355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Терпигорев » Потревоженные тени » Текст книги (страница 20)
Потревоженные тени
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:33

Текст книги "Потревоженные тени"


Автор книги: Сергей Терпигорев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 47 страниц)

V

Подходила совсем весна – уж чуялась она не только в воздухе, но уж видно ее было: снег на дороге стал совсем желтый, грязный; перед домом в цветнике все клумбы были уж видны: снег каждый день сходил с них, и черная земля в полдень, когда солнце разогревало тоненькую ледяную корочку на ней, которой, как стеклом, покрывал ее за ночь мороз, становилась черной, рыхлой, точно летом после дождя. Наконец начались те серенькие, теплые дни без солнца, но с туманами, которые сгоняют снег лучше всякого солнца: в воздухе разливается сырость от них, и не разберешь, что это: туман ли садится или идет мелкий дождь. В дом принесли нарезанных веточек с кустов черной смородины, поставили их в банку с водой, и они дня через три дали молоденькие, зелененькие душистые листики. Это всегда делалось у нас весной: листики потом обрывали, и на них делали настойку на водке, которая бывала нежно-зеленого цвета, необыкновенно приятного запаха, и все находили ее необыкновенно вкусной и говорили, что она здорова... Стали каждый день слышны разговоры о плотине на реке. Принимались какие-то меры, чтобы ее не сорвало. Вечером, придя из передней после разговора со старостой, бурмистром и другими начальниками, отец сообщал нам за чаем новости: сегодня видели, как утки летели над рекой, а сейчас староста шел сюда и слышал, как над рекой гуси перекликаются, летят. Наконец, однажды вечером кто-то пришел и сказал, что идет такой дождь, что хоть бы летом.

– Ну, это уж значит жди теперь: через день, а то и завтра к вечеру река тронется, – заговорили все, а отец сам пошел на крыльцо смотреть дождь.

– Возьми меня с собою! Мама, мне можно? Я немножко постою только. Я сейчас оденусь...

И видя, что они оба, в сущности, ничего против этого не имеют и оба в самом лучшем настроении, я вскочил и побежал одеваться.

На крыльце было темно, потому что ночь стояла совсем черная. С нами на крыльцо вышло несколько человек лакеев и тоже стояли, прислушиваясь к дождю.

– Послезавтра река тронется непременно, а то еще и завтра, – говорили все.

– Постойте-ка, – прислушиваясь, сказал отец, – ведь это гуси кричат.

Мы все начали тоже прислушиваться. Действительно, слышался крик летевших гусей. В темноте по двору кто-то шел, слышны были голоса.

– Это кто? – громко сказал отец. Послышался ответ, но не явственный. – Кто это? – повторил отец.

– Я-с! Степан, повар.

Шлепая по снегу и грязи, подходил к крыльцу Степан.

– Ты как же здесь? – спросил его отец.

Петр Васильевич отпустили.

– Совсем?

– Совсем-с. Нового повара привезли. У Волкова Ивана Семеновича Авдея купили. Приказали кланяться, благодарят; завтра будут, – добавил Степан. – Мне двадцать пять рублей на чай пожаловали.

– Вот как! А как же ты прошел? Через реку есть еще езда? – спросил отец.

– Есть-с, только уж плохо.

У нас была та же река, что и у дяди в Прудках, и чтоб от него попасть к нам, надо было или переезжать по плотине, по которой зимой никто не ездил и она стояла заваленная снегом, или по льду, прямо через реку.

– Как же Петр Васильевич-то завтра проедет?

– Не могу знать-с. Приказали сказать, что завтра будут.

– Ну что там? Ничего, все благополучно?

Отец стал его расспрашивать. Степан как-то странно отвечал, точно не договаривал, – хочет сказать, а потом не договорит.

– Ну, пора в дом, а то ты еще простудишься, – сказал мне отец. – Степан, зайди-ка ко мне.

