Текст книги "Потревоженные тени"
Автор книги: Сергей Терпигорев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 47 страниц)
Илья Игнатьевич приехал опять вечером в тот же день, и они с тетенькой уж совершенно мирно, как ни в чем не бывало, отправились в ее комнату толковать «о делах», то есть рассчитываться, – он платить ей деньги, а она писать ему расписку в получении их, так как у них утром было условлено, что тетенька, получив тысячу рублей с него в задаток, выдаст ему расписку в том, что, по уплате в срок ей остальных двух тысяч, должна будет выдать отпускную, или, как тогда обыкновенно говорили, вольную его «девке».
Когда тетенька вышла оттуда, она даже очень милостиво предложила ему, чтобы он напился чаю в передней. Он отказался, отговариваясь каким-то делом, а тетенька еще подшучивала:
– К своей, к возлюбленной, спешишь? Ах, чудак ты! Ну, уж ступай, ступай, обрадуй ее...
Тетенька была весь этот вечер в отличном расположении духа – не казалась только, не притворялась, а действительно в отличном, совсем покойном расположении духа, как может быть человек, сознающий, что он исполнил сегодня долг свой и ничего решительно не чувствует за собой, совесть его чиста и спокойна.
Я помню, кто-то еще был – приехал – у нас, мы пили вечерний чай на балконе, был лунный вечер, в саду свистел соловей, мы долго ходили по темным дорожкам сада, любовались на освещенные луною поляны и куртины[28]28
Куртина – клумба, цветочная грядка в саду, обычно засаженная каким-либо одним растением.
[Закрыть]; очень долго гуляли, наслаждаясь прелестным, тихим, сухим, теплым вечером, и поздно пошли в дом ужинать. Кто именно был у нас тогда, я не помню теперь, но мы и за ужином засиделись долго, так как матушка отправила и меня и сестру спать раньше, чем все разошлись и разъехались.
Утром, как только мы встали, я услыхал ужасное известие: несчастная девушка Ильи Игнатьевича в эту ночь утопилась в реке. Когда он приехал от нас вчера поздно вечером, она была уже мертва, ее вытащили, и она лежала на берегу. Ее откачивали, что-то еще с нею делали, но ничто уже не помогло.
Когда я пришел на террасу пить чай, матушка, сидевшая там, я помню, все крестилась, выслушав рассказ об этой страшной вести. Тетеньки еще не было. Она вставала позже нас и не выходила еще из своей комнаты.
– Надо послать кого-нибудь, – говорила матушка. – Никифора надо послать, чтобы он все разузнал, как это было. Ах, господи, страсть какая. Ах...
– Ермил, кучер, поскакал уж туда. Сел на неоседланную лошадь и поскакал. Ведь он Илье-то Игнатьевичу как-то еще сродни приходится, – ответил кто-то из женщин матушке.
– Ах, господи, грех какой... Ах, страх какой, – все повторяла она.
Наконец явилась и тетенька.
Она молча выслушала страшную весть, сделала маленький крестик рукою у себя на том месте, что называется под ложечкой, и, тихо опускаясь на стул, проговорила:
– Ну что? Не права я разве? Вот и лучше бы было, когда бы я на его предложение не согласилась. Сразу он не мог бы трех тысяч за нее заплатить, ее и увезли бы. Разве ей легко было оставаться с ним, с этаким стариком, вот она и кончила...
И минуты не прошло, как она добавила:
– Ну, значит, на одной тысяче я и отъехала... вот остальные денежки теперь мои за ним и улыбнулись...
Ужасная эта история разнеслась по всему уезду, все, даже и те, что сами продавали тетеньке людей, были в ужасе от нее и осуждали тетеньку. Все были смущены; приезжал исправник и что-то долго толковал с отцом в кабинете; боялись «голубого», то есть жандармского полковника, как их тогда называли, боялись следствия по этому поводу, все были смущены или боялись, но не тетенька. Она одна держала высокий тон и ничем не смущалась.
– Ах, боже мой, что ж тут такого! Ну, не хотят, чтобы покупали людей, пускай запретят их продавать. А то закон существует на это, не запрещено это – так что ж тогда кричать-то об этом, пугать-то чем? Что я, беззаконие, что ли, какое учинила? Кажется, честные, не фальшивые денежки плачу, не крадучись как – в присутственном месте купчую совершаю, пошлину в казну вношу...
– Так-то так, но все-таки, знаете, это неприятная история, – возражали ей.
– Да чем? Я-то при чем тут? Что я, одна, что ли, покупаю людей?
