Текст книги "Потревоженные тени"
Автор книги: Сергей Терпигорев
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 47 страниц)
Время между тем шло, начиналась уж зеленая весна; от снега и первой весенней грязи не осталось нигде и помину. Молодая трава зеленой щеточкой начинала пробивать сквозь старую, сухую, желто-серую, прошлогоднюю. Отец как-то был в поле на пахоте и привез оттуда желтые первые весенние цветы. В саду мы сами, в куртинах, между сухой прошлогодней травой нашли новенькую, густую, свежую зелень – кусточки маленьких круглых листиков и с ними синенькие цветочки. Почки на деревьях – тополе, березе, черемухе – надулись, стали крупные, скоро будут листья: на смородине, крыжовнике они уж показались, маленькие, зубчатые.
Мы ходили на огород, и самым любимым нашим делом в это время бывало смотреть сквозь запотелые стекла в парниках на цветущие под рамами огурцы, на широкие листья салата, на веселую зелень редиски.
Садовник Михей – вот тот, о котором я говорил, – нам открывал всегда парники, поднимал одну или две рамы, подпирал, их зубчатыми подпорками, и мы сами срывали себе огурцы и выдергивали редиску. Иногда, отпуская нас гулять в сад, матушка сама нам давала поручение сходить на огород и оттуда принести к обеду свежих огурцов, редиски и салату. Анне Карловне огород тоже нравился, она в нем и летом гораздо охотнее проводила время, чем в саду, в тени наших липовых, березовых и кленовых аллей, и потому мы каждый день и почти все время весной, когда гуляли, были там, на огороде.
Садовник Михей имел при себе двух помощников, учеников, как он их называл, которые вместе с ним работали и на огороде и в саду. Все они летом, с самой весны, жили в большом плетеном шалаше, где у них было все устроено – кровати, скамейки, лежали толстые обрубки, на которых тоже можно было сидеть, если поставить их стоймя; тут же лежали скребки, лопаты и всякая прочая утварь. Этот шалаш меня всегда интересовал: я находил в нем большое сходство с шалашом Робинзона по картинкам: у меня в детстве было большое воображение, как и у всех детей.
После обеда, то есть после рабочего обеда, после двенадцати часов, Михей и его ученики обыкновенно спали в своем шалаше, а потому, когда мы в это время проходили на огород, надо было или громко позвать кого-нибудь оттуда, чтобы кто-нибудь вышел и открыл нам парники и вообще исполнил бы то, что нам нужно, или, в крайнем случае, надо было войти в шалаш и разбудить там спавших. Но так как мы приходили туда всегда втроем – Анна Карловна, сестра и я, – то этого рода поручение всегда возлагалось, понятно, на меня, как на мальчика – «все же мужчину».
Однажды, когда мы пришли в это время к Михею на огород, никого – ни его самого, ни «учеников» его – там не было. Мы несколько раз их громко позвали у самого шалаша, но никто оттуда не откликался, а между тем – странная вещь – там как будто кто-то был, слышно, кто-то как будто кашлянул там, что-то уронил, шуршал чем-то.
– Ну, пойдите, – сказала Анна Карловна.
Я вошел в шалаш и сразу, со света, в темноте, увидал только, что на кроватях никого не было, никто на них не спал. Я хотел было уже закричать, что никого нет, и идти назад, как вдруг в углу, у самой двери, я увидал мальчика какого-то, лет десяти или около того. Я на мгновение остановился и смотрел на него, он на меня.
– Ты чей? – спросил я его.
– Кучеров.
– Какого кучера? Ермила?
– Дмитрия-кучера... Прудковского.
И вдруг я вспомнил, что я слышал тогда, что детей этого Дмитрия взял дедушка (Михей) к себе и они у него теперь живут...
– Тебя как зовут? – спросил я.
– Никитой.
– Ты здесь... у Михея живешь?
– У дедушки...
– Что вы там делаете? Идите! – услыхал я голос Анны Карловны у самых дверей шалаша.