Мы прошли с крыльца в переднюю, я снял теплое платье, отец велел мне идти к матушке, а сам остался в передней говорить со Степаном.

– Какой дождь идет; гуси летят, кричат; Степан пришел: дядя отпустил его, он себе нового повара купил, – сообщал я новости в угольной, за чайным столом, с которого еще не убирали самовара.

– Ты где же видел Степана? – спросила матушка.

Я сказал.

– Он там еще?

– Там.

Матушка встала и, ничего нам не говоря, пошла в переднюю. Потом мы слышали из угольной, что отец с матушкой пошли в кабинет и туда же позвали и Степана. Что они там с ним говорили и о чем он им рассказывал, мы не могли расслышать, хотя доносился иногда до нас голос отца, что-то громко и горячо говорившего. Затем наступила тишина, и смутно, не явственно слышалась чья-то речь – может быть матушки, может быть Степана. Мы так и ушли спать, а они всё там разговаривали.

Дождь, ливший всю ночь, к утру перестал. Дождливая погода разом сменилась ясной, теплой. Когда мы пошли пить утром чай, я подбежал к окну и удивился, какая произошла перемена за одну ночь. В цветнике уж была видна не одна черная земляная клумба, но оттаяли и дорожки, и с них сошел снег. По другую сторону дома, обращенную к реке, образовались тоже большие проталины, и была видна земля. Дальше, снег на реке посинел, потемнел, надулся как-то, так что отсюда даже, из окна, видно было, что по реке ни ехать, ни идти пешком нельзя. Отца с утра не было дома; он был там, на плотине, где был и весь народ. Среди дня он на минутку приезжал, но сейчас же опять туда уехал. Ждали, что ночью река непременно тронется, а надо было еще многое успеть сделать, чтобы уцелела плотина, не сорвало ее. К обеду он приехал опять и рассказывал все время о реке, как она опасна и как люди торопятся сделать поскорее то-то и то-то. Кто-то вспомнил про дядю и сказал, что он, вероятно, уж не приедет сегодня.

– Где ж ехать, это провалиться наверняка, – сказал отец.

Когда он стал после обеда собираться ехать снова на плотину, я начал его просить, чтоб он взял и меня с собою. Но матушка сама тоже захотела ехать смотреть, как там работают, – вопрос был только в том, как и на чем туда ехать? Все советовали запрячь простые мужицкие сани, наложить побольше соломы и ехать в них, так как они без подрезов, на широких полозьях, и по грязи и жидкому снегу в них будет легче ехать. Поднялась возня, суета, послали лошадей запрягать, начали одеваться; наконец на трех санях, наполненных свежей, чистой соломой, мы тронулись. Погода была дивно хорошая, какая бывает в это время весною. Было уж часа четыре; солнце склонилось уже к западу; но в воздухе так тепло, так много разлито в нем весенних звуков, и несутся они откуда-то с вышины или от земли – не разберешь, но так хорошо!.. Мы ехали по деревне, посередине большой, широкой улицы, образуемой двумя длинными рядами мужицких изб, и вся она, эта улица, была оживлена, готовилась к весне, к весенним работам: стояли перед избами выдвинутые из дворов телеги, сохи, бороны – их чинили. По улице и перед дворами бродило множество ребятишек. Завидев наш удивительный поезд, из изб выходили бабы и, останавливаясь в дверях сеней, смотрели на нас, кланялись оттуда. Славная, живая весенняя картина! И так давно мы ее не видали – целую зиму и осень, – и так весело было смотреть на нее. Вдруг оттуда, с конца длинной улицы, показался верховой. Он скакал точно на пожар; скоро мы услыхали удары копыт его лошади по рыхлому снегу и жидкой грязи, покрывавшей еще мерзлую, не совсем оттаявшую землю; наконец он доскакал до нас и, не дожидаясь, пока лошадь остановится, соскочил, точно свалился, упал с лошади, сорвал шапку и подал письмо отцу. Это был посланный от дяди Петра Васильевича.

– Что такое? – спросил его отец, принимая у него из рук письмо.

– Барышня... Лизавета Семеновна... провалились... кататься поехали и провалились в реку... простудились, насилу вытащили... в город за доктором послали, – говорил посланный, запыхиваясь и едва переводя дыхание.

Я смотрел на него. Он был весь и лошадь его вся в грязи и мокрые. Отец прочитал письмо и, передавая его матушке, сказал, обращаясь к посланному:

– Ну, поезжай, я не держу. Только как же ты по этой дороге провезешь доктора?

– Приказано-с... к вечеру...

Посланный, молодой малый, я знал его немного в лицо – кажется, конюх, – вскочил на лошадь, надел шапку и опять как сумасшедший поскакал дальше.

Начались предположения, что и как. Матушка с отцом высказывали свои соображения о том, что Петр Васильевич просто сумасшествует от нечего делать и со скуки, что, может быть, доктора вовсе еще и не нужно, что как это Андрюшка слетает в город, за двадцать верст, и к вечеру, – а уж и теперь не утро, а вечер, – успеет привезти его оттуда и, наконец, как это по этакой дороге доктор поедет, какой это согласится, и проч., и проч. Я слушал все это, понимал, о ком идет речь, хотя и в первый раз еще услыхал, что «ее» зовут Лизаветой Семеновной...

Мы долго пробыли на плотине, смотрели, как работают, смотрели на реку, покрытую каким-то сине-серым, пропитанным набежавшей с берегов водой, сквозным, заледенелым снегом. Смотрели вверх на летевших в высоте длинными, растянутыми треугольниками диких уток, гусей и возвратились в дом, когда было уже почти совсем темно. А часа через три еще, когда в угольную к нам «от начальников» вернулся из передней отец, он сказал, что сейчас мимо дома, по дороге, проскакал на тройке в какой-то таратайке, должно быть, доктор в Прудки, потому что слышали голос «Андрюшки», погонявшего немилосердно лошадей.

VI

К нам ездил – каждый месяц два раза – наш годовой доктор Богдан Карлович Нусбаум. Обыкновенно он приезжал к вечеру, осматривал нас, то есть мы ему высовывали языки, он щупал пульс, прикладывал руку к щекам, к голове, шутил с нами, смеялся, иногда что-нибудь «на всякий случай» прописывал. К нему также приходили дворовые, мужики, бабы – он должен был и их лечить, – а к тем, которые были трудно больны и не могли прийти сами, он ездил в их избы, для чего ему запрягали легкий экипаж, и он отправлялся. Богдан Карлович всегда оставался у нас ночевать, утром пил чай, завтракал и, если у нас все было благополучно, ехал дальше, к другим, у кого он тоже был годовым. Эти разъезды он совершал всегда на лошадях тех помещиков, которых лечил. К нам приедет на васюковских лошадях, а от нас, к Емельяновым, поедет на наших, от Емельяновых дальше уж на их, таким образом.

Богдана Карловича мы с сестрой не любили: он был весь какой-то притворный, неестественный: и шутил он с нами и смеялся все как-то деланно, искусственно. Особенно противно он смеялся – громко, закатисто, и сейчас видно, что нарочно: ничего смешного нет, а он смеется... Так, из разговоров, мы слышали, что он имеет очень много денег и ему должны были многие. Ему каждый год два раза – перед рождеством и перед пасхой – посылали овса, муки, крупы, масла, ветчины, кур, уток, гусей; посылают исправнику, становому, судейским, почтмейстеру – и ему тоже. Деньгами я не знаю что ему платили.

Он был тоже помещик – не сам он, а жена его: он был женат на чьей-то вдове, у которой было где-то, в нашем же уезде, имение, но они там не жили, а жили в городе, куда за ним и посылали, если было что нужно.

На другой день, вот после того, как ночью слышали голос «Андрюшки», проскакавшего назад из города, по предположению, с доктором, когда мы только что утром отпили чай и хотели с Анной Карловной идти заниматься в классную, доложили, что приехал этот Богдан Карлович Нусбаум, а вслед за тем, в качестве домашнего человека, он и сам явился в столовую.

Он вошел, по обыкновению, шумно, сейчас же засмеялся своим притворным смехом и в одно и то же время начал здороваться с матушкой – отца не было дома – и шутить с нами.

– Богдан Карлович, вы от Петра Васильевича? – спросила матушка.

– От Петра Васильевича, – отвечал он, и вдруг сделал серьезное лицо, перестал смеяться, оставил нас и сел к столу.

Матушка и Анна Карловна посмотрели на него вопросительно.

– Плохо... Там очень плохо.... – наконец выговорил он. И сейчас же добавил: – Только не «эта», не то, что вы думаете. У «нее» еще ничего нельзя сказать, что такое... Ну, может быть, будет маленький тифик... Но кучер и потом этот лакей...

Матушка и Анна Карловна смотрели на него с величайшим любопытством и недоумением, не произнося ни слова.

Богдан Карлович, сказав это, тоже замолчал и, поглядывая на нас через свои очки, постукивал пальцами по столу.

– Да... очень плохо может кончиться, – повторил он.

Матушка наконец сказала:

– Да что такое?

– Вы разве не знаете? – удивился Богдан Карлович.

– Ничего;

– Петр Васильевич их страшно наказал... Так нельзя наказывать... Ну, они виноваты, зачем послушались ее, поехали через лед, их можно было наказать, но не так...

– И что ж теперь? – проговорила матушка.

– Я не знаю. Кучер, может быть, уж умер теперь. Я уехал...

Богдан Карлович, помолчав немного, опять побарабанил по столу и спросил: где отец, скоро ли он придет, все ли у нас здоровы?

Анна Карловна, ну, вы идите, ведите их в классную, – сказала матушка, видимо желая наедине и подробнее расспросить Богдана Карловича: она это всегда так делала, к крайнему нашему неудовольствию.

– Да... да... – повторил он. – Ну, а что они? – указывая на нас головой, говорил доктор, – ничего?

– Ничего, слава богу.

– Ну, впрочем, я у вас сегодня пробуду, успеем, – сказал Богдан Карлович, намекая на то, что он успеет нас осмотреть и теперь не задерживает нас, можем идти в классную.

Анна Карловна встала и увела нас.

Из столовой в классную надо было идти через ту комнату, где висел дядин портрет верхом на лошади. Проходя мимо, я с каким-то странным чувством посмотрел на него – долго, пристально...

И сестра Соня и Анна Карловна были – может, мне казалось – тоже в каком-то странном состоянии...

Мы наконец уселись, и гувернантка начала нам диктовать. Этот прием она всегда делала, когда хотела сразу занять нас, чтобы мы не разговаривали и чтоб ей было свободно думать и не разговаривать с нами: никаких программ и распределений занятий у нас, конечно, не было.

Я писал, а слышанное у меня не выходило из головы. На каком-то перерыве я наконец не выдержал и спросил:

– За что же он их так наказывал?

– Кого? – не сообразив вдруг, сказала Анна Карловна.

– А вот кучера и лакея.

Но Анна Карловна уж спохватилась и сухо ответила:

– Это не ваше дело.

– Ведь «она» им велела ехать... – продолжал я. – Чем же они виноваты?

– Это не ваше дело, я вам сказала.

Она начала диктовать, и мы опять принялись писать. Снова через несколько минут наступил перерыв, и опять не совладал с собою – я весь был поглощен этой мыслью – и спросил:

– Ну, а если они умрут?