– Ну, все-таки, знаете...
– Не понимаю. Девке какой-то пришла в голову дурь ни с того ни с сего утопиться – я виновата. Да разве мало у кого люди вешаются и топятся, что ж, и они виноваты? Да разве можно за это отвечать?..
Тетеньке, разумеется, ничего не было, суда и следствия по этому делу тоже никакого не было, «голубой» не узнал или если, может быть, и узнал, то не счел нужным обращать внимания на такую пустую историю.
Но на Илье Игнатьевиче это дело отозвалось. Ему оно но сошло даром. Те две тысячи, которые он не доплатил, разумеется, тетеньке, он чуть ли не с лихвой заплатил чиновникам. Чуть не целый год к нему все «заезжали» то становой, то исправник, то стряпчий и еще какие-то судейские из города, и он их угощал. Они жили у него по нескольку дней, ели, пили, надругались над ним, издевались, он просил у них прощения, становился на колени, ползал. Они брали с него деньги и уезжали.
И долго эта история не забывалась и после, когда все уже было кончено, все успокоились. Она все-таки отразилась до известной степени и на тетеньке: она с год, пожалуй, а то и больше, не покупала людей, какие выгодные условия для покупки ни предлагала ей Мутовкина.
Чтобы дать забыться всему и чтобы избегнуть неприятных всяких взглядов и расспросов, тетенька уезжала на время в Саратов, хотя раньше этого вовсе и не думала туда собираться.
Илью Игнатьевича, сильно изменившегося после этой истории, я видел, приезжая из гимназии, куда меня вскоре определили, раза два всего или три. Франтоватый вид его, когда он, бывало, являлся по праздникам в церковь или приезжал к нам, совсем исчез. Последний раз я видел его у нас в передней, в полушубке и в валенках, приезжавшим просить о чем-то. Материальное благосостояние его сильно пошатнулось, и уж он не мог потом оправиться после нашествия тогда на него судейских и чиновников. Упал и авторитет его как дельца. Он сделался как-то робок и застенчив после этой передряги. Она, несомненно, сильно повлияла на него и потрясла.
Он умер какой-то странной смертью. Племянник его, живший с ним и зачем-то уезжавший в город, возвратившись, нашел его умершим в сидячем положении, склонившимся над столом. Племянник его был в отлучке три дня, а потому никто не знал даже, когда именно он умер, так как никакой прислуги, кроме работников, он не держал, а они говорили, что в комнату к нему ни разу не входили.
После его смерти все его имущество досталось этому его племяннику, который открыл при постоялом дворе кабак и лавку. Он впоследствии очень разжился от обозов, которые заезжали к нему во двор и останавливались у него. Репутации он был не честной.
Вскоре скончалась и тетенька Клавдия Васильевна.
ПРОДАННЫЕ ДЕТИ
(Посвящается сестре моей Александре Николаевне Терпигоревой)
IАнна Ивановна Мутовкина! – докладывает лакей.
– А, чтоб ей... Одна? – спрашивает отец.
– Нет-с, с детьми.
Отец с досады встает с дивана и уходит из угольной, где мы все пили чай; остается матушка с Анной Карловной, нашей гувернанткой-немкой, да мы, дети, – я и сестра Соня, девочка лет девяти.
Скоро в дверях угольной показывается Анна Ивановна Мутовкина с детьми, тоже мальчиком и девочкой. Она привезла их к нам, то есть захватила их с собою собственно для нас – для меня и для сестры, чтобы доставить нам удовольствие поиграть с ними...
Анна Ивановна Мутовкина женщина лет пятидесяти, среднего роста, с лицом вечно умильно улыбающимся, хотя глаза у нее бегают как-то тревожно и она все видит, все слышит, все замечает. Одета она не то чтобы бедно, а как-то неопрятно: одно плечо выпачкано мелом – это она дома стояла у печки и грелась; на оборках у платья сухая грязь – как забрызгалась, так с тех пор и не чистила его; мантилья спереди вся закапана – ела, соусом закапалась – она отвратительно ела, – салфеткой кое-как вытерлась, пятна и остались. Но самое противное для нас у нее было – это ее руки; маленькие, красные, с обгрызенными пальцами и все в цыпках, то есть с грубой и потрескавшейся кожей.
Когда мы утром, после умывания, спешили и кое-как вытирали, не насухо, лицо и руки, нянька говорила нам всегда:
– Вот посмотрите, будут у вас руки, как у Анны Ивановны, в цыпках все.
– Отчего?
