Текст книги "Потревоженные тени"
Автор книги: Сергей Терпигорев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 47 страниц)
Сватовство это, однако, не удалось. Как все это там произошло, я не мог тогда узнать, но некоторые подробности дошли до меня. Разумеется, все это я узнал из разговоров отца с матерью и потом из рассказов самой тети Липы, когда все это наконец кончилось.
Идея о женитьбе дяди Никаидра Евграфовича на Свистовой, или, как называли уже ее все при нас, вице-королеве Неаполитанской, зародилась у тети Липы под влиянием беспредельной любви ее к брату и старых приятельских ее отношений к своему другу и соседке Свистовой. Она ездила к ней тогда, перед тем как проявиться у нас Никандру Евграфовичу, с целью приготовить Свистову к этому сватовству за нее своего брата. Свистова дала ей какой-то крайне неопределенный и туманный ответ, который тетя Липа, под влиянием страстного желания своего устроить счастье их обоих, истолковала в смысле ее согласия. Но когда потом, через неделю, тетя Липа привезла к ней Никандра Евграфовича в качестве жениха, Свистова не только была поражена этим, изумлена, но даже сочла прямо за оскорбление себе со стороны тети Липы. К тому же, кажется, и дядя Никандр Евграфович позволил себе при этом какую-то «неловкость». Это еще более возбудило гнев в Свистовой, и она, приняв совершенно «царственную» осанку, как рассказывала потом сама же тетя Липа, удалилась, оставив их одних в комнате, и больше уж к ним не выходила. Тетя Липа попыталась было на основании прежних, старых дружеских к ней отношений проникнуть к ней в комнату объясниться, но Свистова ее не приняла. Так они с дядей и уехали в тот же день. Все это кончилось удивительно скоро. Через несколько дней дядя был уже опять у нас. Он приезжал, чтобы проститься, так как на днях уезжал в Петербург.
Он хохотал, рассказывая об этой истории, делая противное, осклабившееся лицо, и говорил грубо, цинично о том, как все это произошло.
– Фря какая! Да кто ее возьмет-то после этого скандала ее с Мюратишкой? Извольте видеть, влюблена она была в него. Просто послали, как это всегда бывает на походах, какого-нибудь вахмистра[44]44
Вахмистр – нижний командный чин в кавалерии.
[Закрыть] за ней, ее и привели. Влюблен!.. Скажите, пожалуйста. И она в него была влюблена, до сих пор влюблена...
Но его остановили, заступились за нее.
– Нет, уж это-то, Никандр Евграфович, извините, – возразила ему матушка, – это всем известно, что ее забыли сонную, когда выбирались и бежали из Москвы, и Мюрат ее увидал одну, испуганную, растерянную на улице, подъехал к ней – он известен был своей учтивостью и любезностью с дамами, – был поражен ее красотой – она действительно, ведь все знают, редкой была красоты, – пленился ею, поместил ее в штабе... Но потом, конечно, несчастие это было... Но ведь этого кто же не знает. Это вовсе не секрет. За нее сватались потом такие женихи... завидные... н-да...
– Завидного у нее только состояние. А так, куда с ней деваться? Ко двору ее нельзя представить... Скандальная история эта всем известна... Жениться на ней можно, только чтобы ликвидировать свои дела. Из полка тоже надо будет сейчас же выйти... Но состояние, то есть имение ее, это действительно... клад... Золото – имение.
И все это сопровождалось коротким хохотом, сухим, нервным, и той неприятной улыбкой во все лицо, про которую я говорил. Чувствовалось что-то фальшивое, деланное в этом смехе его, как и во всем вообще веселье его. Мы, дети, замечали это даже; а отец по отъезде его прямо говорил:
– А ты заметила, как на него это подействовало? Его всего так и передергивает от злости.
– Ему неловко, совестно.
– Да, но и зол он вместе с тем. Сорвалось, не выгорело!..
– И у него манеры стали какие-то... прибаутки... ничего этого прежде не было.
– Всё казармы.
