Текст книги "Потревоженные тени"
Автор книги: Сергей Терпигорев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 41 (всего у книги 47 страниц)
Он подозвал нас к себе, посадил одного на одну коленку, другую на другую и все еще с волнением спрашивал:
– Ну что, вы не озябли? Она вас не перепугала?
– Ничего, – отвечали мы.
– Только этого еще недоставало.
– Она ужасно злая, отвратительно это, – сказал я.
– Вы видите, – сказал отец, обращаясь к Анне Карловне, – вот и он это понимает...
И потом продолжал уже как бы один, с самим собою:
– Доездились. Дети – и те понимают ее, кто она такая, а мы всё не можем ее разгадать. И для чего это было нужно туда ехать? Я не понимаю – для чего?
– Неужели она его и в самом деле окрестит Иудой? – спросил я.
– Что такое? – не понимая меня, спросил отец.
Я повторил вопрос.
Он обратился к Анне Карловне.
– Да... она ни за что не соглашается... ее все упрашивали-упрашивали – ни за что... И знаете, как начнут ей об этом говорить, сейчас с ней дурно и обморок... – подтвердила Анна Карловна.
– Ну да. От злости, – сказал отец. – Ведь это одна злоба и ненависть. В ней ничего, кроме тупости и злобы, нет. Это идиотка... И злая, бессмысленно злая...
Я торжествовал, смотрел на Анну Карловну. «Что ж, дескать, это, ну что: разве я не правду говорил? Ведь правда. По-моему же вышло. Стало быть, я не ошибался же, когда говорил, что слышал все и знаю?..»
Она взглядывала на меня и делала нарочно равнодушное и безучастное к моему торжеству лицо: дескать, погоди еще торжествовать, ведь это только еще отец... А вот что скажет мать, когда она приедет.
Но для меня было уж достаточно и того оправдания, какое я получил, и в словах отца. О матушке я пока и не думал даже. Это еще пока впереди. Я так далеко в будущее и не заглядывал.
– Ну, а как это было, как это было? – расспрашивал он. – Я думаю, у этой дуры и дом не топлен?
– О нет, тепло, – отвечала Анна Карловна.
– Вы где же спали? – продолжал он.
– Я спал в этой комнате, знаешь, возле дядина кабинета, – сказал я.
– На диване?
– Да.
– Не видали они этих ее притворств-то, обмороков-то этих? – опять спросил отец у Анны Карловны.
– О нет. Она наверху, а вниз и не сходила.
– Да ведь и вы были наверху с ней?
Он указал головой на Соню.
– Да ведь мы наверху только спали.
– Внизу все тихо было?
– Только ночью всё ходили... доктор приезжал, – опять сказал я.
Анна Карловна с упреком посмотрела на меня. Вот, дескать, невозможный-то ребенок. Не может промолчать.
– И тебя будили?
– Я слышал все.
Отец вздохнул.
– Съездили! Я очень рад. Наконец-то!.. Ну, теперь, кажется, довольно уж! – повторял он все.
– Ах да! – вдруг вспомнила Анна Карловна. – Катерина Васильевна (матушка) вас ждет там. Она просит приехать туда, – сказала она отцу. – Я в этих... знаете, волнении в этом совсем было и забыла...
– Это все равно – я и так поехал бы, если бы она б не говорила этого, – спокойно ответил отец. – Это надо кончить.
Он посмотрел на часы и сказал, чтобы позвали с конюшни его кучера – у него был свой кучер, с которым он всегда ездил.
Что-то изумительно быстро Захар подал лошадей, отец простился с нами, сказав, чтобы нас раньше укладывали спать, и уехал.
На третий день к вечеру, только что мы пообедали, приехали отец и матушка.
– Ну что они? – спрашивала матушка у Анны Карловны про нас.
– Ничего особенного... После я вам кое-что расскажу.
– Ничего, кроме того, что я слышал, как вы тогда ночью говорили, – сказал я. – Я разве виноват, что я слышал? Ведь я же не подслушивал...
Матушка ничего ни ей, ни мне не ответила.