– Оттого, что с мокрыми руками нельзя выходить.
– Да разве у нее от этого?
– А то отчего же.
Но, я думаю, это было само собою, а главная причина – от неопрятности: противно неопрятна она была.
Дети ее тоже нам не нравились. Старшею была Клавденька, названная так в честь своей крестной матери, нашей тетки Клавдии Васильевны, покровительницы Анны Ивановны Мутовкиной. Это была девочка скрытная, лицом очень некрасивая и совсем нам не пара: она в свои одиннадцать – двенадцать лет глядела почти как взрослая. Пойдем мы с нею, бывало, гулять в сад, зовем ее бегать с собою, играть:
– Сейчас... Бегите, я сейчас...
А сама идет с няньками и все у них выспрашивает.
Они сначала ей на все отвечают, а потом, как догадаются, что она это у них нарочно для чего-нибудь выспрашивает, и начнут ее стыдить:
– Ах, барышня, какая вы еще маленькая, а уж хитрая какая. И зачем вам это все знать? Вы бы побегали, поиграли, – усовещивают они ее.
А она, как ни в чем не бывало, кашлянет или рассмеется, и опять за свое.
Няньки на нее потом, вечером, жаловались матушке:
– Ах, сударыня, какая она, – говорили они, – и до всего-то, до всего ей дело. Обо всем это она расспрашивает, все высматривает.
– Несчастная девочка, – говорит матушка.
– И ведь это ее все мать, Анна Ивановна, научает, – продолжает нянька.
– Конечно...
Сын, Ваня, мальчик лет девяти или десяти, был какой-то не то что дурачок, а глупый, тупой, да к тому же еще забитый. Кроме того, он был постоянно болен золотухой: то щека подвязана, то нога забинтована. И чуть что, сейчас плачет. Побежит, упадет на больное место и так расплачется, что и не унять его.
– Не плачьте. Ну, что ж делать? Пройдет, ничего, – уговаривают его няньки.
– Больно...
– Ну, что ж с этим делать. Пройдет. А то, срам какой, большой вы уж, и плачете.
И начнут его перевязывать, перебинтовывать. А он сидит, всхлипывает, и такой несчастный, жалкий, беспомощный какой-то и в то же время противный, потому что мы знали, что и он такой же выведчик и сплетник, как и его сестра, только глупее ее и не такой шустрый – может быть, потому что больной.
Мутовкина очень любила привозить их к нам с собою. Она даже одно время вздумала было чуть не через день присылать их к нам одних. Она жила недалеко от нас, верстах в трех, и они начали то и дело к нам являться. Привезут их утром и оставят у нас на целый день – возись с ними. Как дети, и мы, разумеется, неохотно сидели в классе, но гулять и заниматься с ними у нас было еще меньше охоты, и мы были очень довольны, когда вскоре эти визиты их прекратили под предлогом, что мы в это время занимаемся и это нам мешает.
Но когда у нас гостила тетушка Клавдия Васильевна, покровительница Мутовкиной, или, как та ее называла, «благодетельница», тут уж ничего нельзя было поделать, и Анна Ивановна с детьми являлась то и дело; детей приведет к нам, нас перецелует, скажет: «А я вот к вам привезла своих, пускай они посидят с вами», – и пойдет и сидит с тетушкой в ее комнате, – о чем-то они беседуют, что-то такое всё разговаривают...
И матушка и отец Мутовкину не любили, особенно отец, но он не мог ее не принимать или принять ее так, чтобы она сразу перестала бывать у нас, потому что он был предводителем в это время, и как же так он стал бы невежливо или даже невнимательно обращаться с дворянкой – помещицей своего уезда, какая бы она там ни была?..
Но она угнетающе действовала на него, и он всякий раз уходил к себе в кабинет, как только докладывал лакей, что приехала Мутовкина.
IIУ Анны Ивановны Мутовкиной был жив еще муж, и не только жив, но и служил даже в земском суде каким-то дворянским заседателем[29]29
Дворянский заседатель – выборный представитель от дворянства в земском межсословном суде.
[Закрыть]. Он только у нас не бывал или почти не бывал. Я помню его у нас всего только каких-нибудь два или три раза за все время, да и то видел его у отца в кабинете: в прочих комнатах он не появлялся, и ни за обедом, ни за чаем я его никогда не видал.