– Ах, не говори. Прежде это был действительно блестящий молодой человек, я ведь помню его, – заступалась за него, в его прошедшем, матушка.
– Я его понимаю, – говорил отец, – положение его скандальное. В Москве купчиха отказала, потому что там узнали об его долгах и что вот он начал очень счастливо в карты играть... И это несмотря на полковничий чин и на вензеля...[45]45
...несмотря... на вензеля... – Золотые и серебряные изображения императорских вензелей (инициалов) могли быть только у офицеров Преображенского, Семеновского и нескольких других гвардейских полков.
[Закрыть] И потом тут, эта вот история.
Отец начал перечислять фамилии соседей-помещиков, чьи дети служат в петербургских гвардейских полках, и говорил, что это им, несомненно, все будет известно и, следовательно, разнесется в их кругу и в Петербурге. Положение дяди Никандра Евграфовича некрасивое: можно там все делать, но чтоб это было прилично и удавалось, главное, чтоб удавалось: перед успехом все молчит. А тут полнейшая неудача и две скандальных истории...
Тетя Липа переехала к нам не сейчас по отъезде дяди Никандра Евграфовича в Петербург, а по крайней мере недели через три. Матушке стоило большого труда перетащить ее к себе. Тетя Липа, кажется, хотела даже идти в монастырь и теперь предварительно решила было запереться у себя в Самодуровке и никуда не показываться. Но матушка, великая мастерица врачевать душевные раны у родственников и родственниц, а также и устраивать, чтобы все потом выходило гладко, без приключении и скандалов, победила ее решение, вытащила ее сперва к нам, а потом и совсем оправила ее упавший было дух.
На тетю Липу, когда только она явилась к нам первый раз после этой истории, мы тоже все с любопытством смотрели, хотя нам и было строжайше приказано ни о чем не расспрашивать ее и вести себя, как будто ничего не было и мы ничего не знаем: старшие уже знали, конечно, что и нам все известно.
Она приехала сильно побледневшая и похудевшая даже. Видно было по лицу, что история эта на нее потрясающе подействовала. Мы не могли только понять, что на нее особенно повлияло тут – неудача брата жениться вообще на богатой, что было равносильно его окончательной погибели, или безобразно-бестактная история сватовства за Свистову, история, которую все – не могла же она этого не знать, доходили же до нее слухи – приписывали ей и в которой она действительно была главной виновницей.
Матушка и отец поняли хорошо всю щекотливость ее положения, очень тактично не усугубили нисколько к ней внимания, ни лелеяли, ни ухаживали за нею больше, чем обыкновенно; только совершенно избегали всякого разговора о дяде и даже отдаленнейших намеков на всю эту историю – вели себя, как будто ничего никогда не бывало, они ничего не знали и не знают.
Даже соседей, на такт и скромность которых нельзя было вполне рассчитывать, когда они приезжали к нам, предупреждали, прося не говорить ничего об этой истории и не спрашивать тетю Липу о дяде Никандре Евграфовиче.
Предосторожность и деликатность со стороны матушки и отца в отношении ее доходили до того, что мне, я помню, было запрещено при ней не только рассуждать о Наполеоне и его маршалах, но даже брать из отцовской библиотеки книги о Наполеоне.
– Читай, если хочешь, в кабинете – сделай одолжение, сколько хочешь, – а туда не носи, не бери к себе, – говорил мне отец.
И это, пожалуй, не было лишним...
IXНо со временем, как все забывается, стала забываться мало-помалу и эта история. Моя страсть к Наполеону и его маршалам тоже улеглась, или, правильнее, ее сменило увлечение средними веками, я вдумывался в загадочную тогда для меня личность Карла V Испанского[46]46
Карл V Испанский (1500 – 1558) – испанский король и император Священной Римской империи. Пытался под знаменем католической религии осуществить план создания «мировой христианской державы». Фанатичность и жестокость, проявлявшиеся при осуществлении этого плана, вызывали сопротивление народов, входивших в империю. В 1555 г., потерпев поражение от германских протестантских князей, Карл V отрекся от императорского престола, а черев год – и от испанского.