Вечером матушка сделалась веселее, разговорчивее; мы сидели возле нее, и она сама даже начала говорить с Анной Карловной.
– Да, она и в самом деле несчастная, больная, – сказала она про Раю. – С ней такой опять припадок был, после, как вы уж уехали.
– Это когда ей сказали, что...
Гувернантка начала что-то и не договорила.
– Да, – ответила ей матушка. – И ничего с ней нельзя было поделать. Мы думали было священника упросить, знаете, чтобы он под каким-нибудь предлогом, – нет, призвала его к себе, уговорила и настояла на своем...
– Так-таки и назвали Иудой? – не утерпел я.
– Так-таки и назвали, – сухо и не глядя на меня, повторила матушка.
И, обращаясь к Анне Карловне, добавила:
– И сейчас после с ней опять припадок...
– От злости, – сказал я.
Матушка обернулась ко мне.
– Папа говорит, что это с ней от злости, – проговорил я, прикрываясь авторитетом отца.
– Папа твой не любит ее и потому не верит, что она больна. А если бы он видел ее, когда с ней бывают припадки, он бы не то сказал.
– Так ее лечить надо тогда... А этак в припадке она когда-нибудь еще велит всю деревню сжечь, – резонно заметил я.
– Это не твое уж дело. Вероятно, знают, что делают.
– Написали к Константину Павловичу? – спросила Анна Карловна.
– Как же. Мы вызвали его. Ее одну нельзя оставить так.
– Теперь кто же с нею?
– Евпраксеюшка... Она совсем лежит. Доктор опять приедет...
Завтра матушка еще что-то проговорилась, потом еще.
Мы составили с сестрой себе понятие о факте как о каком-то крайне тяжелом и неприятном, и к тому же еще и скандальном, и позабыли вскоре о нем совсем.
Прошло недели две. Помню, вечером мы сидели за чаем, вдруг подали отцу письмо.
– От кого это? – спросил он.
– Из Ровнова-с. Константин Павлович скончались...
– Что?!. – вдруг в один голос воскликнули и матушка и отец.
– Посланный их говорит: скончались... в Петербурге... Известие пришло.
Отец дрожащими руками обрывал кончики конверта, достал письмо и стал его читать.
– Господи! – повторяла матушка. – Вот несчастие-то!.. Сестра сошла с ума... он умер...
Они начали обсуждать, как распорядиться, как все это будет.
На другой день отец уехал рано утром, когда мы еще все спали. Мы слышали только колокольчик.
Еще через день от него приехал посланный и привез матушке обстоятельное и большое письмо. Дядина смерть оказалась не вздором. Он простудился там где-то, был болен неделю, сделал сам все распоряжения на случай смерти и даже как его перевезти и где именно похоронить. Теперь его везут, он уже в дороге...
Потом, когда отец прислал второе письмо с известием, что его привезли, ездила туда матушка. Потом они оба вернулись, долго еще говорили и вспоминали все о дядиной кончине, вспоминали при этом похороны его, все подробности и какое-то неожиданное открытие, которое было сделано, то есть найдено в его бумагах. Очень скоро я узнал, однако, а все еще раньше моего знали его и говорили об этом, что Марфушин сын – дядин сын...
– Да, сумасшедшая! Хороша сумасшедшая, – говорил отец про тетю Раю. – Она знала это. Она все это отлично знала... С ней и припадки-то и все делалось от этого. Это она по злобе на него. Это нарочно все...
Матушка возражала ему, утверждала, что этого никогда не могло быть, что она наверно даже и не подозревала ничего подобного, что, напротив, если бы она знала это и даже только догадывалась бы об этом, она совсем иначе относилась бы ко всему этому.
– Нет, именно знала, – утверждал и прочно стоял на своем отец. – Если бы она не знала этого, она бы отдала ее замуж за кого-нибудь из дворовых, за какого-нибудь конюха, пастуха, а то она все-таки вон кого выбрала – такой он сякой, а все же личный дворянин. Нет, она положительно это знала, а сделала это по ненависти к брату: на, дескать, тебе, вот приедешь – сюрприз тебе будет... Конечно, нарочно...
