Текст книги "… а, так вот и текём тут себе, да … (СИ)"
Автор книги: Сергей Огольцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 56 (всего у книги 57 страниц)
Несколько часов кряду такой ходьбы, пусть даже налегке, порожняком, и начнётся ломотное нытьё в плечах. Это он знал.
Но сегодня до этого не дойдёт. К райцентру пятнадцать вёрст, сказал дядя. А там уж пойдут транспортные услуги развитой цивилизации.
Что-то завиднелось вдали на обочине. Неподвижный крупный предмет.
Уцепившись взглядом за эту неподвижную непонятность средь всеобщего хаотичного шевеления, он приближался, гадая: что бы могло быть?
Какая-то техника.
Ага.
Какая?
Ну, мало ли наклёпано всяких для сельхозработ. Ближе подойдём тогда и…
В паху явно наклюнулось жжение.
Да погоди ты со своими позывами.
Точно – техника, хотя из другой сферы.
Он остановился у окрашенного в мандариново-жёлтый цвет дорожного катка.
Надо ж куда занесло тебя, болезный. Зябко, небось? То-то. Привык, чай, к тропикам асфальтным? К пылу да жару битумному. Как зимовать-то думаешь? С перелётными не упорхнёшь: на подъём тяжек. Да и поздно уж. Берлогу рыть нечем. Профиль у бедолаги другой. Один исход – анабиоз. Вмерзай в среду окружающую, как всякие там хладно-кровно-земно-водные. Хотя, пожалуй, тоже не сахар.
Он излил сочувствие на россыпь некрупного щебня. Застегнулся. Переступил тёмное пятно, часа два тому бывшее чаем, что сготовила жена дяди на посошок.
Всё течёт, всё изменяется. Один и тот же чай нельзя излить дважды.
В деревню, откуда он сейчас шёл, это был второй его приезд. Хотя, конечно, в первый раз не сам ехал, а был привезён.
В то лето дни длились по веку, неспешные, как спокойный ручей, беззвучно кативший гладкую воду, разделяя деревню на ихних и наших.
Тихо катит ручей по песчаному дну. Воды по колено. Чуть вверх по течению попадаешь в зелено-сумрачный туннель меж непролазного ивняка.
Мальки тычутся в икры и чуть слышно скребут. Малость жутко, особенно если тебе двенадцать лет и наслушался рассказов про пиявок и «конский волос».
А за деревней – не близко, с час, может, ходу – речка Мостья. Неширокая, но плавать можно. И он плыл к ярко-травному тому берегу, подталкивая красно-синий резиновый мяч, взглядывая на пятно своего лица отражённое в мокрых вёртких боках мяча.
А может мяч тот, и другой берег были у иной речки его детства, но то, что и в эту речку он входил – было.
Двадцать лет назад.
Двадцать лет спустя, во второй приезд, в неё он уже не вошёл. Холодно. Осень.
Пусто в плавно разгонистых волнах полей. Пусто в деревне.
На каждом шагу развалины – кирпичные останки домов, обросшие жёсткими травами.
Мамай прошёл.
Уцелевшие безмолвны, приземисты, словно вдавлены океаном блёклого неба. Марианская впадина.
– Вы к кому?
– К Сергею Михалычу Огольцову.
– А сами-то кто будете?
– Сергей Огольцов.
– Выходит, племяш?– скоро догадалась она.
– Он самый,– согласился он, сдерживая улыбку.
Она позвала пройти в комнату, сетуя, что дядька только что вот укатил с перерыва, похвалила вещунью кошку, с утра пораньше намывавшую гостей, и вернулась на кухню к большой русской печи и мерным ходикам на стене, к покрытому давней клеёнкой столу с фанерными дверцами, под неотступно молчащие взгляды разнокалиберных фотографий из угла меж двух окон.
Он сидел привалившись к спинке дивана, разглядывая внутренности единственной комнаты с каменной печуркой напротив себя, от которой кругло-гладкая серая труба из азбесто-бетона шла кверху, а у потолка преломлялась к кухонной стене.
У противоположной стены, вслед за печкой, стояла широкая кровать с крашенными железными ногами и прутьями, с подушечным бастионом перед распятым на гвоздиках ковриком где, в какую-то из тысячи и одной ночей, молодчик умыкает красавицу на плюшевом скакуне, а подельник его несётся следом, озираясь к минаретам спящего города.
В углу комнаты их поджидал коричневый шкаф.
По эту сторону, впритык к дивану, стол с задвинутыми под него стульями, два арочных окошка в палисадник и, у глухой стены к соседям, телевизор на высокой этажерке. От него к двери на кухню простелился половик-дорожка, а над головой—в том же направлении—идут доски потолка: голые, синие.
Она позвякивала посудой на кухне, изредка подходя к двери в комнату – поинтересоваться здоровы ль родители, где и кем он работает.
По осторожности этих вопросов он понял – ей известно. Да и как не знать? Папенька, выйдя на пенсию, чуть не каждое лето ездит сюда вместе с внучкой. Поделился, поди, с братом-то.
В кухне стукнула входная дверь.
– Бабань! Две пятёрки!
– Пришёл?– с ласковой строгостью отозвалась она.– Снимай куртку. Да не шебушись так-то. С дядей иди поздоровайся, (на спрошенное шёпотом) мамы твоей брат двоюродный.
Из-за дверной ручки осторожно выглядывает лицо мальчика с рассыпчатым вихорком над правой залысинкой крутого лба (корова лизнула), с не-детски серьёзным взглядом и, после протяжного «здравствуйте», снова скрывается неслышно расспрашивать бабушку.
– Лены папа,– отвечала она, собирая поесть.– Помнишь, приезжала в то лето к бабушке Саше?
Она позвала гостя за стол.
Хлебая щи, школьник отрешённо глядел на окошко.
Разве вспомнить что видят таким вот расширенным взглядом семилетние иномиряне, где блуждают, пока не очнёт их вопрос про дела в школе?
Хорошо хоть невесть откудашний дядя ел молча.
Варёную картошку с жареным луком мальчик не захотел, чай тоже.
Бабушка послала его пойти к деду в кузницу, да и маме сказать, а гость, поблагодарив, вернулся на диван.
Он сидел, полный постной сытостью, в обволакивающей тишине деревенского дома. За окном серый ветер порывисто тискал яблоньку, та угиналась и шумно отмахивалась о взбалмошного ухажёра.
Пора уже вторые рамы вставлять.
Напротив, сквозь лилово-бархатную ночь всё так же беззвучно неслись умыкатели с полонянкой. Хотя она-то, небось, согласна, чтоб её своровали и не достаться старому визирю с жирными евнухами.
Даже странно, до чего мне всё тут по мне.
И будет таким во все остальные дни отпуска.
По вечерам я буду ходить к тётке Александре, объедаться её оладьями, а один раз даже и курицей. Богато живёт.
Дядя-кузнец по утрам будет уезжать на велосипеде в кузницу, а я уходить в поля, а после обеда рубить поленья из высыпанной возле дома горки дров на зиму.
Красивая русская женщина Валентина, по мужу Железина, моя двоюродная сестра, мать отличника Максима, который живёт у деда с бабой, тоже придёт к родителям и пригласит бывать у неё в доме, где держит младших – хулиганистого Володьку и Танюшку, что не хочет расставаться с соской.
Будет рассказывать мне деревенские истории и про свою жизнь в Москве, где за ней ухаживал француз, и в Кустанае, где была замужем за немцем из колонистов.
Нынешний муж её отведёт меня к магазину и я буду пить бутылочное пиво и слушать трёп мужиков ни о чём, но таким нашенским говорком – аж дух стискивает.
И к тому времени тётка уже подарит мне чёрную телогрейку-куфайку, в каких тут все ходят, кроме детей и подростков, чтоб не был белой вороной своим клетчатым пиджаком.
До-библейская простота во всём, а вместе с тем – столько всего примешано.
Старая женщина сдаёт картошку в сетчатых мешках, по ней видно, что нуждается, а мужики перед ней чуть ли шапки не ломят.
Она пережиток прошлого – воплощение старорежимных помещиц, но им необходим этот пережиток, они сотворят его из нищей пенсионерки-учительницы, лишь бы черты лица у неё были тонкими.
Возвращаясь с одного из ужинных вечеров у тётки я зачем-то остановился на пустом месте и долго смотрел в сухой бурьян. Зачем?
На другой вечер она мне ответила, что да, именно там стояла изба бабы Марфы.
В последний вечер перед отъездом я зашёл в дом Валентины – отдариться.
Мужу её клетчатый пиджак пришёлся впору, но они почему-то называли пиджак костюмом.
Валентине я отдал свою явно женскую сумку. Так будет легче идти до райцентра.
Наконец-то избавился.
Мы вышли в темноту улицы без домов. Все понимали, что нам больше не свидеться. Валентина обняла меня и всплакнула. Я погладил плечо её куфайки и сказал:
– Будя. Будя.
Потом пожал руку её мужу Железину и ушёл.
Так странно. В жизни не слыхал этого слова «будя», а само собой выговорилось.
Я родом отсюда; жаль, что здесь не пригожусь.
Коситься на меня начали ещё на автовокзале рядом с Измайловским парком, куда прибывает автобус Рязань-Москва.
В киевском аэропорту Жуляны, где около полуночи приземлился самолёт из Москвы, неприязнь ко мне со стороны окружающих возросла геометрически, подтверждая правильность поговорки – одетых в зэковский прикид встречают по одёжке.
Общественное мнение на мой счёт озвучил следующим утром пассажир на платформе подземной станции метро:
– Куда, блядь, прёшь среди людей?!
Моё отличие от них заключалось в том, что я был чёрным человеком.
Чёрная телогрейка, чёрные штаны, чёрные полуботинки.
Только обтягивавший мою голову «петушок» выпадал из ансамбля своими коричневыми и голубыми полосами.
Оно бы ещё простительно, будь я загружен какой-то поклажей, но чёрный человек с руками в карманах – это уж ни в какие ворота, это вызов общественному укладу, это оборзелый бомж…
Мы их обходим невидящим взглядом, чтоб – упаси, Боже! – не заглянуть в глаза; или рявкаем:
– Куда прёшь среди людей?!
Правда, в те времена слово «бомж» мы ещё не знали; для них тогда имелся термин «бич».
– Куда прёшь, бич?.. Вали отсюда, бичара!..
И так далее.
Слово это привезли моряки ходившие в загранку.
Там, в портовых городах, тех, кто ночует на пляже и заодно подбирает объедки отдыхающих, называют «beach-comber».
Наши не стали утруждаться и позаимствовали только первое слово.
Так людей без определённого места жительства и с неясным родом занятий стали называть бичами.
Краткий, хлёсткий термин. Однако, не прижился.
Во-первых, те, кто не владеет английским и далёк от моря, начали сползать в синонимы и подменять «бичей» «кнутами».
А во-вторых, аббревиатура завсегда сильнее, особенно при поддержке государством.
( … мы все из СССР, ясно? Кто не понял получит разъяснение в ЧК, она же КГБ …)
Когда правоохранительные органы сократили словосочетание «без определённого места жительства» до БОМЖ их порождению не стало равных.
В великом и могучем русском языке не найти синонима «бомжу». Рядом с ним «бродяга» отдаёт нафталином и инфантильным сюсюканьем индийского кино.
Когда-то жили на Руси торговцы пешеходы, они же «офени». В целях выживания, они сложили собственный язык.
Тёмный для непосвящённых, язык офеней ушёл в небытие вместе со своими носителями – никто не удосужился составить его словарь.
Нынешняя «феня» блатного мира тоже для посвящённых, но это язык утративший свои корни.
Выпертые из средних школ недоучки сливают в него огрызки слов вдолбленных им на уроках иностранного языка.
Тут и «атас!» (от французского «атансьон!»), и «хаза» (от немецкого «Haus»), и «хавать» (от английского «have a»), и вкрапления от дружной семьи народов свободных сплочённых в единый СССР.
( … но вернёмся к моей «маляве» (от немецкого «mahlen» …)
Оскорбивший меня в метро хранитель общественных устоев не знал, что под моей личиной чёрного человека таится ранимая душа и пищеварительный тракт тонкой организации.
Я и сам об этом как-то не догадывался, покуда не почувствовал, что, после брошенного в мой адрес оскорбления, мало-помалу становлюсь «животом скорбен».
В районе Майдана, тогдашняя Октябрьская площадь, стало ясно, что мне никак не удастся сдержать напор приливов в ампулу (пониже толстой кишки), а до сквера возле Университета не успеть.
К счастью, вспомнилось министерство просвещения с их министерским туалетом на втором этаже. И не очень далеко. Вот только слишком уж подпирает.
Распахнув высоченную дверь, я сосредоточенной трусцой рванул вверх по мраморной лестнице.
– Эй! Куда?!– прокричала дежурная слева от входа.
– Проверка сантех-оборудования!– бросил я ей через плечо, не сбавляя деловитого хода.
Когда все скорби улеглись и я покинул отполированный, как малахитовая шкатулка, санузел, то нисходил по белым ступеням лестницы яко же архангел Гавриил – не спеша и благостно сияя.
Мне захотелось поделиться благой вестью и, обернув лицо к дежурной, я благосклонно сообщил:
– Слышь-ко? По нашей части у вас всё в порядке. Да.
И я вышел на вопиюще атеистичную улицу Карла Маркса, составленную из плотной стены таких же сурово административных зданий.
( … уж он-то точно знал, что стать венцом природы человеку помог коллектив.
В одиночку ни мамонта забить, ни на луну слетать не удастся.
Но до чего же оно хрупкое – это состояние единства. С какой готовностью делим мы себя, людей, по цвету кожи и волос, по кастам, конфессиям, партийной принадлежности; они – не мы, мы – не они; мы на рубль дороже.
Непостижимая загадка – как стаду обезьянообразных удаётся действовать сообща при столь хронической склонности к самокастрации?..)
Побывка в Канино пробудила во мне рост национального самосознания.
Мне – потомку новгородских ушкуйников и татарских ордынцев, что веками, по очереди, насиловали рязанских баб, не пристало, да и зазорно даже, изо дня в день обнимать смердящие тряпки, чтоб запихнуть их в ящик пресса.
Так я, впервые за свою трудовую карьеру, написал заявление с просьбой уволить меня по собственному желанию.
Теперь в моей трудовой книжке статья 40-я покрывалась вполне приемлемой стандартной записью «по собственному желанию» и я отправился трудоустраиваться в КПВРЗ.
Всё шло как по маслу, я даже прошёл медкомиссию, но в самый последний момент в отделе кадров, откуда меня посылали на эту комиссию, мне вдруг сказали «нет».
Почему?
Оказывается на меня не осталось квоты.
Зав отдела кадров мне обстоятельно объяснил, что имеется негласный закон, по которому принимать простым рабочим человека с высшим образованием можно лишь в том случае, если на него приходится не менее тысячи рабочих без высшего образования.
В 5-тысячном коллективе завода на меня не нашлось лишней тысячи бездипломных рабочих. Какие-то дипломированные гады поспели раньше меня и квота кончилась.
( … разочарование меня не убило, мне к ним не привыкать, но ощутимо потряс факт существования «теневого» законодательства, незнание которого не освобождает от применения его к тебе …)
Тогда я отправился на окраину города противоположную Посёлку КПВРЗ, на завод «Мотордеталь», где меня приняли каменщиком в строительный цех.
Вот что значит современное крупное предприятие!
Если не брать в расчёт хавку в столовой, то завод «Мотордеталь» можно считать хрустальной мечтой, образцом промышленного предприятия.
Достаточно взглянуть на строительный цех – бытовка просторная, культурно обложена кафелем, из неё вход в такую же просторную душевую, но уже с другим кафелем на полу и стенах. Трудись и вспоминай какая красота тебя тут ждёт после работы.
Я знал своё дело и меня применяли как каменщика-одиночку для нестандартных заданий в отдельно взятых местах.
Дадут пару подсобников, чтоб подносили раствор-кирпич и вперёд – муровать подземный водопроводный колодец с круговыми стенами, или выкладывать печные трубы над двухквартирными домиками.
Мне нравилась частая смена заданий; каждое требовало особого подхода и осмотрительности, что не позволяет закоснеть умом и застыть хребтом.
А в периоды затишья между делом меня отсылали в бригаду каменщиков на строительстве заводского 130-квартирного.
Работали в ней не ассы, конечно, но как построят в том и будут жить.
Ни в бытовке, ни в бригаде я особо ни с кем не общался. Спросят о чём – отвечу, а так всё больше молчу; сам с собой в уме разговариваю.
Подсобники у меня часто менялись, их поставляло Наркологическое отделение № 2, оно же нарко-два. Оно же – составная часть конвейерного производства бесплатных рабов.
Система такая – влетает милицейский фургон в село и хватают двух-трёх мужиков, на кого председатель сельсовета укажет, что они пьющие. (Как будто другие бывают.)
Их привозят в нарко-два, типа, на лечение. Кто заерепенится – укол серы вкатят и до конца срока он уже не рискует.
Срок лечения от двух до трёх месяцев.
Живут пациенты в общежитии, хавают в столовой, пашут там, куда пошлют.
ДЕНЕГ НЕ ПОЛУЧАЮТ.
Всё уходит на оплату быта, хавки и медицинского обслуживания – раздача таблеток по вечерам, которые они тут же спустят в унитазы.
При хорошем поведении на выходные их отпускают съездить домой на родину.
В городе ещё проще – участковый объявляет алкашам чья очередь явиться для отбывания в нарко-два и те знают, что лучше не пурхать.
Вот так и стираются грани между городом и деревней.
У каждого человека непременно есть своя история и если молчишь и его не перебиваешь, он тебе её непременно расскажет.
Не обязательно про самого себя, может и про родственника или соседа.
Я в «Мотордетали» такого наслушался – ни в какую «Тысячу и одну ночь» не влезет.
Например, про немца, что со своим отделением в сельской хате квартировал.
Он каждое утро орал чего-то, а товарищи его хохотали.
Один из них немного говорил по-русски и пояснил хозяйке хаты о чём тот кричит:
– Этих сук мне дайте – и Сталина, и Гитлера, обоих из «шмайсера» положу!
Это мне баба рассказала, которая считала дни до пенсии.
( … спрашивается, в Красной армии долго б ему дали покричать?..)
Или как мужик в забегаловке с каким-то кентом разговорился, вместе вышли и пошли себе.
Кент говорит, погоди, мол, отлить надо, вон в тот двор заскочу.
А во дворе на верёвке ковёр оказался. Тот поссал и захотел ковёр прихватить. Так повязали обоих.
Мужик получил четыре года. Он, типа, на стрёме стоял.
Так и не смог доказать, что того кента полчаса как знал…
Да, ещё случаются у нас порой судебные ошибки.
А вот палач с такою гордостью рассказывал о себе.
Конечно, сам он себя считал героем, а не палачом. На фронте в Смерше служил и пойманных при зачистке власовцев собственноручно и героически отводил в ближний лес. Хотя для этого при штабе специальный взвод автоматчиков имелся.
Под ручку так возьмёт и ведёт, расспрашивает про семью, про деток.
У некоторых даже надежда зарождалась и тогда он говорил:
– Что ж ты, сука, родину предал?
И стрелял из пистолета ТТ, но не насмерть, а чтобы пуля пробила печень и чтоб тот ещё минут десять корчился от смертельной раны.
После войны хотел дипломатом стать, но ему в МИМО объяснили – советский дипломат должен быть без изъянов, а ему, когда уже добивали врага в его же логове, осколок авиабомбы отсёк на кисти три пальца.
Пришлось подавать документы на экономический и стать руководителем среднего звена.
Я слегка знал его сына, тот шпарил лозунгами, типа, «не дадим всякой нечисти топтать нашу родную землю». Видно папа делился идеологией.
В Конотопе не все такие идейные и если заведут ругаться, то высокопарных слов не выбирают.
Например, для оскорбления женского пола говорили:
– Нюся ты Каменецкая!
Нюся была городским идиотом. Ходила по тротуарам молча, никто её не трогал и она никого, потому что тихая. Но по шапке видно, что идиотка. Красная такая шапка с букетом искусственных цветов.
По этой шапке её издали опознавали и мелкая пацанва, чтоб оскорбить, вопили:
– Нюся Каменецкая!
Но она молча шла дальше. Тихая городской идиот.
Сын палача её убил. Поздно вечером в парке Лунатика. Хотел, как видно убрать нечисть с родной земли, чтоб не топтали бы её ноги тихих идиотов.
Потом ещё Лялька выносил ему на Вокзал пару «прощальных» косяков перед отправкой «столыпина».
Так вот, для гарантии, что подобные Нюсе больше не посмели бы являться на родной земле, этот сын героя Смерша…
( … заткнись!
Некоторые вещи нельзя даже взрослым детям рассказывать!..)
Вобщем, большинство сказок почему-то про тёмную ночь…
Но и в трагичности найдётся место оптимизму!
В ту зиму мороз стоял несусветный.
Так вот идёшь себе, а в голове тихое позвякивание слышится – это мысли в мозгу позамерзали и об извилины брякают.
И в самый разгар этого полюса холода смотрю – объявление в коридоре: желающие пойти в лыжный поход на Сейм обращаться в группу по туризму.
Я ж говорю – очень продвинутый завод. Под одной пятиэтажкой в прилегающем к заводу Жилмассиве я в подвале стяжку делал под резиновое покрытие, получился стадион для мини-футбола.
Нашёл я ту группу, говорят: в субботу утром возле проходной со своими лыжами.
Я принёс те, в которых ещё на Объекте пацаном по лесу бегал.
Автобус ждёт. Кто хочет – автобусом, а кто хочет может и на лыжах идти.
Мы втроём пошли, всего-то 12 км. Одна девушка, ухажёр её и я.
Лыжню по очереди прокладывали. Но какая красота! Особенно как в лес вошли.
Снег от мороза мелкий-мелкий и весь искрится под солнцем.
Эта лыжная пара знали где заводской лагерь, а я первый раз увидел.
Домики как в швейцарских Альпах, с острыми крышами, двухэтажные и все из дерева. Вокруг лес весь под снегом, а на крышах таких снег не удерживается. Класс!
Мне комната как раз под крышей досталась; изнутри наглядно видно до чего у неё скат крутой.
Комнату со мной делил один из туристов.
Я так понял, у них при заводе своя компания и объявление они для галочки повесили – дирекции показать, мол, привлекаем массы.
Не ждали, что я придыбаю.
Он мне рассказал, как в походе по Уралу целую неделю под дождём шёл. С утра до ночи дождь и дождь.
Зато с тех пор как отрезало – ни в одном походе даже и не моросит.
Потому-то его и прозвали «сухой талисман». Без него пойдут – мокнут, а с ним и капля не упадёт.
Потом он ушёл и вернулся со спиртом, налил мне стакан, а себе двадцать капель; бутербродами закусили и он снова ушёл.
С первого этажа донеслась музыка. Я на койку прилёг, смотрю – крыша над головой плавает, вот я и спустился на звуки музыки.
Они там в одной комнате быстрые танцы устроили. Свет потушили, только цветные лампочки ритмично моргают. Я чуток тоже попрыгал.
Потом перешёл в соседнюю комнату. Там свет горел по полной, под стенами сидели женщины не лыжного возраста – наверное, туристические мамаши из автобуса.
А по центру биллиардный стол стоит. Сухой талисман с кем-то шары гоняет.
Я у него кий попросил и – верь не верь! – три шара друг за дружкой по лузам разложил, да хлёстко так.
Аж и сам обомлел, на бильярде у меня никогда толком не получалось.
Дальше я продолжать не стал – кий отдал и во двор вышел.
Вокруг темень, как в лесу, только свет из окошек, да в мангале костёр полыхает для шашлыка; и ни души вокруг.
Подошёл я, на пламя посмотрел и такая вдруг тоска взяла – все люди, как люди только я ото всех ломоть отрезанный.
От такой тоски хмель из меня улетучился, поднялся я в комнату, да и уснул с горя.
А летом мне открылось, что есть Игра с большой буквы.
Стадион в Центральном парке на Миру назывался «Авангард» и там проходила встреча по футболу между заводской и приезжей командами.
Зрителей собралось штук двадцать, такие же ломти отрезанные, кому делать не хрен, и два-три случайных алкаша.
Ну, выбежали команды на поле – судья, монетка, жребий, всё такое.
Начали играть. Типа, играть. А на что рассчитывал?
Команды заводские, формы-гетры им профком купил, но мужикам-то уже за тридцать. Может, один-другой из них пятнадцать лет назад в ДЮСШ на волейбол ходили, вот и вся подготовка. А поле-то большое такое – стандартное, пока бедолага с края на край добежит, на него уж и смотреть жалко.
Но раз пришёл – сижу, всё равно больше делать нечего.
И нечего тут вздыхать.
Только вдруг высокие тополя в плотном ряду за пустой противоположной трибуной зашевелились и шелестнули. Словно по ним пробежал выдох великана-невидимки.
Но всё это уже неважно стало, потому что на поле нежданно такая Игра развернулась, от которой весь в напряжении вперёд подаёшься, схватываешься за брус скамьи и только головою водишь, чтоб уследить за мячом, что заметался вдруг по всему полю – летает, рассекая воздух, как белое ядро, которому не дают даже земли коснуться.
Полузащитник взмывает вверх на полметра выше своего роста и головой отправляет мяч на правый край нападающему, а тот, в одно касание, переправляет мяч в центр.
Центральный нападающий ловко принимает пас, перебрасывает мяч через защитника, легко его обходит; пушечный удар!
Неизвестно откуда и как подоспевший левый полузащитник подпрыгивает, отбивает мяч грудью далеко к центру поля, где тут же завязывается борьба…
Мы напряжённо следим за полем, где мяч переходит от команды к команде, ускоряясь ударами ног и голов, чтоб мчать дальше.
Это не они играют, это ими играют…
Это идёт Игра.
Наконец и алкашам начало доходить, что происходит нечто небывалое. Они взревели и засвистали как многотысячные трибуны.
Возможно, этим и спугнули невидимку.
Игроки, один за другим, начали сникать и вскоре просто бегали запаренной трусцой, как и в начале матча.
Я не слишком большой ценитель футбола, зато теперь убедился, что есть-таки настоящая Игра.
( … пять минут Игры, разве этого мало?
Фанаты прославленных клубов возможно и больше видали, но не настолько подряд, а по крупицам, как гомеопаты.
Да, та Игра ушла, растворилась, умчалась, как порыв ветра, как прилив счастья, но она была и восхищает меня до сих пор …)
Причиной моей молчаливости стало то, что я прикусил язык.
На первых порах я выдавал всё, что взбредёт, но через месяц в строительном цеху завода «Мотордеталь» проходило общее собрание коллектива, на котором выступил представитель заводоуправления.
В нём чувствовалась порода руководителя. Таких людей невозможно представить ребёнком с воздушным шариком, или юнцом озабоченным своими прыщами. Нет. Он из утробы матери таким и вышел – полулысый, в очках, с мягким брюшком и холёной степенностью.
В своей речи он затронул задачи, стоящие перед нами в такой ответственный ускоренно перестроечный момент.
Каждый должен трудиться не покладая сил, мы, рядовые трудящиеся, на своём рабочем месте, а они, руководство, на своих постах продолжат заниматься экономической деятельностью и хозяйственной тоже, чтобы направлять наши усилия на достижение поставленных задач.
Он кончил и председатель собрания спросил нет ли вопросов.
Я поднял руку.
( … так не принято – по негласным правилам, вопрос про вопросы должен закрывать собрание.
Но я поднял руку, потому что он меня достал, этот соловушка из заводоуправления …)
Я попросил объяснить разницу между экономической и хозяйственной деятельностью; мне интересно; спасибо.
Руководитель перешепнулся с председателем и тот объявил конец собрания.
Рабочие с облегчением поспешили по домам.
Через пару дней хлопец из села Бочки, что приезжал на работу мотоциклом и в круглом шлёме, куда суют голову как в горшок, и который он приносил в бытовку держа под мышкой, словно космонавт свой шлём на стартовой площадке, громко заметил, что надо бы сменить замок на шкафчике, а то тут шизофреники завелись.
Ни к кому конкретно он не обращался, но большинство переодевающихся в спецовки повернули головы ко мне.
Вот когда я прикусил язык.
( … против рычагов власти не попрёшь, они негласны и неуловимы и даже дебила из Бочек обучили слову «шизофреник» …)
– Ты был в Ромнах?
Здесь, в помывочном зале конотопской бани, где мы голяком намыливаемся над своими жестяными шайками, каждый из нас смахивает на «безвозвратно свободных» с Площадки пятого отделения.
Ближайшие соседи по мраморному столику с шайками навострили слух; в Конотопе любят, когда вопрос поставлен прямо, без обиняков.
– В Ромнах я был, но вас не помню.
Я и сам залюбовался безупречным поэтическим размером своего ответа.
Соседи перестали втирать мыло в мочалки и с напряжённым вниманием придвинулись поближе – у конотопчан врождённая склонность к поэзии.
Я продолжал всматриваться в задавшего мне этот вопрос.
Всплыли всхлипы баяна на вечерней Площадке. Темнеет, сейчас пойдём на ужин. Эти глаза… Эти же глаза, только уже без сизоватого отлива поверх радужки…
– Володя!
Соседи отодвигаются, некоторые, ухватив шайки, переходят к другим столикам. (Их уже двое!..)
Как же я сразу-то не узнал? Один из нас троих спавших на двух койках.
Он смущённо улыбается. Отсутствие той поволоки в глазах сбило меня поначалу…
( … этот отлив не стеклянноглазость; он потусклее.
Точно такую же сталисто-сизоватую поволоку увидел я в глазах жителей азербайджанской деревни Кркчян, когда они меня поймали, как армянского шпиона, на склоне тумба, где я просто собирал мош, он же ежевика, она же ожина …)
По официальной версии карабахская война длилась три года – с 1992 по 1994, но на самом деле началась она намного раньше и не кончилась до сих пор. Хотя признаю, те три года были самыми отвратными.
На третьем (по неофициальной разметке) году войны, когда мне перестало нравиться выражение глаз Сатэник, я постарался отправить её в эвакуацию.
По странному стечению обстоятельств, она, вместе с Рузанной и Ашотом, оказалась в Конотопе на Декабристов 13.
Каково же было моё удивление, когда три месяца спустя Сатэник поставила меня перед фактом своего возвращения.
Мне пришлось лететь в Ереван для встречи её и детей в аэропорту Звартноц и последующей доставки, тоже вертолётом, в Степанакерт.
( … в тот день город ещё не оправился от шока при гибели 25 человек жителей за один залп «Града» …)
Незнакомые люди в Ереване, узнав куда мы отправляемся, предлагали хотя бы детей им оставить, Ашота и Рузанну (в алфавитном порядке).
Когда мы добрались на свою квартиру в Сепанакерте, которую знакомые сдавали нам бесплатно, я поинтересовался причиной столь скорого возвращения.
– Я там поняла, что просто так жить и жить-то не стоит.
Вот тебе наглядный пример воздействия среды.
Отпусти армянскую женщину, воспитанную по всей строгости патриархально-матриархатного уклада на три месяца в Конотоп, так она тебе без спросу вернётся и уже философиней, и начнёт мудрые сентенции выдавать.
Здрасьте, пожалуйста – получи и распишись…
А ничего, что бояться за одного себя легче, чем ещё и за вас родимых?
Особенно когда завоют сирены воздушной тревоги, или заухают морские орудия Каспийской флотилии, снятые с кораблей и подвéзенные на тумб Верблюжья спина?
А «Грады», те и вовсе без предупрежденья бьют – молчком долетят, взорвутся и полквартала нету. Ведь мы живём в век высоких технологий.
( … опять меня куда-то занесло, я ж про Ромны, вроде, говорил, а дурдом и война две большие разницы.
Или как?..)
Это всё к тому, что, вобщем-то, я не успел ознакомить Сатэник с некоторыми фактами своей предыдущей биографии, просто как-то руки не доходили.
И мне малость интересно было: какую информацию она там зачерпнёт? Во время той эвакуации.
А никакой. Конотопчане своих не топят.
Единственный прокол случился в разговоре с сотрудницей.
(Сатэник там ещё и не работу успела устроиться в заводе КЭМЗ).
Узнав, что фамилия её мужа Огольцов, сотрудница сказала:
– Хм…
Вот, пожалуй, и весь компромат, просочившийся на меня в Закавказье из конотопских источников.
Да, жизнь катилась по тем же рельсам – была и баня, и пляж, и вызовы Двойки, и я везде исполнял свою накатанную роль, но как-то уже от всего отделился; и от жизни такой, и от своей роли в ней.