[Закрыть].
Я был в это время уж в гимназии и жил в нашем губернском городе, в благородном пансионе, откуда мы ходили, в сопровождении гувернера-воспитателя, ежедневно в классы. Гувернеров этих у нас было четверо: один немец, один русский и два француза, оба уже старики и оба пленные солдаты великой армии, оставшиеся потом уж навсегда гувернерами в России. Они оба были уж настолько стары, что, собственно, узнать от них хотя что-нибудь о Наполеоне, его маршалах, как и обо всей славной эпохе, ими пережитой, в которой и они были деятелями, – ничего уже нельзя было. Они не могли даже рассказать ни одного анекдота, ни одного случая из тогдашнего времени. Один, покрепче, воровал у нас перочинные ножики, карандаши, которые мы же потом вынимали у него из ящика, и он не спорил при этом.
– Это твой разве?
– Мой, Иван Иванович.
– Ну, бери...
Другой был совсем уж слаб, с трудом ходил, тыкая ногами, и как только садился на стул, начинал сейчас дремать.
Но однажды нам удалось как-то расшевелить его, он был бодрее, чем обыкновенно, слово за слово, и он начал что-то отрывочно, путая и забывая половину, рассказывать из своего прошлого, разумеется и о походе Наполеона в Россию.
Я сидел тут же и слушал его. Его спрашивали, каких он помнит генералов, какие сражения. Он отвечал.
– А Мюрата помните? – спросил я.
– О да! – Мюрат – вице-король был. Красавец. Красива девочки любил...
– Ив Москве?
– И в Москве тоже. У него их много было...
Старик увлекся и начал рассказывать разные скабрезности, на общее удовольствие его слушателей. Его расспрашивали, и он все рассказывал, путал, вспоминал.
– Это раньше, может быть, все было, или тоже и в Москве? – еще раз спросил я его.
– И раньше и в Москве.
Он махнул рукой и захохотал.
Один из товарищей, с которым я был дружнее, чем с другими, тоже сын помещика нашей же губернии, спросил при этом меня:
– Да что это тебя так интересует?
– А я знаю одну его историю... Мюратову, – сказал я, – тоже из времен пребывания его в Москве.
– Ты знаешь?
– Да. Его любовь жива еще, она наша же помещица, нашей губернии.
И только я начал ему рассказывать и назвал фамилию Свистовой, как он вскричал:
– Анна Павловна!
– Да. А ты ее почем знаешь?
– Да ведь она же наша соседка. Она полупомешанная. Ну да... ее вице-королевой Неаполитанской зовут... я слыхал, отец ее так называл. Она возле Павловки живет. Как отец купил Павловку, мы и стали соседями с ней. Она верстах в семи от нас. Только она ведь никуда не выезжает, ни у кого не бывает... Я только раза два или три ее у обедни видел. В Павловке у нас нет своей церкви, так мы ездим к ней, в Свистовку... Только она и ездит, что в церковь. Она очень ведь богатая, говорят... У нее парк какой в имении, сад. Дом громадный, но уж старый, говорят.
Он долго болтал, рассказывал про сад, про этот дом но о ней сам он ничего не мог мне сообщить такого, что бы я не знал уж раньше. Это был какой-то праздник, мы были свободны, и наша беседа тянулась. Я рассказал ему из ее прошедшего гораздо больше, чем он из настоящего.
– А знаешь что? – сказал он. – Приезжай нынче летом ко мне. Ведь это недалеко от вас, верст сорок – пятьдесят, не больше. Тогда ты ее увидишь. Можно будет под каким-нибудь предлогом к ней поехать. Отец был у нее, не помню, по какому-то делу, и она очень милая, очень любезно его приняла.
И я было решил, обещав ему непременно приехать к нему летом, а потом вместе отправиться к Свистовой, но что-то мне помешало, летом я к нему не попал, и так опять-таки вся эта история забылась.
