355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Сергей Терпигорев » Потревоженные тени » Текст книги (страница 19)
Потревоженные тени
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 19:33

Текст книги "Потревоженные тени"


Автор книги: Сергей Терпигорев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 47 страниц)

II

К чаю, то есть к восьми часам, мы уж «отучились», за нами, звать нас, пришел посланный от матушки казачок Гришка, и мы отправились в «угольную», где обыкновенно подавался вечером самовар.

– А дядя не уехал? – спросил я Гришку. – Где он, в «угольной»?

– Точно так-с.

Анна Карловна только посмотрела на меня и повела плечами: она терпеть не могла никаких наших обращений с расспросами к прислуге. Но раз мы уж «отучились» вечером и нас позвали пить чай, Анна Карловна с своим авторитетом обыкновенно отходила у нас в соображениях на задний план: мы вступали в непосредственное, так сказать, общение с матушкой и отцом – положение, несравненно более приятное и удобное для нас. А тут еще дядя приехал, стало быть еще вольготней будет... Я поэтому, как только вышел из детской, побежал, бросив и сестру и Анну Карловну. Но только я показался в столовой, как сейчас же заметил по лицам отца и матери и по странной улыбке дяди что-то неладное. Матушка, когда говела, обыкновенно ходила всегда с постной физиономией, делалась не то чтобы не в духе, а как бы переносящей какую-то несправедливость, сделанную кем-то в отношении ее или ниспосланную ей свыше, и вот она теперь «этот крест» с терпением несет; часто удалялась к себе в спальню, кажется молилась там перед огромным киотом с образами в золотых и серебряных ризах; часто и с грустным оттенком вздыхала, говорила, ни к кому не обращаясь, как бы сама к себе: «да», «да»... и проч.; но теперь к этому состоянию ее, очевидно, было примешано еще какое-то живое, житейское, очень близкое для нее, тревожное и неприятное чувство. Отец сидел на турецком диване, рядом с дядей, и посматривал как-то неопределенно по стенам, на потолок. Один только дядя сидел, казалось, молодцом, красиво, ловко опершись одной рукой о колено, и с несколько иронической улыбкой помешивал ложечкой чай в стакане. Они, очевидно, уж давно здесь сидели. Перед отцом стояла пустая его огромная чашка – он пил чай всегда из чашки; перед матушкой тоже ее пустая чашка. Я вошел и почувствовал тягость напряженных отношений сидевших за чайным столом. Матушка сейчас же стала наливать мне в чашку и сказала: «Садись, какие у тебя манеры...» Но я никаких «манер» не проявлял, только вбежал в комнату, что я делал почти всегда и что не вызывало никогда никаких с ее стороны замечаний. Очевидно, это она сказала потому, что была не в духе и ей сразу же захотелось осадить меня. Я взял стул и смирно присел к столу. Позвякивая шпорой, дядя с улыбкой посматривал на меня. Потом взял с дивана лежавшую с ним рядом свою белую с красным околышем фуражку, мотнул мне пальцем и, когда я подошел к нему, надел мне ее на голову, повернул меня лицом к матушке и спросил: «Идет?..» Матушка кисло улыбнулась. Отец рассмеялся веселей, но как-то деланно, точно обрадовавшись случаю рассмеяться, который наконец-то представился... В комнату вошла сестра Соня и с ней Анна Карловна. Матушка и их встретила с такой же миной человека удрученного, но терпеливо несущего свой крест. Дядя о чем-то спросил по-немецки Анну Карловну, рассмеялся и сказал, что по-немецки он уж теперь, кажется, лет десять не говорил. Потом пошутил с Соней, еще раз подмигнул мне; потом вынул вдруг часы, взглянул, встал и начал прощаться с матушкой. Когда он прощался с отцом, мы услыхали, он спросил его: «Если можно, пришли, пожалуйста, не забудь, этого второго вашего повара. Мне на недельку, на две, я к этой поре где-нибудь куплю себе...» Простился с нами и, стройный, высокий, позвякивая шпорами, пошел в зал. Отец и матушка пошли за ним. Я тоже было хотел пойти провожать его, но матушка движением руки меня остановила и, обращаясь к гувернантке, проговорила: «Анна Карловна...» Та поняла, что ей надо и сказала: «Сидите, пожалуйста, это вовсе не ваше дело...»