По виду это было существо самое жалкое: небольшого роста, в неуклюжем, просторном, точно чужом, вицмундире – фрак с желтыми полинялыми металлическими пуговицами, плешивый, с глазами вечно слезящимися и робкой, заискивающей улыбкой. Как говорили, он был совершенно во власти у жены, вполне от нее зависел и всем был обязан ей, так как она была женщина энергическая, всюду проникала, всех просила о нем и если раз за что бралась, – своего уж достигала. Но он, говорили, был в то же время и изобретательный, отчаянный взяточник, славившийся именно этой своей изобретательностью во взяточничестве. Не было в уезде ни одного темного дела, в котором бы он не принимал участия или к которому так или иначе не был прикосновен. Три губернатора, один вслед за другим, обещались «съесть» его, как выражались тогда, и ни один не мог ничего с ним поделать. Но он был постоянно под судом или под следствием. Отдадут его под суд, он год или два посудится и опять очистится. И так все время, всю жизнь.
Он участвовал не только во всех чиновничьих и судебных плутнях, в лихоимстве и проч., но он принимал участие и прямо даже в мошенничестве, в воровстве, в грабеже, который тогда случался тоже не в редкость. Ему приписывали, я помню, выдумку воров уводить зимою по ночам у мужиков лошадей и коров обутыми в лапти: след человечий, а украдена лошадь или корова, которых следа нигде нет, не видно. И много приписывали ему других подобных же изобретений.
Жена его в разговоре отзывалась о нем пренебрежительно, называя его просто «мой» или с прибавлением: «дурак-то мой». Но она участвовала во всем с ним заодно – он старался в городе, в суде или в судах, а она в деревне, и дураком она на самом деле, несомненно, не считала его потому, что в споре, в азарте иногда у нее вырывались о нем такие выражения: «Ну да! Уж Алексей Макарыч-то это знает!» Или: «Ну да уж если Алексей Макарыч-то за это дело возьмется, будьте покойны, ничего не поделают», и проч.
Видал я его чаще у деда, у которого были постоянно какие-то тяжебные дела, и их вёл ему, в качестве его поверенного или просто советчика. Мутовкин.
– А спосылать-ка завтра в город за Мутовкиным. – скажет, бывало, дедушка еще с вечера.
На другой день Мутовкин и является, зазябший, весь синий с дороги, потому что за ним посылали мужицкую подводу в одну лошадь, а он все двадцать верст от города ехал шагом или почти шагом.
– Замерз... а? – спросит дедушка.
– Замерз, Николай Федорович.
– Водки хочешь?
И, не дожидаясь ответа, дедушка кричит:
– Кондрашка, подай водки и закусить чего-нибудь.
Несмотря на то, что дедушка высоко ценил судейский ум и судейскую опытность в делах Мутовкина, он, однако, при всех постоянно подсмеивался над ним.
– Ну, – скажет, – рассказывай, какие там у вас, в городе, новости, какие еще плутни вы там придумали?
Мутовкин все это переносил и, по-видимому, нисколько на это не обижался: сидит и сам же смеется, хихикает или рассказывает, действительно, какую-нибудь еще новую плутню, – не свою, как он уверяет, а чью-нибудь, – но так тонко ее понимает и смакует при этом, что видно, что он весь в ней, что это его жизнь.
– И как это только на вас грозы никакой нет. Погодите, вот приедет новый губернатор, он вам задаст, всех вас под суд упрячет! – продолжает дедушка.
А Мутовкин только сперва глупо-глупо так посмотрит на него, дескать, за что же тут, я не понимаю, а потом весело улыбнется и глаза сделает хитрые-прехитрые.
– Ты сколько раз, – продолжает дедушка, – под судом-то был?
– Восемь, – скромно отвечает Мутовкин.
– И все чист выходил?
– Да за что же, Николай Федорович! Ведь если человек ничего не сделал, за что же судить-то его?
– Рассказывай! Это уж особое к тебе милосердие дворян, что они еще выбирают тебя всё.
– А страдаю-то я за кого? Все за господ дворян же, за них же, за их дела...
– А ты за нехорошие дела не берись.
– Не берись!
– Да, разумеется.
– Ах, Николай Федорович, и как вы это говорите! Ну как я не возьмусь, если, примерно, вы меня призовете и скажете: «обделай мне это»...
– Я тебе никогда этого не скажу.
– Знаю-с. Да я к примеру так.
Но и дедушка и все подсмеивались над ним так только, потому что люди смеются, а как крупные помещики, от которых зависело его избрание на баллотировках, вновь избирали его в ту же должность заседателя и с делами своими всё обращались к нему: очень уж сами-то они все плохо знали законы, что можно и чего нельзя, да и вообще и так были слабы по части грамотности.
IIIУ Мутовкиной имение было очень небольшое, даже собственно, по-тогдашнему, не имение, а просто хутор – десятин сто земли, две семьи крестьян и одна семья дворовых, которая вся и служила при доме и при усадьбе, исполняя обязанности кучера, повара, садовника и разных ключниц, скотниц, горничных, птичниц и проч.
Но в подмогу им те помещики, дела которых вел Мутовкин, отдавали ему в виде вознаграждения во временное пользование или одиночек – мужчин и женщин, или иногда и целые семьи.
Положение этих несчастных – помню рассказы об этом – было самое ужасное. Мутовкин сам жил постоянно в городе, находясь на службе, или вот так разъезжал по помещикам в качестве их поверенного или советника, а хозяйством и всем в деревне или на хуторе заведовала Анна Ивановна. На этих несчастных, присылаемых к ней во временное пользование, она смотрела прямо как на жертв своих и не только обременяла их всякой работой, но еще, отпуская домой по окончании срока пребывания их у ней, обирала, что называется, до нитки.
Как ни мало могли интересовать все эти разговоры о порядках у Мутовкиной нас, детей, но, вслушиваясь в некоторые из этих разговоров, интересовавшие почему-нибудь нас, мы невольно вдумывались в эти рассказы, и они запечатлелись у нас в памяти. Разговоры нянек, горничных между собою, которые мы не могли не слышать, дополняли наши представления о мутовкинских порядках.
– Такой другой госпожи во всем уезде нет, да и в губернии во всей, пожалуй, не сыщется, – говорили они про нее.
– Жадна уж больно.
– Ненасытная совсем... И жалости в ней к человеку – никакой.
– Совести-стыда никакого.
Я помню рассказ один няньки – ей тоже кто-то рассказывал – о том, как Мутовкина разбирала сундук или мешок какой-то горничной, присланной ей в услужение каким-то помещиком, дела которого вел ее муж, и как она при этом отобрала у этой несчастной и взяла себе разные ее тряпки, не побрезгав даже и этой скудной наживой...
Но это я, однако ж, привожу здесь вовсе не потому, чтобы это было чем-то особенным, исключительным в характере самой Мутовкиной, – это очень многие тогда делали, то есть рылись в сундуках у горничных и даже отнимали у них разную дрянь, – я упоминаю здесь об этом обо всем просто как об общем фоне, на котором в памяти у меня вырисовываются те или другие картины или отдельные сцены. Мутовкина была только мизернее, циничнее, неопрятнее других, и оттого, глядя на нее или слушая ее, больше возмущалось нравственное чувство в нас, детях, и мы лучше и легче все это запомнили – только...
Имением своим и своими людьми Мутовкина распоряжалась совершенно самостоятельно, не спрашивая ни согласия, ни советов и указаний своего мужа. У них были даже из-за этого имения друг с другом ссоры. Сперва это именьице было его, но потом он как-то перевел его на ее имя. У него было какое-то опасное тогда дело, по которому он мог поплатиться каким-то большим для него денежным начетом или штрафом, взысканием, и у него могли это именьице его отобрать или продать, – так вот, чтобы этого не могли с ним сделать, он и перевел его как-то на имя жены.
Но потом опасность эта миновала, он благополучно избег ее, «отсудился» от нее, как тогда говорили, хотел было опять перевести имение на свое имя, но жена уж не соглашалась на это, не отдавала ему назад имения, постоянно с мужеством и очень ловко, говорили, отражала все его подвохи и нападки.
Это все, однако ж, тоже между прочим, так как и это все было в то время вовсе не в редкость, и у кого в семьях это происходило, семейному счастью семьи нисколько не мешало, напротив, и делалось-то это все в интересах семьи, ее безопасности и обеспеченности, и если над этим смеялись, то лишь над отдельными какими-нибудь случаями этой борьбы супругов, а самый факт, мотив таких ссор и борьбу супругов все уважали и рассматривали как заботу их о целости имения и об обеспечении детей. Так и теперь Анна Ивановна находила много сторонников, которые сочувствовали ей в ее упрямстве не отдавать обратно мужу его имения.
– Помилуйте, и к чему? Избави господи, опять попадется, что ж, тогда снова переводить ему на жену.
– Глупости! Как это служащему человеку на свое имя имение держать...
И даже прямо, в силу этих взглядов, смотрели на его желание получить имение обратно от жены как на предосудительное дело, как на доказательство того, что он не заботится о семье, по легкомыслию его, хотя все знали, что какой уж он легкомысленный!..