– Кто? – сказала Анна Карловна и, не дожидаясь моего ответа, поняв, о ком я говорю, сказала:

– Если вы не перестанете и будете продолжать, я пойду и скажу мамаше, что вы мешаете, не даете заниматься и Соне.

Я писал крайне невнимательно, наделал массу ошибок, Анна Карловна возмущалась, и когда нас позвали из классной завтракать, – мы оставались в классной и по окончании занятий, она почему-то не выпускала нас, – Анна Карловна, идя с нами, пригрозила мне, что скажет обо всем матушке. Но я нимало не был этим смущен. Меня гораздо больше занимала мысль, не услышу ли я за завтраком от Богдана Карловича еще чего-нибудь.

Но, к удивлению нашему, Богдана Карловича за завтраком не было. Отец с матушкой уж сидели за столом. Отца я не видал еще сегодня и потому подошел к нему поздороваться.

– А где же Богдан Карлович? – спросил я.

– Он уехал в Прудки. За ним присылали. Он сегодня опять приедет, – ответил мне отец.

Оба они – и отец и матушка – сидели смущенные. Лакей, подававший кушанье, был тоже особенно как-то серьезен и ходил совсем неслышными шагами. Анна Карловна не пожаловалась на меня: она сразу поняла, что теперь не момент...

Мы молча, почти не проронив ни одного слова, позавтракали, и когда встали, матушка сказала Анне Карловне, чтобы мы пошли в сад погулять, где просохли дорожки, и чтобы она только посмотрела, крепкие ли у нас калоши и, вообще обувь.

– А если они не будут слушаться и станут ходить, где мокро, вы тогда скажите мне: я другой раз не пущу.

– Слышите, – обретясь ко мне, внушительно заметила Анна Карловна.

– А что? Он разве не слушается? – проговорила матушка.

– Так... я вам после скажу, – ответила Анна Карловна.

VII

Как это всегда бывает весною, сад, еще каких-нибудь три-четыре дня до того покрытый весь лужами и местами даже не растаявшим еще снегом, теперь был почти весь уже сухой. На дорожках еще кое-где стояли лужи, но куртины, покрытые старой, желто-серой прошлогодней травой, были уже совсем сухие. Анна Карловна и мы пошли по куртинам, по этой старой сухой траве. День был чудесный, солнечный; было даже жарко: нас страшно кутали всегда.

Пробираясь из одной куртины в другую, мы дошли до дорожки, пересекавшей нам путь; на ней стояла почти сплошная лужа. А там, дальше, казалось так хорошо, там такие сухие, просторные куртины, а главное – там дальше наша любимая скамеечка, на которой мы всю зиму с самой осени еще не сидели. Мы долго искали сухого перехода и хотели было отказаться совсем от мысли попасть туда, как вдруг увидали, что идет оттуда, из того конца сада, наш садовник Михей. Он был в длинных сапогах, и он нас выручил: принес каких-то обрубков, дощечек, откуда-то соломы, камышу, которым на зиму обвязывают от холода и от зайцев молодые яблони, и Анна Карловна перешла по этой импровизированной плотине через лужу, а нас с сестрой он перенес туда на руках.

– А как же, Михей, мы назад-то перейдем? Ты придешь, перенесешь их опять? – спросила его Анна Карловна.

Михей замялся, видимо хотел что-то сказать и не говорил.

– Мы с полчаса там погуляем и придем опять сюда, – продолжала Анна Карловна.

Но Михей, пожимаясь как-то нерешительно, объявил нам, что сейчас идет к отцу проситься, чтобы он его отпустил на сегодня в Прудки.

– Ведь за этим за самым Дмитрием, которого Петр Васильевич засекли-то, моя дочь замужем, – сказал он, – хочется посмотреть ее, что она и как там все это...

– А уж он умер разве? – живо спросил я.

– Умер, сказывают, – ответил Михей. – И Василий-лакей помирает. Человек этот, который сейчас с Прудков за доктором приезжал, сказывал...