Проводив дядю, матушка одна вернулась в столовую; отец остался в передней толковать о завтрашних работах с «начальниками», то есть с конюшим, бурмистром, старостой и проч., которые около этого времени обыкновенно приходили «к докладу». Матушка вернулась к нам такая же расстроенная и унылая. Она как-то умела говорить с Анной Карловной одними вздохами, взглядами, повторением «да», «да», и та ее понимала... то есть она не понимала, может быть, подробностей дела, но самую суть и, главное, отношение к этой сути матушки она понимала отлично...

– Да ведь мы и не доезжали до Прудков сегодня, – сказала Анна Карловна, – я велела Ермилу повернуть.

– И хорошо сделали, – ответила ей матушка.

Они многозначительно при этом переглянулись, и матушка, кивая ей утвердительно головой, проговорила:

– Да... это сюрприз, которого я от Петра Васильевича уж ни в каком случае не ожидала...

Мы с сестрой смотрели на них и ровно ничего не понимали.

Вернулся наконец отец, отпустив начальников.

– А узнал ты: повар Степан здоров, может пожить это время у Петра Васильевича? – спросила его матушка.

– Я послал за ним. Здоров. Он сейчас придет. – И добавил, как бы тоже ни к кому не обращаясь: – Да, сюрприз это...

Степан, как не служащий уже, живущий почти что на покое и притом в качестве больного, отпустил себе довольно большую седую бороду, длинные волосы и одет был, как одевались все такого рода дворовые, в желтом дубленом полушубке. Когда он, поклонившись, остановился у притолки, матушка ласково обратилась к нему, спрашивая его о здоровье;

– Ничего, сударыня, теперь легче.

– Вот что, Степанушка, – сказала она. – Петр Васильевич приехал, был сегодня у нас. У него повара нет в Прудках. Ему нужно недели на две, пока он достанет себе...

Степан молчал.

– Так ты можешь пока послужить ему?

– Воля ваша-с.

– Да нет, мы тебя не принуждаем. Если можешь и хочешь – послужи.

– Воля ваша-с, как прикажете, – повторил Степан.

– Да не как прикажете, а хочешь ты?

– Отчего же-с, – как-то нерешительно и как бы не договоривши чего, сказал он.

– Так вот...

Степан вздохнул, кашлянул в ладонь.

– Да ты что? – спросил его отец.

– Я ничего-с... Вы уж только сделайте милость, защитите, если что... от Петра Васильевича... если гнев какой будет, или от Максима Ефимова, или... от мадамы... может, по-питерскому будут требовать что, а я не знаю...

– О нет, – воскликнул отец, – этого ты не бойся! Этого я не позволю, да Петр Васильевич и сам это хорошо понимает.

– А то отчего не услужить – готов стараться, – сказал Степан, повеселев уж.

Дальше в разговоре он спросил еще что-то и осведомился, кто там будет у Петра Васильевича заведовать столом, и назвал при этом опять «мадаму».

«Кто это такая?» – соображал я и в уме у себя перебирал, кто бы это могла быть? Про кого это он говорит все: «мадама», и матушка и отец его понимают, по крайней мере ничего ему на это слово не возражают, – значит, они знают, и это слово, в виде действительного существа, живет в Прудках. Но кто эта личность, она, эта «мадама»? До сих пор ни о какой «мадаме» в Прудках мы не слыхали.

И вдруг, под впечатлением этих соображений и заключений, не подумав хорошенько, кстати это будет или некстати, я брякнул:

– Мама, а как эту дядину «мадаму» зовут?

Она оглянулась вдруг на меня, сделала большие глаза:

– Что ты сказал?

Я повторил, смущаясь.

– Им спать пора... Анна Карловна, уведите их, – сказала матушка вместо ответа мне. А когда я подошел прощаться к ней, она добавила: – Никогда ты не в свое дело не суйся. Никакого тебе дела до этого нет. И пожалуйста, ни к кому с такими глупыми вопросами не обращайся...