XПрошло много лет. Я жил в Петербурге, нередко навещал и деревню. Однажды я застрял там и на всю осень. В то время я был страстный ружейный охотник. В простой телеге, вдвоем с егерем и собакой, мы заезжали иногда верст за двести и более от дома. И куда мы попадали, где мы были, мы и сами не знали. От болота к болоту, от села к селу, глядишь, уж и в чужом совсем месте, в другом уезде. Ночуем, пока тепло, в поле, под стогом, у копны; начнутся холода, темные ночи, ранние вечера, пойдут дожди – заезжаем ночевать в избы мужицкие. Охоту я понимал всегда именно только так; иной охоты я никогда и не любил.
Однажды, вот когда таким образом, пробираясь из села в село, мы заехали в совсем уж незнакомую нам сторону. Был темный, холодный, поздний вечер. Не зная дороги, мы бог знает куда заехали и плутали. Наконец было уж совсем темно, когда мы очутились у какой-то усадьбы; лаяли собаки, виднелся в темноте какой-то лес, мелькали огоньки. Кое-как мы добрались до жилья.
– Чья это усадьба?
– Госпожи Свистовой, – ответил нам какой-то человек, вышедший на собачий лай из избы.
– Как?
– Анны Павловны, госпожи Свистовой, – повторил в темноте голос.
«Боже мой, вот судьба-то куда привела!» – подумал я.
– Она дома?
– Дома.
– Спит уже?
– Никак нет. У них гости.
– Вот что, любезный, мы измокли, иззябли – где бы нам тут у вас переночевать?
– А вы кто будете?
Я сказал. Человек, говоривший со мною, подумал немного и проговорил:
– Да где же тут? Во флигеле разве... Надо позволения попросить.
– У кого?
– Да у барыни.
– А как же ее можно видеть?
– Да уж вам надобно тогда в дом к ним сходить.
– Пойдем. Проводи меня.
И я как был, в высоких сапогах, в грязи, весь мокрый, отправился с провожатым моим через двор к огромной темной массе – господскому дому. Мы поднялись на крыльцо, ощупали ручку двери и отворили ее. Огромная передняя, слабо освещенная, и в ней ни души; дальше слышались голоса и звенели какие-то струны, но это были не скрипка и не гитара, а какой-то совсем неизвестный мне инструмент. Мы остановились в передней и не знали, что же нам дальше делать, – нельзя же в этаком уборе идти в следующие комнаты. Наконец звуки струн смолкли, голоса послышались резче, и вскоре кто-то, разговаривая, прошел в соседней комнате. Я кашлянул и громко проговорил:
– Позвольте вас спросить...
Немедленно из соседней комнаты к нам кто-то вошел.
– Исправник, – шепнул мне мой спутник.
Этот вошедший к нам в переднюю, очевидно, недоумевал, что мы за люди и что нам надо.
Я сказал ему, кто я, как попал сюда и зачем теперь пришел.
– Ах, Анна Павловна очень будет рада. Она с удовольствием, конечно, позволит. Да вот я ей скажу сейчас. Она, может, даже выйдет сама к вам.
И он ушел, мы опять остались одни.
– Следствие тут идет, непременное отделение съехалось, – пояснил мне мой спутник, – размежевание спорное по соседству... Ну, судейские все то же самое к нам ночевать и приехали. На селе где же?
Оттуда, изнутри, опять послышались голоса и чьи-то шаги, все ближе и ближе. Вдруг опять зазвенели струны.
– Это что ж такое? Кто играет?
– Это сама барыня.
– На чем же это она?
– На арфе...
На этот раз в переднюю к нам вошел седой, совсем ветхий старик в мягких сапогах, по-видимому дворовый, и прошамкал:
– Барыня приказали просить.
– Да вы видите, в каком я виде, как же я пойду?
– Приказали просить...
Провожатый мой остался в передней, а я пошел. Старик передо мною растворил двери и, по-старинному придерживая ее для чего-то рукою, пропустил меня. Я вступил в огромный пустой зал с хорами наверху. В зале было темно; но из следующей комнаты широкой полосой врывался свет, и оттуда же слышались голоса. Старик, обогнав меня, встал у дверей и показывал рукою в освещенную комнату. Я не вошел туда, а остановился на пороге.