– А где Михей? – спросил я мальчика, собираясь уж уходить.
– Сейчас придет.
Я вышел из шалаша и объявил стоявшим в нескольких шагах от него Анне Карловне и сестре, что в шалаше никого – ни Михея, ни его «учеников» – нет, но что внук Михея, мальчик... самого этого... Дмитрия, которого дядя до смерти засек.
Анна Карловна с досадой и удивлением слушала.
– Что ж он там делает?
– Он стоит... И уж большой, славный мальчик, – продолжал я. – Я вошел, гляжу – никого нет, а он притаился, стоит. Он у Михея живет. Их пять сирот осталось у Дмитрия – Михей, их дедушка – жена Дмитрия ведь дочь Михея, – взял к себе. Они теперь все у него живут, – рассказывал я Соне.
Она слушала, взглядывая на меня.
– А у Василия-лакея, который тоже умер, жена только что перед этим родила ребенка, – продолжал я.
– И откуда вы всё это знаете? Кто это вам рассказывал? – вмешалась Анна Карловна.
– Знаю. Слышал. Говорили.
Но, к удивлению моему, Анна Карловна ничего мне на это не сказала – не остановила, не запретила говорить.
– Неужели, – помолчав немного, продолжал я, – все это так и кончится? Ничего дяде за это не будет?
– Вот если вы будете об этом рассказывать, я маменьке скажу, – проговорила Анна Карловна и добавила: – А еще говорите, что вы любите дяденьку Петра Васильевича.
Я вдруг остановился, – мне раньше никак не приходил в голову этот вопрос: что, я люблю его и теперь или нет?.. И, странное дело, я вдруг, и к удивлению своему, ощутил в себе какую-то в этом отношении пустоту: я не заметил, как это произошло со мною. Мне было все равно – до него мне теперь не было никакого дела, даже скорей неприятное что-то шевелилось во мне, когда я стал себе представлять его. Я представлял себе встречу свою с ним, как мы встретимся с ним после «всего этого». И, по обыкновению, под этим первым впечатлением спросил:
– А отчего он не едет к нам после этого?
– Ему просто неловко, – сказала Соня.
– Он не смеет!.. – проговорил я.
Анна Карловна повела плечами.
– Вас он, вероятно, боится!
Я ей ничего не ответил...
Когда наконец пришел Михей и стал, оговариваясь и извиняясь, открывать нам парники, я попробовал было начать с ним разговор о его внуках, но тут уж Анна Карловна меня решительно остановила, сказав по-немецки, что если я не перестану, она сейчас же пойдет к матушке, все ей расскажет и притом откажется гулять со мною.
– Вы не умеете совсем вести себя, – по-немецки говорила она.
– Да что ж такого? Я только спросил его о его внуках. Ведь это же все знают, – попробовал я ей представить свои объяснения.
Но она не стала меня слушать и повторила опять, что, если я не перестану, она сейчас поведет нас в дом, откажется больше гулять со мною и все передаст матушке.
– Довольно уж! – говорила она решительным тоном. – Довольно уж! Ходите, расспрашиваете всех, все узнаете, рассказываете, что за это вашему дяде будет... Довольно!.. Слава богу, только все кончилось, это устроили, а вы опять начинаете. При ком-нибудь начнете рассказывать – из этого еще история может выйти.
– Я никому не рассказывал. Кому же я рассказываю?
– Довольно! Я говорю – довольно.
Она была раздражена даже – я не понимал, ей-то что за дело? Какое у нее чувство? Ей дядя представляется точно обиженным, все на него точно понапрасну восстают, и он от этого может еще пострадать...
IXМы уже подходили к дому, как вдруг впереди точно из земли выросли и шли к нам навстречу отец и с ним дядя, в одном форменном военном сюртуке (был жаркий весенний день) и в фуражке. Отец шел, по обыкновению заложив назад руки и опустив голову, а дядя, напротив, с каким-то небрежно-рассеянным и в то же время надменным видом и что-то ему говорил.