Я помню, меня при этом как-то словно надавило чем в темя и потом застучало в висках...

Со мною это иногда и теперь бывает в случаях, сильно чем-нибудь меня взволновавших, и потому я живо помню и понимаю то, что тогда со мною было...

Анна Карловна пришла в смущение от этакого неожиданного разговора его с нами, растерялась даже, что-то ему ответила, – чтобы он кого другого прислал со двора нас перенести или чтобы еще наложил поскорее соломы и тростнику, и мы тогда перейдем сами, что-то вроде этого, – и поспешила с нами от него.

Но я уж не унимался. Тут уж она не могла меня остановить.

– Хорошо, хорошо, – все повторяла она мне.

– Да что ж такое я сделал?

– Хорошо, хорошо.

– Ничего я не сделал. Михей всем рассказывал, а я спросил только, – оправдывался я.

– Хорошо, ничего, – твердила она.

– Да ничего, – повторял и я.

– Вот увидите, придем.

Но она и тут, когда пришли домой, ничего не сказала матушке, хотя раздражена была на меня до последней степени.

– Она ей ужо вечером скажет, когда спать пойдет, – заметила мне сестра.

Богдан Карлович вернулся из Прудков внезапно, и случилось это тогда, когда мы только что сели пить чай, а он вошел, так что нам нельзя было удалиться сейчас же с Анной Карловной.

Он вошел с необыкновенной серьезностью, даже важностью на лице. На устремленные на него вопросительные взгляды матушки и отца он ответил утвердительным наклонением головы и потом несколько раз покивал ею, вздохнул и поднял плечи, как бы желая этим сказать: «Что делать – несчастье...»

– Оба? И Василий? – спросил отец.

– Оба, – ответил Богдан Карлович и наклонил в знак согласия голову.

Это он всегда делал в трагический момент.

Отец встал, сделал два шага и опять вернулся на свое место и сел.

– А что ему за это будет? – вдруг неожиданно и для себя самого брякнул я, так что все на меня оглянулись.

– Ну, будет... Ничего, вероятно, бог даст, не будет, потому что это могло произойти с ними и от удара, – начал было объяснять, не понимая наших порядков, Богдан Карлович.

– Богдан Карлович, чаю что ж? С ромом? – вдруг заговорила матушка.

Она переменила разговор, хотела замять и мой вопрос и его объяснения мне...

Мы допили чай и ушли.

Дня через три кто-то при нас проговорился, что «их» похоронили. Был кто-то там, в Прудках, и, возвратившись оттуда, рассказывал, что «их» сегодня утром похоронили...

А еще несколько дней спустя у нас был кто-то из соседей и в разговоре, смеясь, заметил, так, между прочим, что, говорят, у Петра Васильевича было маленькое несчастие, и это ему теперь наука будет...

Слышал я потом разговор и о том, что «это дело» Петру Васильевичу стоило все-таки дорого: он заплатил крупную какую-то цифру доктору Богдану Карловичу за что-то – он писал какое-то свидетельство при этом – и потом исправнику...

Вообще все были того мнения и так относились к этому «случаю», что это просто несчастие: не нарочно же он их засек! Если бы он знал, что он их засечет, он не стал бы этого делать, и все винили больше не его самого, а его управляющего Максима Ефимова, который должен был то-то и то-то при этом сделать, и тогда ничего бы не было...

Но дворовые и вообще все не господа, чьи разговоры об этом урывками мне все-таки доводилось кое-как время от времени слышать, относились к «этому делу» иначе.

– Отольются ему эти сиротские слезки – ведь у Дмитрия-то кучера пять человек детей осталось...

– Василий-то в прошлом году только женился, и на днях перед тем его жена только что родила...

– А где же эти дети? – кого-то спросил я.

– Дмитриевых дедушка (Михей, садовник наш) к себе взял. Хорошенькие такие...

Я помню, мне их все хотелось как-нибудь увидеть...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю