Текст книги "… а, так вот и текём тут себе, да … (СИ)"
Автор книги: Сергей Огольцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 48 (всего у книги 57 страниц)
Во всяком случае именно анфисиным жестом она зазывала меня на битый кирпич на земле, когда я клал угол четвёртого этажа, наутро после той серии:
– Иди, Прошенька! Иди сюда!
А может просто хотела проверить хватит ли у меня дури.
Ведь ясно же, что «того» – даже от живой порнухи отвернулся.
Тогда две парочки захотели заняться сексом на лоне природы и вышли за город из Семи Ветров, метров, так, за триста, отгородившись от шоссе полосой кустарника вдоль него же.
Пылая страстью, они не учли наш объект, и нашу бригаду, где все отложили инструменты и обменивались комментариями по ходу акта, как римляне на трибунах Колизея, когда тот ещё не требовал капитального ремонта.
( … в эпоху застоя ещё не знали что такое тотализатор, потому и не делали ставок – какая из пар финиширует первой …)
До чего всё относительно в этом мире! Приходишь первым, а Анна Андреевна, унасестившись на держаке лопаты брошенном поперёк железного ящика с раствором, говорит:
– Тю! Ото и всё?
Только тот, который «того», отвернулся, сел за поддон и смотрел в обратном направлении, на дальнюю группу берёз посреди строительных угодий, высоких как деревья в африканской саванне.
Нормальные так не поступают.
Пётр Кирпа до женитьбы жил вдвоём с матерью и зимой регулярно хвалился, что поутру выходит в коридор, ломает кружкой лёд в ведре и пьёт холодную воду – аж в зубы заходит.
В нашей бригаде он нравился мне меньше всех, но именно он помог мне доказать всем и, в первую очередь себе, что я настоящий каменщик.
Это случилось намного позднее, когда в бригаду влилась свежая кровь из двух девушек окончивших ПТУ где-то на Западной Украине и десантника Вовки.
На тот момент мы подняли половину второго этажа механического корпуса напротив столовой локомотивных бригад.
При высоте стены свыше полутора метров кладка ведётся со столов-риштовок. Между мной и Кирпой было два таких стола, значит метров пятнадцать.
Он захотел покрасоваться перед парой девушек в свежих ещё телогрейках, которые смешно так выговаривали «йой!» вот и крикнул:
– Держи, Серёга!
И метнул в мою сторону кирочку поверх разделяющих нас поддонов и ящиков.
Та летела, как томагавк, крутясь рукоятью.
Я ничего не рассчитывал и не прикидывал. Я просто сделал шаг навстречу и поднял правую руку. Едва рукоять коснулась ладони, мне оставалось лишь сжать пальцы.
Всё получилось само собой.
Увидев, что я не нырнул за кирпичи, чтоб уклонится от броска, а стою и держу кирочку в гордо поднятой руке, Кирпа сразу сменил пластинку и сказал притихшим вдруг девушкам:
– Вот такие каменщики у нас в бригаде!
Так что мне есть чем гордиться в своей жизни.
Кроме куколки с пищиком я собрал тебе целый подарочный набор ко дню рождения.
Такие чёрные пластмассовые фиговинки, которые электрики вставляют в распределительные коробки. Они похожи на черепашек-ниндзя, хотя до создания этого мультика оставалось ещё лет двадцать с гаком.
Сходство с черепашками сразу видно, а что они ниндзи я тогда ещё не знал.
Кроме них ещё белые керамические шашечки. Всех по две штуки.
( … это, типа, солдат на передовой собирает подарок из латунных стреляных гильз.
Впрочем, наша бригада и была на передовой обжитого мира.
Подарки с края ойкумены …)
Но из Универмага я тоже прикупил пару пупсиков; они не пищали: потому что пластмассовые, но вносили разнообразие.
В конце концов, не война же.
Для меня важно было попасть в Нежин в неурочное время, когда никто не ожидает, чтобы не испортили праздника.
Электричку из Конотопа, да ещё в день твоего рождения, как пить дать, превентивно встретят чёрно-белой шахматкой, тернýтся плечом и – готово.
Лучше зайти с тыла и когда не ждут.
Для этой цели идеально подходил автобус Харьков-Чернигов, но через Конотоп он проходит в пол-шестого, поэтому, чтобы не проспать, я в ту ночь вообще не ложился.
Гулял по Конотопу; туда-сюда.
Когда я проходил вдоль бетонной стены мясокомбината, у них там по верхней галерее скот на убой гнали.
Какими человеческими голосами они там вопят! Хуже, чем в «Западном коридоре».
И ведь всё абсолютно понимают – куда их гонят и зачем.
Около полуночи я оказался на Кандыбино и решил искупаться.
Снял с себя всё.
А кто видит? Тёмные кусты смородины, или звёзды с луной? Так они и не такого насмотрелись.
И зашёл в воду.
А воздух вокруг аж дрожит от лягушиных стонов.
Одна штукатурша, пожилая уже, но с длинными тугими косами, рассказывала, что когда она в селе хотела покончить с собой, такая же ночь была и всё вокруг шумело-гудело:
– Иди! Иди! Вот он пруд! Иди же!
Но у меня голосов не было, одни только лягушки.
А потом я поплыл навстречу луне. Она как раз над рыбными озёрами всходила и не успела ещё уменьшится.
Огромная полная луна.
Я плыл «по-морскому», беззвучно, но всё равно гнал перед собой волны. Такие ровные-ровные, как те линии нарисованные на платочке с парусником. Только они там синие на белом фоне, а тут серебристые на чёрной тьме.
Так и плыл, как по волнам эфира, пока не начали цепляться за ноги прибрежные водоросли.
Жутковато стало, русалки всякие в голову лезут и я поплыл обратно, но уже на спине, чтобы всё время на луну смотреть.
Волосы после купания у меня остались мокрыми и на железнодорожный вокзал я пошёл обходным путём, чтобы высохнуть по дороге.
На вокзале с каждой стороны часы есть, да ещё и во внутренних залах висят.
А у меня часов нет, если какие одену на руку, они через день-два останавливаются, или врать начинают – неси в ремонт, или новые покупай.
По пути я вспомнил того несчастного из сказок тысячи и одной ночи, что постоянно плакал и рвал одежду у себя на груди.
Он любил прекрасную волшебницу, а она его, но предупредила, что одну из дверей в её дворце ни в коем случае не открывать. А он открыл; из чистого любопытства; и оказался в другом измерении, где только песок и камни и никакой дороги назад. Вот ему только и осталось, что плакать да бить себя в грудь.
Года за два перед этим мы с Ирой на Десну поехали. Вдвоём, только я и она. Тебя Гаина Михайловна держала.
Туда – утренним черниговским автобусом.
А обратно? Ну, что-нибудь подвернётся…
Когда я через окно Десну вдали увидел, то попросил водителя остановить автобус и мы сошли на шоссе. Потом пошли через поле.
На другом, соседнем поле бабы в белых платках сгребали сено в копны, издали и не разобрать в каком ты столетии.
Потом я перенёс Иру через протоку на длинную песчаную косу заросшую широкими зелёными листьями, мимо которой текла Десна.
Мы постелили одеяло поверх листьев и провели там весь день.
Когда мне нужно было помочиться, я переплыл на другой берег: Десна там не слишком широкá.
Ира строго-настрого меня предупреждала не замочить голову. Я это помнил, но всё равно с того, крутого, берега нырнул головой в реку.
А теперь вот только и осталось плакать да рвать на груди эту летнюю рубашку из ацетатного шёлка.
Остаток ночи я просидел на площади перед первым перроном. Скамейки там не очень удобные – без спинок.
На одной из них я и встречал редкие ночные поезда, вместе с тележками дежурных из багажного отделения, куда работники почтовых вагонов выбрасывают коробки и тюки посылок .
И провожал оттуда же группки зябко зевающих пассажиров. Счастливого пути.
Когда в чёрной коробке часов на фронтоне вокзала засветилось 05:00, я пошёл в зал ожидания – забрать подарки тебе из ячейки автоматической камеры хранения, а оттуда на автовокзал.
Это близко – почти сразу за парком Лунатика.
Тот автобус в Нежин не заезжает, но от поворота шоссе, где здание поста ГАИ, мне опять что-то подвернулось, так что часов в девять с чем-то я уже был в Нежине. В то время, когда конотопская электричка ещё только к Бахмачу подъезжает.
Но я не собирался стать снегом на голову, поэтому позвонил Ире на работу по телефону-автомату.
Какой у неё красивый голос! Такой родной и близкий.
Я сказал, что хочу повидать тебя и отдать подарок и она ответила, что, да, конечно, что ты дома с её мамой.
Я пошёл на Красных партизан очень радостный, потому что Ира по телефону звучала совсем дружелюбно и даже как-то обрадованно.
Дверь не открылась, только дверной глазок затемнился и опять просветлел.
Я позвонил ещё раз, но покороче и услышал осторожно уходящие шаги из прихожей. Ещё я услышал, как ты о чём-то жалобно спрашиваешь в дверях гостиной и как тебя шёпотом зашикивает бабушка.
Если у человека голоса, они ему что-нибудь да говорят; никаких слов я разобрать не мог, но отчётливо видел сквозь дверь тебя, четырёхлетнего ребёнка, тревожно задравшую голову вверх к бабушке – кто там? Серый Волк? плохой дядя? – и видел мать Иры в халате и шестимесячной завивке с прижатым к губам пальцем:
– Тшш!
Я не из тех, кто ломится в запертую дверь и не хотел пугать тебя дальше.
Я позвонил в дверь напротив и мне открыли.
Там жили преподаватели НГПИ. Гроза-муж, он читал научный коммунизм, и Гроза-жена, которая преподавала у меня немецкий на каком-то курсе.
Я оставил коробку с подарками Грозам и попросил передать тебе лично в руки.
В Конотоп можно и электричкой возвращаться.
Какая разница? И всего 1 руб. 10 коп.
( … попытка жить праведной жизнью вызывает в человеке вредную привычку.
Но то, чтобы пагубную, но бессмысленную – втягиваешься в это дело …)
После окончательного да ещё и ритуально закреплённого разрыва с Ирой, возвращение «Крёстного отца», последней из украденных мною книг, не имело никакого смысла, но было поздно – втянулся.
А залежалась она у меня потому, что я не знал куда распределился Витя Кононевич, но тут вдруг стороной прослышал, что книгу Вите дал вовсе не Жора, а Саша Нестерук, настоящий её владелец. Пришлось снова ехать в Нежин.
Когда я пришёл по адресу, что дал мне Вася Кропин, то Саши там не оказалось, а проживала молодая супружеская пара без детей, которые недавно въехали.
Муж ходил в белой майке, жена в халате и по всему дому пахло жирной копчёной селёдкой.
Чего ещё надо для счастья? Квартира, молодая женщина в любое время суток.
Я отказался от адреса их квартирной хозяйки, которая, возможно, знает куда переехал Саша Нестерук. Прекратив поиск, я уехал обратно в Конотоп.
Мне вспомнилось, что Игорь Рекун на последнем курсе крепко сдружился с Нестеруком – отдам Игорьку, пусть он и передаст, а то как-то поднадоело праведничать.
В электричке меня впервые посетила мысль – а может оно всё так и надо?..
Своя женщина, конечно, хороша, как ни крути; но почему же я не завидую молодому квартиранту?
И почему меня разбирает смех как вспомню селёдку под майкой?
Мама Игоря сказала, что его дома нет и что он работает в здании горкома партии на первом этаже.
Здание горкома партии это на Миру, позади серого памятника Ленина, там где когда-то стояла вышка городской телестудии до того, как её демонтировали.
На входе в горком я назвал милиционеру номер комнаты и кто мне там нужен, он меня пропустил.
Комната оказалась пустой, но стоило мне лишь подойти к окну, Игорёк враз нарисовался. Видно не хотел, чтобы я видел то, что увидел.
Он ничуть не изменился. Всё те же стёкла чайного цвета в золотистой оправе и та же улыбочка на остром лице. Только уже снисходительная.
Понятное дело! Человек стал на рельсы широкой дороги в светлое будущее.
«Крестному отцу» он почти не удивился и обещал передать Саше Нестеруку.
Наверное, приятно чувствовать себя выше того, кому при поступлении в НГПИ «выкал», потому что тот после армии, а тебе всего месяц как аттестат зрелости выдали. Зато теперь он пашет на стройке, а у тебя кабинет в горкоме партии, хотя пока что с кем-то на двоих.
И больше никогда мы не встречались с Игорьком, но я успел посмотреть из окна его стартовой комнаты и увидеть потресканый асфальт отмостки под стеной, выжженный газончик и фасадную штукатурку «шуба» на глухой стене напротив под укрывистой серой побелкой; а больше – ничего.
До каких бы высот он не поднялся в своей будущей карьере, ему никогда не увидеть ту группу берёз среди строительных угодий На Семи Ветрах, что так смахивают на высокие деревья в летнем мареве африканских саванн.
Даже если и показать – не увидит.
И всё-таки меня неотступно томила надежда – голос Иры при разговоре со мной по телефону звучал так радостно. Что если?..
И она не виновата, что тёща решила выставить меня перед тобой озверелым двереломом. Та наверняка даже и не посоветовалась с Ирой, у которой голос был как у моей Иры…
Чтобы удостоверить эти упованья, я поехал на Мир, на переговорный пункт Междугородней телефонной связи рядом с Главпочтамтом.
Стеклянная дверь и витринные стены отделили от шума трамваев и площадной суеты перед Универмагом.
Женщина за длинным прилавком со стеклянным барьерчиком записала в квитанцию город и номер телефона, по которому звоню.
Я заплатил.
Она сняла свой телефон и кому-то сказала, чтобы дали Нежин, 4-59-83.
Я сунул квитанцию в задний карман джинсов и стал ещё одним из немногочисленных ожидающих.
Когда где-то в другом городе кто-то подымал трубку телефона с заказанным номером, ему говорили, что на связи Конотоп, а в зале переговорного пункта чёрный динамик кричал женским голосом в какую кабинку зайти для разговора с тем городом.
В указанной кабинке за стеклом в верхней половине двери вспыхивала электрическая лампочка, заливая жёлтым светом тесные стены из прессованных листов ДСП.
Ожидавший заходил в назначенный отсек с телефоном на маленькой полочке в углу рядом с обтянутым малиновым плюшем сиденьем высокого табурета.
Не знаю мягкое оно, или жёсткое – я никогда не садился.
– Алма-Ата! Номер не отвечает! Что будете делать?
– Повторите!
В динамике слышались отголоски долгих гудков телефона в далёкой Алма-Ате.
– Петрозаводск! Двенадцатая кабина!
Кто чтó говорит в узкой кабинке из зала не разобрать, если только не начинает орать из-за плохой связи.
– Алма-Ата! Номер не отвечает!
– Снимайте!
Недождавшийся возвращает квитанцию, а ему его деньги.
– Нежин на линии!
Я захожу в кабинку и отворачиваюсь спиной к залу за стеклом в верхней половине её двери.
Очень трудно говорить, когда так трепыхается сердце.
– Позовите Иру, пожалуйста.
– Кто говорит?
– Сергей Огольцов.
– Сейчас…
– Да.
И трепыханье враз унялось, стиснутое повеявшим из её голоса дыханьем вечной мерзлоты.
Я здороваюсь, что-то говорю, но слышу, что мне не пробиться сквозь намертво схватившийся лёд.
– Слушай, я ничего не прошу, но девочке нужен отец.
– Можешь не беспокоиться, у неё уже есть отец.
– Да?.. Это… хорошо…
Разговор окончен.
Я ухожу с переговорного, но в стеклянной клетке входного тамбура оглядываюсь на кабинку, где уже погас свет и говорю сам себе:
– Смотри, номер семь. Седьмой номер – это где тебя распинают…
Где Великобритания, а где Конотоп; но – поди ж ты! – из-за неё, а точнее из-за её коммунистов, а совсем в точку из-за их газеты «Morning Star», я тем летом не попал на свадьбу своей сестры Наташи.
Ведь, если внимательно вдуматься, именно «Morning Star» виновата в моём повторном попадании в дурдом.
( … при ежедневном чтении новостей, бывших две недели назад новостями в туманном Альбионе, начинаешь сопереживать лейбористскому движению, а имена Майкла Фута и Тони Бенна уже не настолько пустой звук, как фамилии Суслов, или Подгорный, или кто там ещё в этом Политбюро ЦК КПСС.
Глава британского правительства, Маргарет Тэтчер, перестаёт быть «дорогая госпожа Маргарет Тэтчер!», а становится той железной сучкой, что за пару занюханных свитеров заморила голодной смертью двадцать девять ирландских парней.
То есть, происходит сдвиг в сторону неадекватного восприятия окружающих реалий.
Начинаешь вести себя как шахтёр из графства Кент, или работник коммунального хозяйства города Манчестер.
Конечно, я мог бы сослаться на недостаточную информированность – ведь я жил в эпоху застоя, о том не догадываясь. Однако, это слабое оправдание, потому что в одинаково недогадливых условиях жил и тот работник КГБ, которому поступил звонок из СМП-615 …)
В разгар лета, когда на полях страны идёт страда развернувшейся битвы за урожай, когда шахтёры Кузбасса обещают в текущем году выдать на-горá миллионную тонну чёрного золота, когда он, этот работник КГБ, до сих пор всё ещё не решил – ехать ли в субботу на дачу в Жолдаки, или всё же махнуть на Десну, откуда вторую неделю мужики возвращаются с хорошим уловом…
Звонок.
ЧП.
В СМП-615 забастовка и сидячая демонстрация.
Сколько человек?
Один.
Где конкретно?
На крыльце административно-бытового корпуса.
– Ничего не предпринимайте до приезда сотрудников.
Да, я сидел на широком бетонном двуступенчатом крыльце двухэтажного административно-бытового корпуса.
Да, это была забастовка, потому что в десять утра, вместо того чтобы звенеть кельмой и мантулить кирпич на кирпич, я переоделся в вагончике На Семи Ветрах и заявился на базу.
Да, забастовка была сидячей и, чтобы сидеть было удобнее, я взял деревянный стул в сторожке на проходной и притащил его на крыльцо административно-бытового корпуса.
Шёл классически летний день, в синем небе над производственным корпусом неподвижно висел громадный клуб одиночного плотно-белого облака. По высокой железнодорожной насыпи позади растворного узла с торопливым перестуком пролетали скорые поезда, увесисто погромыхивали составы товарняков.
Шёл трудовой день и только я ничего не делал, а парился в этой рубашке из голубого ацетатного шёлка – он такая же хрень, как и нейлон, просто чуть мягче.
Я сидел сбоку от входа, чтобы не загораживать дорогу изредка проходящим работникам СМП-615.
Двум слесарям, мужьям Лиды и Виты из нашей бригады, когда те спросили, чё это я тут, а не на работе, я без объяснений указал на доску трудовых показателей за месяц с покрытием из коричневого линолеума, поставленную на том же крыльце, но с другой стороны от входа.
А главный механик и сам догадался прочитать.
Вообще-то, эта доска пожизненно висела в вестибюле, рядом с окошечком кассы, храня девственную чистоту своего линолеума, хотя на её рамочке сверху лежал кусок мела.
Сегодня пробил её звёздный час и вот она тут – покрытая напыщенным почерком, по которому без всякой графологии можно распознать графомана:
Наш профсоюзный босс – лгун! Слаушевского – к ногтю!
Я знаю, что случись такое где-нибудь в Англии, возле этой доски уже сфотографировались бы молодые представители от обеих фракций партии лейбористов, а репортёры всё той же «Morning Star» уже брали бы у меня интервью – за что такая нетерпимость к профсоюзному лидеру?
До сегодняшнего утра я тоже питал к нему только симпатии.
У бригадира плотников, Анатолия Слаушевского, приятная внешность под стрижкой молочно-седых волос. В Голливуде он запросто сделал бы карьеру снимаясь в роли благородного шерифа в различных вестернах.
Но и у нас благородный вид в цене и Слаушевского год за годом избирают в председатели профкома СМП-615. Эта должность, считай что, не оплачивается, так что он тоже живёт на одну зарплату.
Как и все.
И он думал, что я его пойму, как все, когда он мне сегодня утром на объекте сообщил:
– Не будет дела.
– Как не будет?
– А вот так – не будет дела.
Разве мог он предположить, что его за это белым по коричневому обзовут «боссом» и потребуют ногтевой расправы?
Симпатии – вещь недолговечная. Месяц назад я его обнять был готов, когда он мне сказал про путёвку в пионерлагерь «Артек».
Конечно – хочу! Всё своё пионерское детство я мечтал побывать в солнечном «Артеке» на побережье Крыма. Теперь, понятное дело, по возрасту я уже не вписываюсь, но Леночка будет рада поехать на Чёрное море.
На самом деле, Леночка немного испугалась и начала спрашивать бабушку, но та сказала, что «Артек» – это очень хорошо. И Леночка уже прошла всех врачей медицинской комиссии из детской поликлиники, и даже выбрала какой возьмёт с собою чемодан с вещами для «Артека».
– Не будет дела.
Месяц назад Слаушевский ещё не знал, что кто-то ещё догадается, что «Артек» – это хорошо, потому-то и предложил путёвку мне, за счёт профсоюза.
И не важно, что догадливый из другой организации, и не важно кто из начальства СМП-615 похвастал тому другому про эту путёвку; в любом случае, тамошняя его должность повыше, чем у каменщика.
– Не будет дела.
Если живёшь на одну зарплату – должен быть понятливым.
Как все.
Пришмыгни носом, почеши в затылке, выматерись, наконец, и иди паши дальше.
Зачем на Слаушевского бочку катить? Он тоже – как все.
Мне известно, как всё это обернулось бы в Англии, но я не знаю что будет дальше здесь. Поэтому у меня роль созерцателя в ацетатных шелках – придётся расстегнуть пару пуговиц, а то слишком жарко.
Из-за бело-кирпичного угла административно-бытового корпуса по дорожному покрытию из мягчайше мельчайшей пыли медленно въехала белая «волга», сделала круг разворота и остановилась возле крыльца – носом туда, откуда приехала.
Водитель вышел, оставив на заднем сиденьи двух пассажиров, взошёл на крыльцо, ознакомился с двумя строками на линолеумной доске месячных трудовых показателей и, не взглянув на меня, прошёл внутрь.
Он быстро вернулся, сел в машину; а те двое здоровяков вышли из неё и подошли ко мне.
– Пойдём.
– Куда?
– Там узнаешь.
Неудобно разговаривать задирая голову в обе стороны. Я встал и положил руку на спинку стула:
– Ну, хоть стул отнесу.
– Без тебя уберут.
И каждый из них уже ухватил двумя руками мой бицепс – кому за какой ближе.
Аккуратно и медленно, они повели меня к «волге».
Вдалеке, в тени распахнутого входа в производственный корпус – наблюдающая группа из двух слесарей и одного сварщика.
Картина Репина «Арест пропагандиста».
Архангел слева, видя моё непротивленство, ослабил хватку; он уже, типа, просто гуляет держа меня под руку.
Я кричу водителю:
– Этот левый сачкует!
Хватки уравновешиваются и мы втроём садимся на заднее сиденье; я в центре, как король на именинах.
Пока Свайциха открывал ворота проходной – первый раз в жизни запертые в дневное время – я покричал ей, чтоб забрала с крыльца стул, взятый мною отсюда.
И меня повезли в Конотоп.
После какой-то ещё проходной мне сказали пересесть в УАЗик с глухим фургоном, туда же поднялся один сопровождающий и УАЗик тронулся.
Вскоре мы опять остановились. Через окошко в кабину водителя и его лобовое стекло виднелись тополя возле Городского Медицинского Центра.
Мы долго ждали, потом задняя дверь распахнулась. На тротуаре стоял психиатр Тарасенко.
– Да, это – он.
После этих его слов дверь снова захлопнулась и меня повезли в Ромны.
Без какой-либо добровольности с моей стороны.
То, как ты выглядишь, напрямую зависит от того насколько хорошо относится к тебе зеркало, в которое ты смотришься.
Я не раз замечал это; в одном – я шикарен! В другом: и этот упырь – я?!
Самое влюблённое в меня зеркало стоит в трюмо пятого отделения областной психиатрической больницы в городе Ромны.
Оно мне показало насколько, всё-таки, я красивый мужчина. Причём без всякой кинематографической слащавости – красив.
В те три месяца в Одессе я смахивал на актёра Конкина, или его под меня загримировали для съёмок в «Место встречи изменить нельзя», не суть важно; главное, что тут, из этого трюмо, на меня смотрит, непривычный для стереотипных эталонов, красавец кисти Тициана.
Красная пижама с жёлтенькими полосками; шатен с мягкими, чуть подсветлёнными солнцем волосами, но главное достоинство – цвет глаз.
Небывалый цвет, невиданный – цвет плавящегося мёда.
И пусть капитан Писак, составляя мой словесный портрет перед строем первой роты говорил:
– Вы на глаза ему гляньте! Глаза-то – рысьи!
Но нет, капитан, трюмо врать не станет – хорош!
Жаль, что кроме меня никто меня не видит.
В холле пусто, и в отделении тихо; десяток больных в палате наблюдения, а остальные весь световой день – с перерывом на обед – проводят на Площадке.
Ведь это ж – лето!
Когда на экспериментальном участке ремонтного цеха завода КПВРЗ мы, в конце рабочего дня, дожидались пока истекут самые тягучие последние полчаса и, опёршись спиной о тиски, болтали о том, о сём, а вобщем-то ни о чём, то некоторые молодые слесаря говорили, что неплохо бы опять попасть на службу в армию, но только вот теперь, когда уже знаешь что к чему; ну, и не на полные два года, а скажем, недели нá две, или, там, на месяц.
Мне, тогдашнему допризывнику, такие разговоры казались неубедительными, а теперь соглашусь – одно и то же явление выглядит по-разному; при первом взгляде округлённо недоумевающих глаз оно выглядит таким, а когда посмотреть с высоты накопленного опыта, то, довольно-таки, эдаким.
А один месяц – это фигня. В дурдом не закрывают меньше, чем на сорок пять дней.
Сорок пять дней – это половина сезона; половина лета, половина весны, или когда там тебя прихватят.
Как завсегдатай пятого отделения, я уже знал эти и некоторые другие нюансы, однако, летом тут ещё не бывал.
На меня, как на примелькавшегося рецидивиста, уже не стали тратить дорогостоящее средство инсулин. На этот раз меня тут не лечили – меня наказывали аминазином.
Три экзекуции в день умножить на сорок пять.
Я знал во что они превратят мой зад через полсезона.
И, как более дешёвого больного, меня поместили в более обширную палату – номер восемь.
Чем больше больных ночует вокруг, тем больше шансов выслушивать их вопли от ночных кошмаров, или становиться свидетелем разборок под светом неумолимых ламп.
( … у всякого лета имеются свои минусы и, в первую очередь – наплыв.
Любой житель любого курортного города согласится – как понаедут, то уровень жизни резко падает …)
Летом пятое отделение обслуживает, в среднем, на сорок больных больше, чем в остальные сезоны. Чтобы всем было место где спать, в восьмой, например, палате на двух поставленных бок о бок койках укладывались от трёх до четырёх ночующих; кому как повезёт.
В те полсезона мне везло и так, и эдак.
Зато имелось громадное «зато!» – лето снимало проблему помытого, и потому запертого, туалета, ведь мы весь день проводили на Площадке.
Площадка – это квадрат 40 на 40 метров.
Три стороны его периметра, включая ту, в которой калитка, состоят из толстых серых некрашеных досок, вертикально прибитых одна рядом с другой, высотою 2,2 м.
Четвёртая сторона затянута крупной железной сеткой, на высоту 2 метра от земли.
Вдоль части забора лежащей в основании квадрата стоит тридцатиметровый навес – двускатная крыша из ржавой жести с опорой на столбики из красного кирпича.
Под навесом – навал поломанных железных коек и тут же две пока ещё живые, на каждую брошено суконное одеяло, на них по очереди, животом вниз, ложатся больные, когда принесены шприцы дневных уколов.
Пара полуржавых кресел, в клочьях подранного дерматина, приткнуты для надёжности в кирпичные столбики опор – они для медбратьев.
В дальнем конце навеса, ближе к сетке, две-три фанерные скамеечки с неудобными как у школьных парт спинками.
У противоположного забора, являющегося вершиной квадрата, в землю вкопаны бревенчатые столбики с прибитыми поверху заборными досками, образуя пунктир из трёх последовательных лавок.
Точно такие же места для сидения оборудованы вдоль третьего забора —боковины квадрата, в которой сделана калитка.
Возле четвёртой стороны – железной сетки – сидеть не на чем, зато неподалёку от неё, в правом верхнем углу Площадки, стоит туалет типа «сортир» – будка из трёх ржавых стенок и такого же куска жести на крыше.
Дверь отсутствует для удобства надзирающих медбратьев, чтобы больные не кончали там с собой и лишнего себе не позволяли.
Пол у Площадки – это плотно утоптанный грунт с примесью глины и слоем пыли вытоптанной из него.
И всё?
Нет!
Есть ещё целых два «зато!» – зелень не вытоптанной травы по ту сторону сетки и – летнее небо с белыми облаками поверх всех и вся.
Солнце всходило из-за высокой крыши пятого отделения и тень отброшенная крышей начинала неприметное поступательное движение от железной сетки к противоположному забору из досок.
Пока нас водили на обед, тень переваливала через забор и мы её уже не заставали, а солнце всё так же неуклонно двигалось дальше – к стройке одноэтажного корпуса, метров за шесть от железной сетки, и ещё дальше, пока не скроется совсем, а чётко очерченная вечерняя тень начнёт всползать на стену пятого отделения, аж до самой крыши, где и смешается с густыми сумерками, а значит сейчас поведут в отделение на ужин и ночёвку.
После того, конечно, как все мы вымоем ноги на площадке первого этажа.
Все 120 человек, по очереди, друг за другом, вступят в один и тот же жестяный таз, на выходе из которого пара полудурков, преклонив колени, будут отирать всем ноги, по очереди, одной и той же парой вафельных полотенец.
В этом есть что-то библейское.
Знакомых лиц я встретил штук десять.
Цыба в первый же вечер поспешно подошёл по коридору, мельком взглянул и отвернулся:
– Э! Уже не тот!
И больше он не пожелал со мной общаться.
Саша, который знал моего брата Сашу, так и оставался с обритой головой, но постоянно спал.
Когда мы утром с радостными воплями вливались сквозь калитку на Площадку, он враз заваливался на койку для уколов и лишь к середине дня сонно уделял часть её для укладки, по очереди, на живот, тех, на кого принесли шприцы для экзекуции.
С приходом на Площадку первые час-полтора, покуда солнце не выжарит прохладу утра, я валялся на одной из лавок у дальнего от навеса забора.
Позади него находится Площадка четвёртого отделения, где визг и вой тоже не хуже нашего.
Иногда у меня над головой возникал кто-то из слегка прибабахнутых и начинал бухтеть, что несправедливо занимать одному столько места.
Приходилось спускать ноги и садиться, потому что я не мог послать его на три лавки у забора с калиткой – там территория достигших полного освобождения гимнософистов.
Они общались воплями, варясь в собственном соку свободной жизни, не замечая, что многажды сожжённая солнцем кожа их голых тел потрескалась до крови.
Вот лидер сообщества, в котором никому ни до кого нет дела, наскучив монотонностью своего качанья взад-вперёд в сидячей позе, с криком Тарзана срывается на пару метров вглубь Площадки, чтобы вернуться вспять, на лавку, и качаться дальше.
Попутно он одним пинком заваливает такого же керамически обожжённого философа, сидящего на корточках, чтоб ближе быть к земле и чертить в пыли пальцем, цепляясь локтем за свои же яйца.
– Noli turbare circulos meos!
В другой раз он одним ударом сшибёт с лавки голого соседа, но тот даже не заметит этого, сосредоточенно покручивая в руке невесть откуда взявшийся кусочек надломленного прутика сантиметров шестнадцати.
Медбратья не вмешиваются в течение событий на лавках самоуглубившихся, покуда вой и визг на их свободных территориях не начнёт зашкаливать. Тогда, с помощью кого-нибудь из чокнутых, или полудурков, они вытаскивают совсем разбушевавшегося с лавок и фиксируют, распиная на второй койке под навесом.