Мы так и остановились. Анна Карловна не знала, что ей делать, куда идти, и оглядывалась по сторонам, но свернуть было некуда, и к тому же и они уже подошли к нам, были в каких-нибудь десяти – пятнадцати шагах перед нами.
Отец поднял голову и увидал нас, что-то сказал в сторону дяди, и они оба молча приближались к нам.
– Вы домой? – подойдя, спросил нас отец.
Анна Карловна что-то ответила. Я помню как сейчас, я смотрел на дядю, не сводил с него глаз. Он мне показался бледным, и у него как-то повисли усы. Он прежде их закручивал, а теперь они у него висели книзу, и от этого в лице у него явилось какое-то болезненное, пренебрежительное выражение.
– Здравствуй, – сказал он, нагибаясь и вскользь целуя меня.
Но это все произошло в одну минуту. Они, не останавливаясь с нами, прошли далее. Я могу сказать, что я не понял тогда совершенно ни того, что я ощущал, ни своих чувств к дяде, которыми я, однако, был в этот момент в высшей степени взволнован. Когда я оглянулся, отец с дядей были уже далеко за нами, и я мог заметить, что они опять продолжают что-то говорить и отец идет по-прежнему, заложив руки назад и с опущенной головой.
У детей – я заметил это – почти у всех, до известного возраста, есть привычка, когда кто-нибудь их поцелует, – вытереть губы потом. Нас от этого останавливали, говорили, что это даже невежливо перед тем, кто нас поцеловал, точно мы брезгаем им; но это все равно ни к чему не вело. Я помню, я удерживался сейчас же, первый момент, при поцеловавшем меня утирать губы, но всегда или уходил вскоре и утирал их, или тут же отворачивался за чем-нибудь, как-нибудь нагибался, чтобы не видали, и все-таки их утирал. Эта привычка у всех почти детей, какое бы они ни получили воспитание. Вся разница только в том, что от одного поцелуя они утрутся один раз и, так сказать, мимоходом, слегка, а от другого несколько раз и тщательно.
Я очень тщательно утерся на этот раз после дядина поцелуя, даже нарочно тщательно, и так, чтобы Анна Карловна могла это видеть...
Но она ничего не сказала, и мы прошли в дом.
Матушка нас встретила как-то рассеянно и, к моему удивлению, была даже как будто в довольном и совершенно покойном, чуть не веселом настроении. Это меня удивило, показалось загадочным, и я все смотрел на нее, не скажет ли она чего, не узнаем ли мы чего. Но она, не обращая на нас внимания, позвала Анну Карловну и, уйдя с ней в другую комнату, начала ей что-то рассказывать.
– Дядя когда же, давно приехал? – спросил я у кого-то из прислуги.
– Нет-с, сейчас только перед вами.
– Один? – почему-то спросил я.
– Одни-с.
К обеду отец с дядей вернулись из сада. Я сел не рядом с дядей, как всегда, а нарочно против него и все смотрел на него. У меня и теперь еще осталась привычка, если я слышал что про кого или узнавал, искать потом у него на лице, выследить это слышанное. Так и теперь, я все искал на лице у него следов этого всего, что там, в Прудках, произошло...
Но дядя за обедом был совершенно покоен и с важностью рассказывал о Петербурге, говорил о несомненно в недалеком будущем предстоящей войне и о каком-то князе.
– Ты, значит, все время будешь при нем теперь? И в случае похода, войны? – спросила матушка.
– Конечно, при нем, – ответил он.
Тут, за обедом, из разговоров их мы поняли, что дядя получил какую-то бумагу из Петербурга, что его вызывают, дают ему какое-то блестящее назначение и он уезжает туда на днях...
Дядя рассказывал обо всем этом, делал предположения, строил планы. Матушка, видимо, была рада всему этому, и главное, кажется, потому, что уезжает отсюда.
«А что же «мадама», тоже с ним уезжает или остается здесь? – соображал я и чуть-чуть один раз не спросил об этом. – И потом, как же эта вся история, так, значит, и в самом деле кончена?»
После обеда Анна Карловна увела нас играть в детскую, а матушка с отцом и с дядей остались в гостиной, куда все перешли тотчас после обеда.
Я помню, меня присутствие дяди у нас, то есть самый факт того, что он у нас, здесь, и, может статься, уедет, с нами не простившись, нисколько этот раз уж не занимал, не интересовал. Мне гораздо больше хотелось знать об этой его «мадаме», где она, что с ней, останется ли она здесь или уедет с ним, и потом вот эта история с засеченными им кучером и лакеем – неужели это так и кончится все и ничего не будет – похоронили их, и конец...
Поэтому, когда к вечернему чаю из детской мы пришли в столовую и дяди там уже не было, это меня нисколько не удивило, не встревожило. Я только спросил, уехал ли он? Мне сказали: «Да».
– Совсем уж... в Петербург?
– Нет, еще пока к себе, в Прудки.
– А в Петербург скоро?
– На этих днях.
– А у нас уж не будет?
– Неизвестно, если успеет. На всякий случай он уж, впрочем, со всеми простился.
И затем матушка как будто сама про себя сказала:
– И слава богу, я так за него рада...
Анна Карловна с доброй, кроткой немецкой улыбкой посмотрела на нее и, вероятно чтобы доказать свое сочувствие, – вздохнула.
Через несколько дней мы узнали, что дядя уехал из Прудков...
XВремя шло своим порядком. Весна быстро меняла, как всегда это бывает, картину за картиной. Везде уже была зеленая трава; все деревья стояли в листьях. В доме у нас уж давно были выставлены все двойные рамы, и окна целый день почти стояли открытыми. Мы, как только кончали свои занятия, шли в сад с Анной Карловной – весь день, за исключением трех-четырех часов, что сидели в классной, были в саду.
Выше я уже сказал, что там, под липками, у нас была любимая скамейка, где мы больше всего пребывали. Стояло пять огромных лип, по-видимому выросших из одного корня; тень от них была огромная; они покрывали чуть не полдесятины своим зеленым шатром; площадка под ними была вычищена и усыпана песком; кругом стояли скамейки, и одна из них, самая большая, ближайшая к стволам лип, и была наша любимая. Если нас надо было позвать для чего-нибудь в дом или вообще надо было для чего-нибудь нас отыскать, то шли прежде всего под эти липки, а уж потом искали в саду в других местах.
Прежде, когда мы были еще меньше, под этими же липками, на площадке, были ссыпаны две большие кучи красного просеянного песку, и мы в нем все время играли, насыпая его в баночки, в деревянные ящики, возили в игрушечных тачках и проч.; теперь же мы сюда приходили больше по привычке к этому месту. Анна Карловна или приносила работу какую-нибудь с собою, или книгу, и они с сестрой или читали, или работали, я в это время или что-нибудь столярничал перочинным ножом, вырезывал тросточки, делал удилища для удочек, плел и сучил лесы: мне только что позволили удить рыбу. Иногда же я сидел с ними и просто болтал или слушал, что они читали.
Содержание площадки этой в чистоте и порядке составляло прямую обязанность «учеников» садовника Михея. Мы посидим, исчертим разметенный песок перед скамейками, набросаем стружек, палочек, бумажек, а на другой день опять все чисто, все подметено, все в порядке.
Однажды утром, не помню уж по какому случаю, я явился на эту площадку под липками один, – вернее всего, я приходил за какой-нибудь тросточкой или удилищем, которые вчера вырезал, приготовил и забыл здесь, – и встретил совершенно неожиданно старика-садовника Михея и с ним вот того мальчика, его внука, которого видел в шалаше. Я увидел их и как-то смутился: вообще один я бывал не особенно боек. Михей раскланялся со мною и начал что-то говорить своему внучонку; тот слушал его и не отходил от него, хотя тот его, по-видимому, куда-то посылал. Наконец я услыхал, что он его посылает ко мне «просить ручку».
У нас это было отцом строжайше запрещено: ни у него, ни у матушки, ни у нас, детей, никто никогда рук не целовал. Я поэтому сейчас же замахал руками, начал говорить, что это не нужно, я не дам и для пущей наглядности своего непременного решения спрятал руки назад.
– Отчего же... Это ничего... Это ему не мешает, – говорил Михей, – Он сирота...
Мальчик смотрел на меня с серьезным и внимательным выражением в глазах...
– Вот наши все смелые, – как бы про себя говорил Михей, – а прудковские такие все дички, просто страх, – И опять к мальчику: – Ну, подойди же, батюшка, попроси ручку...
Но мальчик не шел.
– Я не дам. Этого не нужно! – конфузясь, приходя в какое-то небывалое еще у меня волнение, воскликнул я.
Михей оставил его в покое и смотрел на меня, улыбаясь.
– Это ничего-с. От этого, что ж такое...
И вдруг совершенно неожиданно сказал, погладя мальчика по головке:
– Сегодня вот барышня-мадама из Прудков присылала за мною – просит, отдай, говорит, мне твоего старшего внучка; я, говорит, ему буду вместо отца-матери, потому из-за меня несчастный его отец пострадал, так я, говорит, чтобы совести моей легче было, хочу хоть одного из сирот воспитать... Да уж не знаю, как и быть, – заключил Михей.
Я что-то подумал, сообразил и спросил:
– А «она» разве здесь, в Прудках, не уехала? – удивился я.
– Здесь-с. Она ведь больная лежит совсем. Как тогда простудилась, потом выкинула на другой день с перепугу... до сих пор больная лежит... доктор приезжает.
«Выкинула – что такое?» – опять подумал я и опять спросил:
– То есть как выкинула? Что такое?
– А, значит, мертвенького родила, – ответил Михей, – не живого, а мертвенького...
Это была опять для меня новость, которую я первый раз слышал.
– Она разве тут останется навсегда? – спросил я.
– Да уж бог знает-с, – отвечал Михей и для чего-то вздохнул, – дяденька, уезжая, никакого распоряжения на этот счет не сделали. И оне сами не знают-с этого. Я спрашивал их – говорит: «Разве я, говорит, Михей, знаю что про это...» – Михей помолчал и продолжал: – Дяденька уехали и неизвестно когда будут. На войну, говорят, пойдут – война, говорят, будет... – И добавил: – Она вот, барышня-мадама-то, добрая такая, по-видимому, да и все вот прудковские-то говорят, такая уж добрая да тихая, смирная...
– Ты ее сам видел, говорил с ней? – спросил я.
– Как же-с. Я сейчас вот только оттуда. Оттого и не успел еще и здесь-то подмести.
Михей, как бы вспомнив, что россказни россказнями, а дело делом, принялся подметать площадку под липками, а я постоял еще немного, хотел еще о чем-то спросить, но не решился, взял, что мне было нужно, за чем я прибегал, и отправился домой.
Но дома я никому не сказал ничего. Только сестре Соне, оставшись с ней наедине, я рассказал о своей встрече и о своем разговоре с Михеем и его внуком.
Это вот тот самый, которого я в шалаше, помнишь, видел... И Михей говорит, «она» такая добрая, и все в Прудках говорят тоже, что она очень добрая и кроткая. Но только она очень больна...
– Что ж, это она очень хорошо сделает, если возьмет его на воспитание, – задумчиво поглядывая на меня, проговорила сестра. – очень хорошо...
XIВскоре как-то Богдан Карлович, доктор, опять заехал к нам навестить нас по своей обязанности. И на этот раз он заехал из Прудков: был там и по дороге заехал кстати уж и к нам. Он застал нас за завтраком, потом ездил к кому-то из больных на деревню и пробыл у нас целый день и ночевал у нас.
От него, то есть из его разговоров с отцом и матушкой, которых в этот раз урывками мне удалось много слышать, я с болью в сердце узнал грустное, тяжелое для меня известие, что «она» очень и безнадежно больна.
– Ей всего ведь восемнадцать лет, девятнадцатый... – говорил Нусбаум, – а в эти года... ужасно быстро...
– Да от чего, вы полагаете? – спрашивала его матушка. – От простуды?
– И от простуды и... все это повлияло на нее... «эта история» и этот выкидыш... Ну, и теперь вот этот отъезд Петра Васильевича...
– Да почему вы думаете, что у нее чахотка? – спросил тут же сидевший отец. – Кашляет она?
– После воспаления в легких в эти годы, если еще при неблагоприятных обстоятельствах, это очень часто... она кашляет, да, – сказал Богдан Карлович.
Потом я слышал другой отрывок из разговора. Отец рассказывал со слов дяди, как он, то есть дядя Петр Васильевич, с ней познакомился... Он знал «ее» давно уже, когда она была еще в училище, и ухаживал тогда за нею. У всех офицеров гвардейских, особенно того полка, где служил дядя, были в училище любимые воспитанницы, за которыми они ухаживали. У дяди была вот она. Он дождался наконец, когда она вышла оттуда, и прямо увез ее. Отец говорил, что это ужасные порядки, возмутительно, что там делается.
– Да чьи там дети? – спросила матушка.
– Лакеев, актеров, мелких чиновников, служащих при театре...
– Как же это допускают?
– Что?
– А вот что их увозят оттуда.
– Так принято... Мода, обычай такой...
Все это были для меня новости, которые я узнавал таким неожиданным образом, но которые заставляли меня задумываться над ними.
И потом я узнал еще в этот же раз, что фамилия ее Акимова, что она дочь какого-то маленького-маленького чиновника, сирота, матери у нее нет...
– И вот, вы попомните, он, наверно, ее бросит теперь, – сказал отец.
Богдан Карлович почему-то захохотал.
– Да-а, – уверенным и решительным тоном согласилась матушка, – надо знать Петра Васильевича!..
– О да! – подтвердил и Богдан Карлович. – Лечить просит, а самому, я вижу, все равно. Он, я уверен, не особенно будет тужить о ней, если она и умрет. Очень доволен скорей будет...
– Она очень больна? – услыхал я голос отца.
Они все сидели на террасе и говорили там, а мы с сестрой в нашей классной у крайнего окна. Анна Карловна сидела и что-то кроила или шила у стола, посреди комнаты, и ничего не могла слышать.
– Очень, и серьезно, – с расстановкой отвечал Богдан Карлович.
– И вы думаете наверно, она не останется... живой?
– То есть... как это сказать?.. но я полагаю так. У нее было страшнейшее воспаление в легких, а после этого и, как я говорил вам, если условия неблагоприятные...
– Три жертвы! За делом приезжал! – опять раздался голос отца.
– А маленький-то, которого она выкинула теперь, – поправил его Богдан Карлович.
Сестра вопросительно посмотрела на меня.
– Да, – тихо проговорил я, кивая ей утвердительно головой.
Анна Карловна не обращала на нас внимания: она ничего не слыхала.
На другой день, когда Богдан Карлович уехал, уж вечером, мы все, то есть отец с матушкой и мы с Анной Карловной, пошли в сад и оттуда зачем-то прошли на огород. Там мы встретили Михея-садовника и с ним этого мальчика – его внука. Отец что-то сказал матушке, она удивилась, и, подойдя ближе, она его подозвала, спросила, как его зовут, который ему год, и погладила по голове. Ей все почти отвечал за него Михей. Вероятно, не предполагая, что мы всё знаем о нем, об этом мальчике, матушка спросила Михея: что ж, хочет ли он его отдать?
– Да уж и сам, сударыня, не знаю, – отвечал Михей. – Оно, конечно, если так...
– Не отдавай, мой совет, – сказал отец.
– Да оно, точно... действительно... – и с ним согласился Михей.
– А куда его хотят отдать? – спросил я, как будто ничего не знаю.
– Там... в ученье, – отвечала матушка. – А те меньше? Этот самый старший? – обратилась она опять к Михею.
– Самый старшенький, – отвечал Михей. – Последнему-то еще году нет...