Я понял из этого, что если не это, то есть не эта «мадама», то что-нибудь к этому очень близкое и было главной причиной того странного, натянутого отношения между матушкой и отцом с одной стороны и дядей с другой, которое я застал в угольной, когда пришли пить чай. И, разумеется, эта «мадама» с тех пор не выходила у меня из головы; я вспоминал про «мадаму» всякий раз, как вспоминал про дядю, а не вспоминать его каждый день я не мог уже по одному тому, что в гостиной у нас висел его портрет и я знал, что сам он, оригинал этого портрета, находится от нас в нескольких верстах, в своих Прудках.

На следующий день, отпуская нас кататься, матушка сказала Анне Карловне:

– Так пожалуйста же.

– Да, да, – отвечала Анна Карловна. – Мы поедем по Козловской дороге[34]34
  ...по Козловской дороге... – по дорого на г. Козлов (ныне Мичуринск).


[Закрыть]
.

– А отчего же... разве не в Прудки? – живо спросил я.

– Нет, не в Прудки, – коротко и сухо ответила матушка и добавила: – А если не хочешь, то и никуда не поедешь. Мне оставалось только замолчать и покориться, что я и сделал. Убеждение в действительной причине всего этого, в той причине, которую я предполагал, то есть что всему виною «мадама», во мне окончательно окрепло.

III

Последняя неделя великого поста, то есть страстная, для нас всегда бывала самой любимой неделей в году: ее мы ждали, к ней готовились все, и не одни мы, дети, а и большие: торжественность Святой не была бы так полна и велика, если бы ей не предшествовала неделя приготовлений, хлопотливой суеты, пачкотни – неделя знакомых и все-таки неведомых, радостных ожиданий... В доме у нас, с среды, начиналась эта особенная жизнь, которая все усиливалась, как пульс в своем биении, продолжаясь до самой заутрени светлого праздника: тут только, отправив куличи и пасхи святить в церковь – это была целая экспедиция, – все наконец на короткое время давали себе сладостный роздых, чтобы собраться с последними силами для уборки лично уж себя самих, причесаться, умыться, одеться в праздничное платье и в таком виде ехать тоже в церковь или дома ожидать возвращения поехавших туда с куличами и пасхами; это все совершенно знакомо и понятно людям, проведшим свое детство в деревне, и мертвый, ничего не выражающий звук для тех, кто вырос в городе...

В четверг, по обыкновению, матушка уехала к обедне в церковь, когда мы еще спали, или, по крайней мере, еще не вставали и не выходили к чаю. В доме все шло своим порядком, по заведенной программе. Матушка всегда говела на страстной неделе. Так было и на этот раз. Анна Карловна, заместительница матушки в этих случаях, отрываясь то и дело с ключами, чтобы что-нибудь отпереть и потом запереть, напоила нас чаем, причем, вместо сливок, нам дали малинового варенья; отец, по обыкновению, ушел куда-то – он уходил всегда в это время, когда в доме поднималась уборка и чистка, на гумно или на конюшню. Наконец приехала матушка из церкви, и мы сразу заметили по ее лицу, по ее мине и по ее голосу – она в таких случаях говорила совсем уж как убитая страданиями, – что что-то такое случилось там, в церкви, или дорогой, когда она туда или оттуда ехала, на возвратном пути. По обыкновению, мы ее поздравили с причащением, она поцеловала нас, вздохнула, что-то сказала Анне Карловне и прошла к себе в спальню. Но что-то такое с ней случилось, что-то такое она узнала – это было несомненно. Это было заметно по Анне Карловне – у нее в этих случаях делалось тоже такое же почти выражение в лице и, кроме того, поглядывая и наблюдая, всегда собирала нас прежде всего вокруг себя и никуда не отпускала, точно боясь, чтобы мы не узнали чего, не услыхали, не спросили бы кого-нибудь о том, что нам знать вовсе не нужно.

Вскоре после ее приезда пришел и отец; матушка вышла из спальни в гостиную, где были и мы с Анной Карловной, и мы услыхали их разговор.

– Ермил сказывал, «эта» была там? – спросил отец.

– Да-а, была, – отвечала матушка и вздохнула.

– Ну и что же?

– Разодетая... На Петра Васильевича лошадях, парой в дышловых санях, с лакеем...

– Одна?

– Одна... А с кем же еще? Этого вот только недоставало, чтобы с Петром Васильевичем.

– Ну и...

– Она стояла, знаешь, направо, где кружка за клиросом. Я не смотрела на нее; так, взглянула только...

– Видная, красивая?

– Глаза хорошие...

– Держала себя прилично?

– Да. Все молилась. Несколько раз на колени становилась. Дьякон просвиру ей вынес.

– Ну, это...

Отец кивнул головой: дескать, это, что же, понятно...

Матушка и отец, заинтересованные разговором, не заметили, вероятно, что мы слушаем, а Анна Карловна сама была вся настолько поглощена тоже тем, что слышала, что забыла на это время про нас, и мы всё от слова до слова услыхали и догадались, конечно, о ком они говорят.

– Ты поедешь? – сказала матушка.

– Просил. Надо, – ответил отец.

– После обеда?

– Да, конечно... хотя он и просил к обеду.

«Я попрошу, чтоб он меня взял с собой», – догадался я, но сейчас же сообразил, что об этом и думать нечего.

За обедом отец сказал, чтоб ему запрягли лошадей, он поедет к Петру Васильевичу в Прудки. Я, как ни был уверен, что меня не возьмут, притворился, что ничего не знаю и не понимаю, и сказал:

– Возьми меня. Ведь ты ненадолго, ты скоро назад?

Но ни отец, ни матушка ничего мне на это не ответили.

– Ведь все равно мы кататься поедем, – сказал я.

– Нет, сегодня вы не поедете: некогда и не с кем – Ермил отпросился сегодня, – сказала матушка.

– Ну вот я бы с папой...

Но меня точно никто не слыхал. Я понял, что никакая моя попытка ни к чему не приведет, и, оставив это, замолчал.

Отец вернулся поздно домой, когда мы уже спали, и что он в этот день рассказывал матушке – мы ничего не узнали. Но назавтра и в следующие за тем дни нам удалось услыхать несколько отрывков из их разговора, и из этих отрывков я узнал, что «она» очень красивая, «держит себя необыкновенно скромно», «понимает каждый взгляд Петра Васильевича», «никем не командует», «в доме совсем как чужая», «должно быть, получила кое-какое образование» и «одно неприятно, что она ходит точно виноватая...». Из разговоров матушки с Анной Карловной, разговоры которых сейчас же прекращались, как только замечали, что мы слушаем их с сестрой, и оттого не из разговоров собственно, а из коротеньких отрывков отдельных фраз, намеков поняли, то есть я, по крайней мере, понял, «что при характере Петра Васильевича это долго не продолжится, и вообще она несчастная», «хотя он и бросает на нее деньги теперь и показывает вид, что ее любит...».

Утром, на второй день праздника, вдруг появился совершенно неожиданно из Прудков наш повар Степан: он пришел похристосоваться. Мы пили чай в столовой, куда его и позвали, как только доложили о его приходе, и я услыхал, как он в ответ на вопрос матушки, хорошо ли ему там жить, отвечал: «Ничего пока, сударыня-барыня: только «она» – мадама ихняя, хоть и приказывают, но ничего в деле не понимают. Может, со временем что...»

Да еще в девичьей, куда послали Степана чай пить и куда вслед за чем-то и я прибежал, я услыхал, как он рассказывал девушкам: «И такая-то смирная, такая-то смирная: говорит, приказывает, точно стыдится: знает себя... И дана «ей» власть большая, только «она» ничего не взыскивает и ничего не понимает, все только: пожалуйста, пожалуйста!..»

– Это кто же? – спросил я.

Степан с сомнением и нерешительно посмотрел на меня, дескать, хорошо ли это, если я скажу, и ответил, вероятно придя к заключению, что не следует говорить:

– Это, сударик, мы тут так, промеж себя говорим... Но я, недовольный таким ответом, чувствуя себя почти обиженным, сделал равнодушный вид и, как будто я уже все знаю, проговорил:

– Это ведь все равно недолго продолжится...

– Чего-с это? – глупо и некстати спросил Степан.

– Да вот все это и она... – ответил я.

Я хотел спросить, как «ее» зовут, но не решился, на это у меня духу не хватило, да и что же бы он подумал обо мне: говорю так уверенно, а сам не знаю даже, как «ее» зовут...

Но в это время кто-то вошел в девичью, позвали меня, – расспрашивать и выпытывать мне дальше уж нельзя было.

IV

Было одно место, куда отец брал меня одного с собой довольно часто, особенно в хорошую весеннюю солнечную погоду, – на конюшню. Меня одевали в крытый синим сукном полушубчик, и я шел с отцом вдвоем, довольный уже тем, что я вне домашнего присмотра, никто меня не останавливает, могу говорить с кем хочу.

В то время конюшни были совсем не то, чем они стали теперь. Тогда это был клуб, куда съезжались соседи. Бывало, иные приедут, проведут на конюшне в осмотре лошадей часа три, четыре и пять и уедут, не заходя даже в дом. В мало-мальски порядочных конюшнях бывали для таких собраний приезжавших соседей манежи – особые теплые помещения, которые были так приспособлены, что в случае какого-нибудь спора, недоразумения, возникшего в разговоре о какой-нибудь лошади, ее можно бывало ввести туда, а не выходить самим, опять одеваться в теплое платье. Устроены были диваны турецкие, стояли столики; иногда туда приносили и вино, закуски, ставили самовар, пили пунш. Это станет совершенно понятно, если знать, что завод конский и самая покупка лошадей в то время не носили на себе того коммерческого отпечатка, которым они, конечно, отличаются теперь: тогда это было любимое дело, благородное занятие, общепринятая приличная страсть. «Завод» – этим именем без прилагательных: винокуренный, картофельный, то есть крахмальный, и проч., назывался только один конский завод, и если говорили завод просто, то это значило, что говорят о конском заводе, и это все хорошо понимали – конский завод гораздо ближе поэтому подходил к собачьей охоте, к карточной игре, чем к прибыльному наживному предприятию, и если лошадей продавали, то только потому, что куда же наконец их девать, да и деньги всем дворянам и тогда точно так же были нужны...

Для нас, детей, конюшня была местом веселой, занимательной и любопытной прогулки: во время ее мы видели массу лошадей, к которым чувствовали и мы какую-то прирожденную страсть, – лошадей, между которыми были такие красавцы, как все эти «Барсы», «Варвары», «Кролики», «Грозные» и проч., и такие хорошенькие, но еще глупенькие жеребята, так ревниво оберегаемые своими матерями, этими «Кроткими», «Любезными», «Верными» и проч., так степенно и важно, точно с сознанием своего достоинства, выступающими, поводя по ним своими красивыми большими глазами...

Особенно весело было на конюшне вот весной, когда уж пригревает: везде талый, мягкий снег; в затишьях на солнце уж бегут ручейки, с крыш каплет; воздух такой мягкий, не острый, как зимой, грудь дышит им так полно-полно, и все хочется вздохнуть поглубже, все кажется, что еще не всей грудью дышишь. В такие дни, в самый полдень, когда солнышко обогрелось, на большой обширный луг перед длинным зданием конюшни, к ней прилегающий и обнесенный с внешней своей стороны мелкой низенькой решеткой с высокими для чего-то въездными воротами, конюха выносят вязанки сена и раскладывают его кучками на небольшом одна от другой расстоянии. Потом одну по одной выводят вороных, серых, караковых лошадей с их детьми, выводят и пускают, то есть снимают с них недоуздки, и они нюхают, раздувая ноздри, воздух, осматриваются, глядят одна на другую, на своих жеребят, бегающих между ними, как-то неумело тыкающих длинными высокими ножками и точно с гордостью, как султанчиками, помахивающими своими коротенькими курчавыми хвостиками. Но вот они осмотрелись на воздухе, от которого за зиму в своих темных отделах почти уж отвыкли, ознакомились с новой, непривычной картиной света и простора и одна по одной обращают внимание на приготовленное им угощение – кучи сена. А потом дети их, жеребята, перепутаются, начнут лезть к чужим матерям, начнется призывное ржание матерей с тоненькими ответными голосами жеребят. И когда-то, когда-то они разберутся, но все равно ни одна никогда не ударит чужого жеребенка, как бы он ни лез к ней и ни надоедал.

В такие ясные, солнечные, теплые дни, особенно на первый выпуск лошадей и жеребят на воздух, обыкновенно на конюшню ходили и матушка и с нею мы с гувернанткой. Нам приносили на луг из конюшни табуретки, стулья, ставили в затишье на солнце, и мы иногда по часу и более смотрели на лошадей, как бегают и путаются их жеребята, первый раз увидавшие и свет и простор.

В этом году такой ясный, теплый, солнечный день приходился на третий или на четвертый день праздника; было решено, что сегодня, как ободняется, жеребят и кобыл выпустят в первый раз погулять на двор. Но почему-то, не помню, в этот день матушка с Соней и гувернанткой не могли идти, и отец взял на конюшню меня одного. Мы пришли, нам вынесли на двор из конюшни и поставили в затишье на солнце скамейку, мы сели на нее с отцом, возле стали конюший, наездник, коновал и проч, конюшенная свита; конюха начали приносить и раскладывать по огороженному решеткой перед конюшней широкому двору охапки сена, разложили его, потом начали выводить лошадей-матерей с жеребятами, снимать с них недоуздки и пускать вольно. Происходило, одним словом, все то, что описано выше и что в этом случае происходило каждый год. Как я сказал уже, на конюшню приезжали очень часто соседи и так люди всякого торгового звания, которые в доме у нас никогда не бывали, смотрели лошадей, иногда покупали их, отдавали деньги и уезжали. Так было и в этот раз. Кто-то из таких мелкопоместных соседей или посторонних людей, которые никогда у нас не были, приехали и пошли с отцом смотреть назначенных для продажи лошадей на конюшню. Я остался один, то есть, собственно, не один, конечно, – кто-то: наездник, коновал или еще кто-нибудь, оставался со мною, но отец оставил меня и ушел. Помню, день был чудесный, замечательно теплый, даже жаркий для этого времени, особенно на пригреве, на солнце. Я сидел на скамейке, смотрел на ходивших по двору лошадей, жеребят, наконец задумался. Вдруг, я услыхал, кто-то возле меня сказал: «Дяденька Петр Васильевич приехал». Я очнулся, взглянул и увидел, что от ворот идет между лошадьми по огороженному двору, в военной шинели с бобрами и в белой фуражке с красным околышем, дядя, и идет такой видный, статный, красивый, идет прямо ко мне, оглядываясь по дороге на лошадей, которые важно, серьезно смотрели на него.

– Здравствуй, – мы три раза поцеловались, похристосовались с ним. – А где отец? – сказал дядя.

– Он там, на конюшне, с кем-то, – ответил я.

– С кем?

– Не знаю. Кто-то лошадей смотрит.

– А ты что ж тут делаешь?

– А я вот сижу, смотрю.

– Он с кем там? – обратился дядя к стоявшему тут же наезднику или кому-то другому из стоявших тут, которые все при приближении его сняли шапки и стояли с непокрытыми головами.

Наездник назвал кого-то.

– Ну, пойдем к нему, – сказал мне дядя.

Мы пошли. Дорогой я зачем-то оглянулся и увидел, что у ворот стоят парадные дядины сани и в них кто-то сидит, но не мужчина, а женщина. «Неужели?» – подумал я. И, я помню, у меня вся кровь, не знаю почему, бросилась в голову.

Отец, вероятно кем-нибудь предуведомленный, уже шел к нам навстречу. Дядя с ним обнялся и тоже трижды поцеловался. Я заметил, и это удивило меня, что вся свита, шедшая за отцом: конюший, коновал, выводные, конюха – все были без шапок. У нас этого никогда не было, отец терпеть этого не мог, и причиной было, очевидно, присутствие дяди. Когда, встретившись с отцом, они остановились и поздоровались, некоторые из дворовых поклонились дяде, но он как-то, точно не замечая их или, правильнее, не различая их, кивнул в их сторону головой и мотнул по направлению к козырьку фуражки двумя пальцами. Они так и остались с непокрытыми головами. Отец стоял к свите спиной, разговаривая с дядей, и не видал этого.

– Во-первых, с праздником, а потом дело у меня к тебе: мне нужно пару серых, есть у тебя? – сказал дядя.

У дяди в Прудках своего завода не было. Был у него какой-то завод в Покровском, главном и большом его имении, но и тот был неважный. У отца же, напротив, был некогда известный, с хорошим именем завод.

– Для чего тебе – я ведь не знаю; ты скажи, каких тебе надо, – ответил ему отец.

Дядя стал ему объяснять, каких ему надо лошадей, и сказал, кивнув туда, где стояли его сани и в них сидела женская фигура:

– Я хочу ей подарить: она любит серых.

Когда дядя кивнул, и отец оглянулся в ту сторону.

– Понимаешь, какие поэффектнее, поконистее, каретных.

– Посмотри, выбери сам.

– Нет, уж если так – позволишь? – пускай она сама выберет, – сказал дядя, – это ей же ведь.

И что-то скороговоркой добавил по-французски и рассмеялся.

Я видел, что отец на минуту как будто замялся, мельком взглянул на меня и потом проговорил: «Хорошо...» Дядя кивнул головой кому-то из конюхов и сказал: «Скажи, чтобы, – вон барыня сидит, – чтобы шла сюда. Проводи ее сюда ».

– Да ведь это... Не сюда... Мы на конюшню пойдем... Это туда, – сказал, несколько смешавшись, отец.

Но было уже поздно. Конюх рысью добежал до дядиных саней, стоявших у решетки, и сидевшая в них дама уже шла. Я старался не глядеть ни на нее, ни на отца. Я боялся, как бы он не услал меня в дом под каким-нибудь предлогом. Я бы готов был провалиться в этот момент, лишь бы только он не видел меня, не останавливался на этой несчастной мысли, которой я не знаю как я боялся, а между тем я понимал и чувствовал, что это «она»...

Она подходила к нам очень скоро и довольно торопливой походкой, распахнув свой темно-зеленый бархатный салоп и пробираясь по тропинке, по рыхлому, весеннему снегу. Она издали еще начала раскланиваться с отцом, который сделал тоже несколько шагов ей навстречу и поздоровался с ней за руку. Дядя смотрел на нее и на отца, как-то полуиронически улыбаясь, и тотчас свел с них глаза, когда они подошли. Она сделала поклон и в мою сторону. Я тоже раскланялся.

Я увидал ее великолепные глаза, темные, глубокие, кроткие-кроткие, бледное довольно лицо, худощавое. Она была роста выше среднего. Дядя повел разговор с отцом и с ней по-французски.

– Ну вот, сама выбирай, – сказал он, обращаясь к ней, – Сейчас увидишь.

Она улыбнулась и пожала плечами.

Тогда, не обращая уж больше на нее внимания, дядя сказал отцу цену, которую он хочет дать за лошадей, и просил, чтобы ему показали этот сорт.

Все двинулись через двор на конюшню. Я, чтобы не быть на виду, несколько поотстал и шел позади; отец с дядей шли впереди.

Отвечая что-то дяде, она сказала это таким славным, милым голоском и так весело, что у меня вдруг стало радостно на сердце, и радостно оттого, что как же она может быть, как все говорят, «несчастная» с таким голосом? Мне показалось, что она даже тихонько смеялась. Я шел за ними поспешно, путаясь, оступаясь, спотыкаясь в талом, рыхлом снегу. Вдруг я услыхал, кто-то назвал меня по имени и отчеству. Я оглянулся и увидел нашего лакея Никифора. Он говорил мне:

– Маменька прислали: приказали домой идти.

Я так и остановился на месте...

Когда я пришел домой, матушка ни о чем меня не спросила, но я заметил сейчас же, что она в высшей степени чем-то недовольна. Минут через двадцать или через полчаса мимо дома, в отдалении, по дороге оттуда, со стороны, где конюшня, проехали парные дядины сани, и в них сидела «она». Немного погодя еще, перед самым обедом, пришел с конюшни отец и с ним дядя. Когда дядя здоровался с матушкой, он ей что-то сказал, на что та ответила, по обыкновению, точно обиженная.

– Да ведь то конюшня, не дом твой! – сказал он, рассмеявшись, с гримасой вздернул плечами и, оставив ее, заговорил о чем-то со мною. За обедом дядя усиленно и нарочно шутил, много смеялся, что составляло вызывающий контраст с недовольным настроением матушки. После обеда за ним вернулись его лошади, и он сейчас же уехал домой. Весь остаток дня и весь вечер матушка провела с отцом в кабинете.

В этот же вечер, оставшись наедине с сестрой, я рассказывал ей:

– Ах, Соня, какая «она» красавица, если бы ты видела!.. И за что они на нее сердятся? Я не знаю, что «она» им сделала?.. И «она» вовсе не несчастная!..


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю