорили...
Но и его, этого дядина управляющего, когда мы проезжали, катаясь, через усадьбу, никогда не видали. Никогда никого, ни души...
И вдруг однажды, – это было ранней весной, по «последнему пути», значит, в конце марта, – помнится, на последней неделе великого поста, когда матушка всегда говела, нас отпустили на тех же лошадях, на которых она ездила в церковь к обедне, прокатиться до Прудков. Это было не в обычное для катанья время, но уж заодно, не запрягать же второй раз лошадей. Мы проехали деревню свою, повернули направо, по берегу реки, по дороге к Прудкам, и только что выбрались в чистое, ровное поле, как оттуда, от Прудков, навстречу нам, мы увидали, скачет какой-то человек верхом. Поравнявшись с нами, он своротил с дороги, отчего лошадь его увязла задними ногами в талом, непрочном весеннем снегу и все карабкалась опять на дорогу, «танцевала» под ним, а он сидел на ней без шайки и что-то спрашивал кучера. Мы приостановились.
– Дома, у себя, – услыхали мы голос нашего выездного человека Никифора, стоявшего на запятках, и вслед за тем, уже обращаясь, очевидно, к нам, Никифор сказал: – Дяденька Петр Васильевич приехали.
Затем посланный поехал дальше, а мы своей дорогой тоже дальше, к Прудкам. Я помню, с каким волнением мы с сестрой продолжали эту дорогу...
– Мы заедем к дяде? – спрашивали мы гувернантку нашу Анну Карловну.
Но она сама была поставлена этим не только неожиданным, но необыкновенным событием в крайне неизвестное и затруднительное положение и отвечала нам только, чтобы мы не говорили на воздухе...
– А если дядя нас позовет к себе?
– Сидите и не говорите, а то я маменьке скажу, и вас больше пускать не будут кататься.
Когда же мы доехали почти уж до самой дядиной усадьбы и до нее уж было, что называется, рукой подать, Анна Карловна вдруг неожиданно сказала своим ровным, бесстрастным голосом:
– Ермил, поверни назад.
Мы с сестрой так и уставились на нее.
– Зачем же? Отчего же мы не поедем в Прудки?
Но она ничего не отвечала; Ермил повернул лошадей, мы проехали некоторое время шагом, а когда тронулись рысью и стали уж подъезжать к нашей деревне, нам попался навстречу опять тот же дядин посланный, уж скакавший назад.
Дома мы узнали, что сейчас, к обеду, к нам будет дядя, что он присылал узнать о здоровье и дома ли мы все. В доме у нас было заметно то движение и то настроение, которое всегда бывает, когда ждут важного и редкого гостя, заставшего нас врасплох известием о своем прибытии, не приготовленными и никак не ожидавшими его приезда.
Скоро мы увидали в окно дядю, в санях, на тройке, в черной медвежьей шубе и белой военной фуражке с красным околышем, и через несколько минут он вместе с отцом вошел в гостиную, где сидела матушка и с нею мы все, – высокий, красивый, в несколько длинном, форменном военном сюртуке, какие тогда носили, ловко сидевшем на нем; ступая, он мягким, серебряным звоном звенел шпорами. Он подошел к матушке – она встала ему навстречу. – поцеловал ее: они обнялись для этого; потом приподнял и поцеловал сестру Соню, свою крестницу, а потом меня, влюбленного в него, смотревшего на него с восторгом, с замиранием сердца...
– Неожиданный совсем гость, – сказал отец.
– Да-а, – покачивая головой, отвечала матушка. – Петр Васильевич, а ты надолго сюда-то, в Прудки?
– А не знаю еще, сестра, ничего, – ответил ей дядя. – Во всяком случае, некоторое время проживу здесь.
За обедом мне пришлось сидеть как раз против дяди, и я все смотрел на него с тем же чувством радостной к нему зависти и в то же время беззаветной ему преданности. Он, должно быть, понимал это и несколько раз, посмотрев на меня, переводил глаза потом на отца или матушку и улыбался; они тоже улыбались, а мне почему-то становилось от этого совестно, и я краснел.
Матушка все извинялась за обедом, что у нас стол постный, а она знает, что он привык есть и постом скоромное, но дядя несколько раз принимался уверять ее, что он, напротив, очень рад этому, так как давно уж не ел постного, и притом так вкусно приготовленного.
– А кстати, – сказал он вдруг, – нет ли у вас лишнего повара, я бы с удовольствием купил...
Матушка с грустной улыбкой посмотрела на него, покачала головой и вздохнула, а отец коротко и как-то резко ответил:
– Нет.
– Мой Василий умер, – продолжал дядя. – А в Прудках, я и забыл, у меня никакого повара нет.
– Так, на время, пожалуй, пока ты здесь, возьми нашего Степана. Он тоже очень хорошо готовит, – сказал отец.
Степан был второй повар, но уж старик, он часто хворал и призывался на кухню только в экстренных случаях, когда наезжало много гостей и Андрею с поваренком было трудно управиться. Обыкновенно же он жил на покое, и мы видали его только летом, когда он в белом парусинном широком пальто с большими костяными пуговицами, с Трезоркой, с ружьем через плечо и с огромным ягдташем, ходил на охоту или возвращался с нее, неся какую-нибудь одну Утку, двух бекасов, трех дупелей.
– Если он здоров только, с удовольствием, – повторил отец. – Да что тебе за фантазия была приехать в Прудки и жить там? – продолжал он. – Переезжай к нам и живи у нас; а если дело какое у тебя, всегда можешь съездить туда и велеть Максиму сюда приехать.
– Нет, у меня там... после об этом поговорим, – скороговоркой ответил дядя.
Они говорили все время по-французски, так что при слуга все равно их не могла бы понять, но тут сидели мы, дети, и потом гувернантка, и он, очевидно, не хотел сказать чего-то и при нас...
Матушка с отцом многозначительно переглянулись.
Затем заговорили о чем-то совсем другом – о Петербурге, о смотрах, о парадах, о войне, которую все ожидали тогда[33]33
…о войне, которую все ожидали тогда... – о Крымской войне.
[Закрыть] и которой все волновались и у нас.
Когда обед кончился и все встали, отец с дядей ушли в кабинет; вскоре за ними пошла туда и матушка, а нас гувернантка увела играть в нашу детскую.