И, я помню, долго у них шли все эти разговоры. Нас они уж не стеснялись, по крайней мере так, как прежде, особенно меня. Я однажды даже спросил: «Где же теперь этот ребенок?»
– Все там же, – отвечал отец.
– И Василий Прокофьич?
– Этот дурак рад. Теперь он обеспечен – живет, сыт, обут...
– И Марфуша там?
– Да как же, ведь она же жена ему теперь...
Я уж, право, не знаю как, но после дядиной смерти имение его досталось все его сестре, Раисе Павловне, тете Рае, и вскоре пошел слух, что она его продает.
Тогда это было как-то туже, чем теперь. Теперь как захотел продавать, только скажи и не держись особенно в цене – сейчас и купят. А тогда это продолжалось как-то долго. С год и больше, бывало, говорят, что такой-то продает свое имение, и все это повторяют, слушают, а никто не покупает. И даже тогда как-то стыдно было продавать. Тот, кто продавал, чувствовал себя как-то обыкновенно неловко, точно он делал что-то не совсем ладное и хорошее. Теперь все это стало гораздо легче и гораздо упрощеннее...
И целый год все слушали, обсуждали слух о продаже тетей Раей Ровнова, никак не понимая, для чего это она делает.
Летом матушка туда ездила как-то, пробыла там у Раи дня три и вернулась. Она ездила туда одна. По возвращении она рассказывала, что Рая не только уж не питает никакой ненависти к Марфуше, но, напротив, опять ее полюбила, и Василий Прокофьич у нее доверенное лицо. Управляющего она прогнала за что-то, и теперь его место занял он. Василий Прокофьич.
– Вот, воображаю, хозяйство-то идет! – слушая ее, воскликнул отец.
– Ну, я там не знаю, как идет хозяйство, а там, на дворе, кругом дома и в саду, все необыкновенно как чисто, усыпано песком, – удивительный порядок.
– Да вот это только и будет в порядке, ох, уж порядки... воображаю, что такое...
– И знаешь, он неузнаваем – просто переродился точно. Шумит, кричит на народ...
– Очень возможно.
– Марфуша такая же, как и была, только еще толще, кажется, стала.
– Разумеется. И это так и должно быть, – соглашался отец.
– Мама, а ты видела этого... ее сына? – спросил я.
– Видела. Мальчик как мальчик.
– И так его и зовут Иудой?
– Когда имя ему такое дали. Есть же такой святой. Это все вздор.
VIПрошел еще год. Я был уж в гимназии, в нашем губернском городе. За мной прислали к концу экзаменов лошадей, и я на другой день должен был ехать. Кучер, приехавший за мной, принес мне в пансион – я жил в пансионе и ходил в гимназию – письмо от матушки.
– Все здоровы? – спросил я кучера, радостно выбежав к нему в переднюю.
– Слава богу-с, – объявил он.
Я читал письмо, расспрашивал его, опять принимался за письмо и опять начинал его расспрашивать.
– Как мне ехать, тетенька приехала к нам, – сказал он между прочим.
– Как? Тетя Маша?
Я думал, он говорит про нашу любимую тетку, но он сказал:
– Нет-с, Раиса Павловна.
– Да-а-а?..
Я удивился. Я не помню даже, когда она у нас была. Говорят, прежде она бывала, но потом, на моей нам яти, я этого не помню.
– И надолго?
– Не знаю-с.
– Одна она приехала?
– Одне-с... Вот-с только с воспитанником-то своим.
– Ах, с этим... с Иудой-то?
– Точно так-с.
Я помню, мне ужасно захотелось увидеть его, застать еще Раю у нас с ним. Я начал расспрашивать, не знает ли он, зачем она приехала, не слыхал ли, на сколько времени, и проч., но кучер ничего мне не мог объяснить.
Я ее, однако ж, застал. Она была еще у нас, когда я приехал. Я увидел ее и не узнал – до того она переменилась. Это была совсем седая старуха с упорным, задумчивым взглядом, со сдвинутыми, серьезными бровями.
Она очень сухо, как бы совсем не о том думая, поздоровалась со мною, то есть поцеловались мы с ней, и она меня даже ни о чем не спросила.
В детской, куда я пошел здороваться с няньками и прочими старухами, всегда в изобилии наполнявшими наш дом, я увидел какую-то женщину, не нашу, с ребенком на руках.
– Это кто? – спросил я у няньки.
– А это вот и есть... – ответила она.
– Иуда? – тихо проговорил я.
– Да-с.
Я подошел к мальчику и с любопытством стал смотреть на него.
– Не бойся, зачем же боишься? – уговаривала его женщина, державшая его на руках.
– Ведь это Марфушин сын?
– Да-с.
– А она где же?
– Она дома-с.
– Как же вы его зовете? – спросил я опять у женщины.
– Да так-с... Дюдей зовем...
– Дюдя! – позвал я его.
Мальчик посмотрел на меня и опять повернулся к плечу своей няньки.
– Никого ведь не видит... дичок совсем... не привык к чужим.
– Дюдя, поди сюда, посмотри на меня, – позвал я его еще раз, но он упорно уцепился за плечо ее и не хочет повернуться...
Рая, как оказалось, приезжала к нам прощаться. Нашелся у нее наконец покупатель, которому она решила продать Ровное.
Она что-то долго беседовала по вечерам в кабинете с отцом и матушкой и прожила у нас еще с неделю уже при мне.
Я узнал также, что она хочет уехать и поселиться в каком-то монастыре и будет воспитывать там и Дюдю, которого все и у нас уж так называли.
Я не знаю, что это за совещания по вечерам у нее были с отцом и с матушкой, но, кажется, все по поводу того же самого, то есть продажи имения: они ей отсоветывали продавать его, а она стояла на своем – продать и уехать в монастырь.
Так с этим она и уехала.
На другой год, когда я был на каникулах в деревне и когда зашла как-то речь о Рае, она, оказалось, была уже в монастыре.
– А Дюдя где?
– С ней же, – ответили мне. – Она его воспитывает.
– А Марфуша?
– Она в городе живет.
– И Василий Прокофьич?
– И он тоже. У них свой домик там... Рая им купила.
– Все устроилось хорошо, – сказал отец.
После этого лета я все реже и реже слышал о Марфуше, ее сыне и Василии Прокофьиче. Рая давно умерла, и с ее деньгами случилось какое-то странное происшествие. Официально и досконально было известно, что деньги она все держала при себе в каких-то билетах, а между тем, когда она умерла, у нее оказалось всего-навсего что-то около тысячи рублей, билеты куда-то исчезли...
Я помню, об этом тогда все говорили, удивлялись, было даже что-то вроде следствия, но все это так и кончилось ничем.
– Так и должно было кончиться, – говорил отец. – Это всегда так бывает, и этим всегда кончается.
Считали, куда она могла девать деньги, сколько она, по словам монахинь, пожертвовала на монастырь, но это все-таки была далеко не та цифра, которая хоть сколько-нибудь походила бы на действительность.
О Дюде, то есть об Иуде, были такого рода сведения: он в Москве, учится в гимназии, но очень плохо, – совсем тупой мальчик.
– Кто же за него платит?
– А это она внесла за все время вперед за него. Это она еще при жизни сделала. Она и духовную оставила все ему. Вот только денег-то не нашли. В этом и вся беда.
О Василии Прокофьиче пришло наконец известие, что он умер. И только.
О Марфуше – что она пьет и, кажется, собирается замуж за какого-то чиновника.
VIIПрошли годы. Много лет прошло с тех пор – лет двадцать пять прошло. Старики умерли, молодые сделались стариками, а те, кто были тогда совсем еще детьми, смотрят теперь уж серьезными и солидными людьми, которые, когда рассказывают про то, что тогда было, только слушают и улыбаются: да полно, дескать, так ли? Это что-то почти невероятное вы рассказываете... Утешение здесь, впрочем, в том, что в свое время и их будут так же слушать и будут то же самое думать, когда и они будут рассказывать про это свое время.
Года три назад мне пришлось довольно долго прожить в нашем уездном городе. Из старых знакомых никого уже не было, и я, дожидаясь кого мне нужно было, по целым дням просиживал у окна на постоялом дворе, где я остановился.
Моя комната была угловая. Одна сторона выходила на улицу, и я мог видеть ее всю вплоть до того конца ее, который оканчивался прямо полем. Окно другой стороны выходило на площадь – огромный пустырь, поросший травой и всяким бурьяном; посредине этого пустыря стояли присутственные места и двухэтажный, с колоннами, с решетками на окнах, большой каменный дом – городской общественный банк, за год или за два перед тем расхищенный.
Дом этот скучно стоял с заколоченными окнами, без всякого дела, точно оплеванный и выставленный на позор, и только мешал виду из моих окон на монастырь, великолепно раскинувшийся по той стороне реки, за площадью в обширных садах, со всех сторон его окружавших. Я поэтому готов был проклинать этот пустой дом.
Но он, и кроме монастыря, мешал мне еще видеть, как сходятся и расходятся чиновники из присутственных мест.
Он стоял так глупо, что благодаря ему я мог видеть только боковые стены зданий полицейского управления, казначейства, почты и еще чего-то; подъезды же все он мне заслонял.
Это последнее обстоятельство долго меня раздражало но одному пустому, в сущности, случаю, но повторявшемуся каждый день и оттого особенно досадному.
Как я сказал, я целые дни почти просиживал у окна, посматривая на улицу, на площадь. Время было жаркое, я отворю окно, сяду возле него, а то и вовсе лягу на него и смотрю.
Вот кто-то далеко показался – едва видно – и идет; от нечего делать я слежу за ним, как он приближается. Проходит две-три минуты – и я уж начинаю различать. Это знакомый, то есть я его не знаю, но он знаком мне по своему виду: он каждый день здесь проходит, и я заметил уже его, знаю его...
Прошел этот, на глаза попался другой – я слежу и за этим. И этого узнаю, когда он приближаться начнет. Он каждый день тоже тут проходит... Утром он идет вот отсюда, потом заходит, должно быть, куда-нибудь в полицейское управление или в другое какое присутствие – я не вижу этого благодаря выморочному дому – и оттуда, так часа в два, идет назад. И так каждый день.
И этого вот знаю. Этот – господь уж его знает, куда он ходит, но ходит с изумительной тоже аккуратностью, хоть часы по нем проверяй. И я проверял – минута в минуту. Идет ровным, мерным шагом, низы брюк – все равно, хоть и нет дождя и грязи – подвернуты, под мышкой коленкоровый, серо-коричневый зонтик с медным наконечником и белой, порыжелой от времени, большой костяной ручкой. Пальто широкое, просторное, точно чужое. Выражения в глазах – я всматривался, когда он проходил мимо меня, – никакого. Но он почему-то всякий раз, как увидит меня, непременно потупится.
Знаю и вот этого молоденького чиновника, в новенькой фуражечке с новенькой же кокардочкой и необыкновенно блестяще вычищенными сапогами с легоньким поскрипыванием. Он тоже ходит все в какое-то присутствие, но не знаю – не могу видеть, в какое.
И много тогда я узнавал так всякого народа.
Но особенно меня заинтересовал один удивительно странный какой-то господин. По-видимому, это был тоже чиновник – я видел его несколько раз в фуражке с кокардой. Но он не всегда ходил мимо моих окон – иногда вдруг он появлялся на площади совсем с противоположной стороны, хотя и шел все равно туда же, куда и все, то есть в один из присутственных домов. Он даже чаще так ходил, то есть не мимо меня, а откуда-то появляясь, вдруг точно из земли вырастая.
Особенность его, чем он и бросился мне в глаза и почему я и заинтересовался им так, была та, что он шел и все оглядывался назад, точно он кого-то ожидал за собой и этот кто-то, которого он ожидал, или отстал, или совсем где-то застрял и нейдет, а ему дожидаться его некогда. Он и оглядывается все поэтому.
Но один раз я подметил причину этого его оглядывания. Он шел этак, оглядывался и вдруг остановился. Я стал смотреть, кого это он ждет. По улице – он выходил из улицы на площадь – шла маленькая горбатая или, по крайней мере, страшно сутуловатая девочка лет девяти, много десяти. Наконец она приблизилась к нему, он взял ее за руку, и они пошли вместе, туда же все, за пустой дом, стало быть, в какое-нибудь присутствие. Этот раз он шел в форменной фуражке и нес даже какие-то дела – синюю папку с белым ярлыком, какие всегда заключают в себе «дела».
«Но куда же это он с девочкой-то этой? – соображал я. – Впрочем, он, может быть, там живет? Но зачем же он ходит все из улицы, оттуда? Нет, он не там живет», – решил я. И в самом деле, в три часа, когда пошли все чиновники, пошел и он. И девочка с ним, и идут, опять держась рука за руку.
Этот раз они проходили по моей стороне улицы, совсем возле меня, и я мог первый раз хорошо рассмотреть его в лицо. Лицо его было бледное, почти без кровинки; жиденькие русые, едва приметные усики; жиденькие же длинные волосы – мне показалось, напомаженные – ниспадали на воротник сзади из-под фуражки. Глаз я не видал – он их не поднял на меня. Такая же бледная была и его сутуловатая девочка, которую он не вел за руку, но она сама как-то уцепилась за его руку и точно боялась оторваться от него. Девочка мельком взглянула на меня, и мне показалось, что она точно потому так уцепилась за него, что подозревает меня в том, что я отниму ее у него, – враждебно как-то посмотрела.
Вскоре после этого, через день или через два, наскучив сидеть в комнате, я пошел бродить по городу, по пустым улицам. Был вечер, жара уже спала, и мирные обыватели, растворив окна, пили чай. Проходя мимо какого-то домика с растворенными окнами, совсем почти вросшего в землю, вдруг я увидел в окне эту самую девочку. Увидев ее, я стал искать глазами и ее спутника. Но его не было. Она сидела одна на окне.
С этого дня я начал почему-то ходить каждый вечер мимо этого домика и каждый вечер видел все эту девочку одну на окне. Его я не видал с ней ни разу. Не видно его было и в других окнах и вообще совсем не видно – его не было тут. Если бы он был тут, я бы его видел, потому что видел насквозь все, всю квартиру, всю эту жалкую, до невероятия бедную обстановку.
С этого же времени, как нарочно, он начал ходить в должность каждый день мимо моих окон, и всегда с ней за руку.
Меня это дразнило, – конечно, от нечего делать, – но я заинтересовался ими. Что бы это могло значить? Вдовец он и боится ее одну оставить дома? Но она всегда одна. Куда он с ней ходит? Не может же быть, чтобы он ходил с ней в присутствие? Что же она там делает, когда он пишет или переписывает бумаги?
Один раз, увидав их издали, я даже встал, поспешил выйти на улицу – посмотреть, куда он с ней ходит? Он зашел с ней в здание, занимаемое полицейским управлением.
«Пойти разве туда посмотреть, куда он с ней там ходит?» – подумал было я, но сам же сейчас рассмеялся своей глупости и повернул домой.
И после этого по вечерам я ходил гулять – и все она одна на окне.
Один раз она высунулась из окна, куда-то смотря необыкновенно сосредоточенно.
– А вот вы не упадите, – сказал я ей, проходя мимо.
Она точно и бог весть чего испугалась, спрыгнула с окна, отошла в глубь комнаты и смотрела оттуда на меня.
Мне даже неловко как-то стало, и назад я прошел уж не мимо этого домика, а повернул в какой-то переулок и обошел нарочно, чтобы только не встретиться.
На другой день, проходя мимо меня, она, я слышал, тихонько сказала: «Вот этот...»
Но он прошел все также с опущенной головой и не поднял на меня глаз. Я ни разу не видел его взгляда...