Картину, которую я увидел, я никогда, конечно, не забуду. Эта комната была гостиная, и меблирована она была так, как в старину меблировались гостиные: большой длинный диван красного дерева, с выпуклой деревянной спинкой, стоял у средней стены; перед ним красного же дерева круглый стол. Такие же диваны и перед ними столы и у других двух стен. У четвертой, наружной стены, в простенках между окнами, высокие зеркала в рамах красного дерева. По стенам, в бронзовых старинных бра, горели свечи, освещая стоящую посредине комнаты почти совсем седую женщину в длинном платье, ниспадавшем крупными складками и со шлейфом. На плечах у нее была накинута малинового цвета бархатная мантилья, подбитая горностаевым мехом. Она держала в руках арфу; глаза ее были устремлены куда-то вдаль. На двух боковых столах перед диванами, на подносах и так прямо на столах, стояли батареи бутылок с вином и пустых уже; кругом тарелки, стаканы, рюмки, ножи, вилки, куски хлеба и проч. Человек пять сидели и полулежали на диванах... Вдруг струны зазвенели, и раздался дребезжащий, старческий голос... Сидевшие не обращали на это никакого внимания, продолжая говорить между собою, пить, лить, стучать бутылками, ножами, тарелками, вилками...
И она продолжала петь, тоже не обращая на них внимания, как будто и они ей нисколько не мешали. Седые волосы прядями висели по щекам, старческий голос дребезжал; худыми, как у скелета, пальцами она цеплялась за струны, заставляя их звенеть...
Я постоял, пока наконец очнулся, и тихо попятился в глубь темного, неосвещенного зала и на цыпочках, осторожно, чтобы не стукнуть толстыми сапогами, вышел опять в переднюю.
– Пойдем, – сказал я провожавшему меня дворовому человеку.
– Пустили? Во флигель?
– Нет. Я не спрашивал... Я тебе заплачу, проведи меня в село, в какую-нибудь избу...
Это был единственный раз, когда я ее видел.
Года через три после этого она умерла.
ДВЕ ЖИЗНИ-ПОКОНЧЕННАЯ И ПРИЗВАННАЯ
IВерстах в семидесяти от нашей деревни, совсем на другом конце уезда, было богатое село Покровское, принадлежавшее, в числе прочих деревень, дяде моему, Петру Васильевичу Скурлятову. В последние годы свои дядя переселился туда, и мы ездили навещать его с матушкой. Дядя был крестный отец моей сестры, и это было, кажется, главной причиной, почему матушка всегда настаивала туда ехать. Она начинала говорить о поездке недели за две до того, как мы уезжали.
– Опять?! – спрашивал отец.
– Надо же Соне к нему съездить. Это даже странно, что ты говоришь. Ведь он ей крестный отец.
– И опять на неделю?
– Хоть не на неделю, а нельзя уж утром приехать, а вечером уехать...
В конце концов матушка, разумеется, свое брала – поездка устраивалась. Мы с сестрой всегда очень интересовались этими переговорами отца с матерью, потому что поездка в Покровское была для нас целое событие... Верст пять надо было ехать лесом. Дорога в этом лесу песчаная – белый, глубокий песок. Ехать лошадям тяжело – они идут шагом. Мы всегда выходили из кареты и шли по опушке дороги пешком: собирали цветы, грибы, вырезывали перочинным ножичком тросточки. Потом дальше по дороге был крутой большой овраг. Там, на всякий случай, мы опять выходили из кареты. Пристяжных отпрягали, и их вел в поводу Никифор – лакей, который всегда с нами ездил. Там, внизу оврага, лошадей опять запрягали, и они, дружно вложившись в хомуты и упираясь, захватывали по крутизне огромную, на ременных рессорах, карету. Этот спуск и подъем с отпряганием и запряганием лошадей, с наставлением кучеру Ермолаю, как осторожнее спускаться и проч., занимал, по крайней мере, час времени. Потом посередине пути, в Спасском, на постоялом дворе нас ожидала подстава, то есть нас ждал там высланный накануне с свежими лошадьми другой, который ездил с отцом, кучер, Михей. Его свежих лошадей запрягали в карету, а Михей оставался ждать нашего возвращения со «старыми» лошадьми. На постоялом дворе опять новые впечатления. Пока перепрягают лошадей, ставили самовар, развертывали и развязывали завернутых в сахарную белую бумагу и завязанных в салфетку, взятых с собой на дорогу, жареных цыплят, кур, разные крендельки к чаю, пышки... Мне кажется, я помню даже эту толстую, серьезную дворничиху[47]47
Дворничиха – здесь: содержательница постоялого двора.
[Закрыть], в темно-синем с красными и желтыми цветочками ситцевом платье, и вижу, как она принесла и поставила на накрытый чистою скатертью стол огромный сливочник с нарисованными на нем розанами и какими-то золотыми и синими разводами. Скатерть «их», а салфетки «наши», и они также белые-белые в сравнении с ней... Сливки у нас дома подавались к чаю всегда кипяченые, а тут мы пили с сырыми, и у чая вкус совсем другой от этого... Но вот наконец лошадей напоили на, дорогу, запрягли; мы тоже напились чаю, все узелочки уложили куда-то в карету и начали усаживаться. Садится матушка, потом гувернантка Анна Карловна, потом сестра, я, нянька... Нянька всю дорогу держит на коленях какую-то картонку с чепчиками, рукавчиками, платочками. Тоже с какими-то такими же нежными предметами пришпилен булавками узелочек к потолку кареты, и он всю дорогу раскачивается у нас над самыми головами... Эта вторая половина дороги не так уж интересна. Выходить приходится только один раз – при въезде в Покровское, на мельничной плотине... Она очень широкая, отличная плотина, но мало ли что может случиться – может, лошади испугаются шума воды в мельничных колесах... От этой плотины до дому версты полторы. Перед тем как садиться в карету «после плотины», все оправляются, охорашиваются – сейчас приедем...
В Покровском опять новые впечатления. Там старинная, огромная барская усадьба с флигелями, оранжереями, теплицами, какими-то зимними беседками в саду. Сад тоже старинный, громадный, одичалый совсем. После жаркого летнего дня, когда вечером начнет садиться роса, в нем и сыро и как-то душно-тепло. Пахнет глухой крапивой, повиликой и какими-то высокими белыми цветами, что растут всегда вместе с крапивой в самых глухих местах. Дорожки в саду никогда не чистились, заросли травой, молодым вишенником. Там, на верхушках деревьев, все черно от грачиных гнезд: их на каждом дереве по десятку, кажется. Если пойти в сад в такое глухое его место часов в десять, когда грачи уж все собрались спать, и громко хлопнуть несколько раз в ладоши, то на целых полчаса поднимутся их крики, карканье и они начнут летать, виться кругом. Когда я бывал с матушкой в Покровском, то каждый вечер ходил их будить. Вечером в саду, особенно в таком глухом месте его, «мало ли что может случиться, от чего ребенок может испугаться», – поэтому меня всегда пускали туда будить грачей не одного, а в сопровождении приехавшего с нами нашего лакея Никифора. Иногда с нами шел кто-нибудь и из «их» людей. Мы подходили к любимому грачиному месту как можно тише и все сразу начинали хлопать и кричать. Грачи тоже все сразу поднимали крики с своей стороны, и этот шум и гам продолжались иногда целый час.
– И хорошо? – спрашивает, бывало, матушка.
– Хорошо... Только вот с нами ходил ихний столяр Андрей, так он говорит, что если бы из ружья выстрелить, еще лучше бы было... Тогда они со всего сада собрались бы...
– Ну, уж этому не бывать.
– Отчего?
– Оттого, мало ли что может случиться. Нет, ты эту затею уж оставь, пожалуйста. И дядю не проси об этом. Я все равно не позволю... Выйдет еще что-нибудь – потом толкуй с отцом...
То же было и по поводу пруда, то есть катанья на лодке. В саду был громадный пруд, весь почти заросший какими-то водяными растениями, распустившими по его поверхности свои большие, широкие зеленые листья. Под этими листьями, если смотреть с берега под солнце, можно было иногда видеть больших щук, недвижно стоявших под ними.
– Спят...
– Они разве днем спят?
– В жару... Ночью щука ходит. Она как волк: днем спит, а ночью на добыче. Намедни мы пошли ночью в сад с Андреем, – рассказывает Никифор, – так ведь они как щелкают – страх, так и раздаётся...
– Плескаются?
– Да-с, играют, за карасями гоняются. Таких щук, как здешние, нигде нет... Потому, им воля... Дяденька ловить их не позволяют...
И много-много было таких удовольствий в Покровском... Но они все были какие-то дикие, «страшные»... как и вся обстановка. Громадный глухой сад, глухой пруд в саду...
Громадный, высокий двухэтажный дом, наполовину заколоченный, но полный мебели, с полинялыми коврами, с черными картинами и портретами в золоченых, потускневших и полусгнивших от времени, рамах... Бронза какая-то тоненькая, столбиками, с фигурками крылатых богов, ангелов и мелкой гравировкой... Осенью нежилую половину заколачивали, чтобы не отапливать понапрасну, и открывали ее почему-то уж поздно весной, всегда почти когда мы приезжали. Я начинал приставать к дяде, чтобы отперли запертые двери посмотреть мне картины и портреты, которые там висели, и по этому поводу отдавался приказ назавтра открыть ставни, открыть окна и вымыть запыленные стекла в оконных рамах. Я всегда присутствовал при этом. В комнате сыро, тяжелый запах плесени. Но вот открыли ставни, и стало светло. Открыли настежь окошки, рамы – из сада пахнул чистый, теплый воздух с запахом сирени, черемухи – и так хорошо. Все улыбнутся и глубоко вздохнут... Потом откроют окна в другой, в третьей, в пятой, в десятой комнате, во всей «половине»... Потом развесят в саду на веревках, протянутых от одного дерева к другому, ковры, драпировки... Вынесут и поставят на солнце эту полинялую золоченую мебель с полинялой розовой, голубой, малиновой шелковой обивкой... Я присутствую при всем этом, перехожу из комнаты в комнату, помогаю (то есть мешаю, разумеется), рассматриваю вытканных на мебельной материи каких-то франтов в бледно-розовых кафтанах, в чулках и башмаках, франтих в широких пеньюарах или коротеньких платьицах, с необыкновенно высокими прическами и узенькими длинными талиями... Иногда и дядя и матушка приходили посмотреть, как всё это открывают и выносят.
– Братец, а материя-то какая в то время была!.. Теперешняя столько не выдержит...
– Да, уж ей теперь будет...
Они начнут вычислять, когда приехал в Покрове кое дедушка Сергей Нилыч, какой-то елизаветинский или екатерининский генерал-аншеф[48]48
Генерал-аншеф – во времена Екатерины II чин генерал-аншефа означал полного генерала.
[Закрыть], как, попав в немилость, был удален к себе в имение и все это построил здесь, отделал и завел...
Дядя был одинокий. Он долго служил в Петербурге, в гвардии, и по какой-то причине должен был выйти в отставку в чине полковника; он приехал в Покровское и повел жизнь совершенно замкнутую, одинокую. Сам ни к кому не ездил и никого к себе не принимал. Он был очень богат. Это был высокий мужчина, в то время лет пятидесяти, с сильной проседью, с длинными усами, которые он, когда ел суп, всегда непременно купал в тарелке и потом как-то обсасывал их и вытирал салфеткой... Я помню, меня это очень занимало, и я всегда посматривал в это время на него. Для себя он жил не жалеючи. У него был превосходный повар, целый погреб дорогих вин. Большая библиотека, преимущественно французских книг. Целый магазин сигар, на которых (то есть на ящиках) он сам наклеивал какие-то ярлычки с обозначением года, цены и проч. Он выписывал также все почти тогдашние газеты и журналы... В доме, то есть вот в этой всегда открытой жилой половине, порядок и чистота были удивительные. Удивительная была в нем и тишина. Лакеи ходили как-то неслышно. Меня особенно удивляло, как они собирали стол к обеду. Ходят неслышными шагами, неслышно кладут ложки, ножи, вилки, ставят тарелки, стаканы. Мне кажется, можно было сидеть в этой комнате, и если бы глаза были закрыты или завязаны, не услыхал бы ничего решительно. Но он достиг этого дорогой ценой... Я помню, при нем лакей раз уронил ложку, так он только взглянул на него, и уж тот мертвенно побледнел, и у него как-то точно отвалилась нижняя губа с бородой... Такой же удивительный порядок был и на конюшне. Он считался одним из первых заводчиков в нашей губернии, и лошади его, действительно, были замечательно хороши. Я не хочу называть по именам лучших и самых знаменитых его лошадей, потому что это значило бы назвать его настоящую фамилию: этих лошадей знают все охотники, любители и знатоки... Вопреки всем тогдашним помещикам, он терпеть не мог псовой охоты: в доме у него была только одна большая собака. Он два раза в год ездил зачем-то в Москву и жил там каждый раз недели по две, по три. Кроме того, он ездил в наш губернский город, когда там бывали рысистые бега. Все остальное время он жил буквально безвыездно в Покровском.
Я сказал, кажется, что возле дома были какие-то флигеля. Там жили и работали коверщицы. Они ткали ковры и попоны на лошадей. Их было что-то много. Я помню, мы ходили туда с матушкой и видели там девушек тридцать или сорок. Они все при нашем появлении вставали и кланялись, а когда мы проходили мимо них, ловили у матушки и у нас с сестрой руки и целовали их. Дома у нас этого «заведения» не было, то есть не было заведено, чтобы у нас целовали руки, и потому эта ловля рук и потом целование их действовали – я помню – на меня ужасно неприятно. Я все прятал руки и увертывался, а матушку, тоже прятавшую руки, они целовали в плечо... В этих флигелях начальствовала над всеми ими высокая, красивая, с полной грудью и степенной походкой, женщина лет тридцати – Фиона Матвеевна. Матушка называла ее Фионушкой, и когда та целовала ее в плечо, она целовала ее в щеку. Она была тоже очень почтительная, но в обращении у нее было что-то непонятное для меня тогда, особенное, странное. Когда матушка, обойдя всех коверщиц, садилась на какой-нибудь стоящий тут где-нибудь сундук, она говорила ей: «Фионушка, садись», – и та не заставляла себя упрашивать, садилась.
– Ну что, как поживаешь?
– Ничего-с. Все по-старому...
– В этом году не было?
– Нет-с. Да и бог с ними...
– А те здоровы?
– Слава богу-с.
– Ты их приведи как-нибудь. Мальчика-то Мишей зовут?
– Мишей-с. Такой балун... А вот девочка такая тихая, такая тихая...
– Постарел «он» у тебя... Против прошлого года он, Фионушка, страшно постарел. Это вот место на висках-то совсем белое стало... и в усах сколько уж седых, а прежде-то ведь как смоль были черные...
– В этом году и то два раза хворали... Один-то раз простудились, должно быть, а уж другой и понять не можем, что такое было...
– Любит он их-то? К тебе не заходит?
– Один раз во все время только и заходили, когда еще одна Ленка у меня была... А с тех пор нет.
В доме я Фиону никогда не видал при дяде, но когда после ужина я уходил спать в комнату, смежную с той, где помещалась матушка с сестрой, я иногда видел ее мельком и слышал за стеной ее разговор с матушкой. Смутно я, конечно, догадывался, что эта Фионушка persona gratissima[49]49
Весьма важное лицо (лат.)
[Закрыть] при покровском дворе, но ее действительное назначение и положение я понял гораздо позже...