Текст книги "… а, так вот и текём тут себе, да … (СИ)"
Автор книги: Сергей Огольцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 57 страниц)
Школьный пионервожатый снабдил меня листком с отчётом для зачтения, но в Доме пионеров мне добавили нагрузку, назначив председателем собрания.
Дело это нехитрое, всего и делов-то – объявить «слово для отчёта предоставляется председателю совета дружины школы номер такой-то» и такой-то председатель подымется из зала к трибуне на сцене со своим отчётом; прочтёт его и отдаст бумажку с текстом отчёта секретарю собрания – не писать же в самом деле все эти цифры, если уже написаны.
Поначалу всё шло хорошо, я и секретарь – девочка в такой же белой рубашке и алом галстуке, как все присутствующие – сидели позади квадратного стола с кумачовой скатертью на небольшой сцене маленького зала, в котором председатели дружин городских школ ждали своей очереди отчитаться, а в последнем ряду присутствовала представительница горкома комсомола ответственная за работу с пионерами.
Председатели выходили и зачитывали свои листки, которые клали затем на скатерть перед секретарём.
Но после четвёртого объявления на меня вдруг что-то нашло, вернее – нахлынуло.
Мой рот начал переполняться слюной, я едва успевал её проглатывать, а слюнные железы тут же выдавали новую порцию.
Было ужасно стыдно перед сидящей рядом секретарём; чуть полегчало, когда она пошла отчитываться за десятую школу, но потом мýка продолжилась – да что же это со мной такое?!
Вот и моя очередь. Возвращаясь от трибуны, я сглотнул раза три – не помогло.
Отсидеть четырнадцатую и всё…
О, нет! Ещё и ответственная с заключительным словом!
( …в те недостижимо далёкие времена я ещё не знал, что все мои невзгоды или радости, исходят от той сволочи в непостижимо далёком будущем, которая сейчас слагает это письмо тебе под неумолчное журчанье струй реки по имени Варанда…)
В октябре семиклассников начали готовить к вступлению в ряды ВЛКСМ – Всесоюзного Ленинского Коммунистического Союза Молодёжи, он же комсомол.
В комсомольцы принимают не огульно – отрядными шеренгами, а индивидуально, на особом заседании горкома или райкома комсомола, где члены городского или районного комитета задают тебе вопросы, как на экзамене, потому что став членом этой молодёжной организации ты уже соратник партии, будущий коммунист.
В ходе подготовки старший пионервожатый нашей школы, Володя Гуревич – симпатичный чернявый юноша с сизыми, от густой, но всегда выбритой щетины, щеками, раздал нам, будущим членам, листки с Уставом ВЛКСМ, напечатанным мелким типографским шрифтом.
Он предупредил, что при приёме особенно гоняют по правам и обязанностям комсомольца.
Володя Гуревич закончил престижную, одиннадцатую городскую школу и музучилище по классу баяна. Жил он далеко – за Миром, в квартале пятиэтажек, который почему-то называли Палестиной.
В школе он носил смешанную атрибутику из очень чистого и наглаженного пионерского галстука и комсомольского значка на груди пиджака – маленькое красное знамя, а на нём профиль лысой головы Владимира Ильича Ленина в бородке клинышком.
Среди своих – пионерского актива – Володя Гуревич, из-за совпадения в отчестве, говорил:
– Называйте меня просто – Ильич.
Смеялся он громко и после смеха губы его не сразу стягивались в нейтральное положение.
Однако Володя Шерудило, плотно сложенный чемпион игры в «биток» с рыжими вихрами и густой россыпью веснушек на круглом лице, который учился в нашем классе, а жил в селе Подлипное, за Рощей, среди своих – одноклассников – называл Володю Гуревича:
– Ханорик созовский!
( …на заре советской власти, ещё до создания колхозов, среди крестьянского населения сёл организовывались коллективы по совместной обработке земли – СОЗы, отсюда «созовский», но что такое «ханорик» не найти даже в словаре Даля, наверное оттого, что его создатель не заезжал в село Подлипное.
Кто нынче вспоминает про СОЗы?
А вот село бережно хранит в своей памяти и передаёт из поколения в поколение.
Хоть смысл забыт, но чувство неизменно…)
Конотопский горком комсомола располагался на втором этаже правого крыла здания горсовета.
Само здание, чем-то напоминающее Смольный Институт из кинофильмов про революцию, находится через дорогу от площади Мира.
К нему подводят три тихие аллеи мощёные брусчаткой, между рядами густых тёмных каштанов.
Все поступавшие со мною успешно прошли экзамен по Уставу ВЛКСМ и были приняты в ленинский комсомол.
Осенью от Переезда на Посёлок начали прокладывать трамвайный путь под шеренгой огромных тополей вдоль кювета булыжной Богдана Хмельницкого,
Между деревьев выросли бетонные столбы для поддержки контактного провода над трамвайными путями.
К октябрьским праздникам рельсы миновали Базар, нашу школу и даже завернули в Первомайскую, что тянется до самого конца Посёлка.
Потом по ним начали ходить три маленьких трамвая, где кондукторши, с пузатенькими сумками под грудью, продавали билеты за три копейки для сбора платы за проезд, отрывая их от рулончика на брезентовом ремешке казённой сумки.
У городских, больших трамваев кабина водителя только одна – впереди, и когда они доезжают до своих конечных, то делают круг по кольцу разворота, а на Посёлке такого круга не сделали, потому что маленькие трамваи они как Тяни-Толкай – кабина спереди и кабина сзади.
На конечной остановке водитель переходит из передней кабины в заднюю и та уже становится передней.
Трамвай отправляется в обратный путь и кондукторша, стоя на ступеньке задней двери, тянет брезентовую вожжу дуги трамвая, чтоб та откинулась под проводом назад и скользила как положено до конечной на том конце маршрута.
В больших трамваях двери захлопываются автоматически из кабины водителя, а в маленьких они как ширмы на шарнирах – потянул, сдвинул – открылась; раздвинул, надавил – закрылась.
Но кому оно надо? Поэтому трамваи на Посёлке ходили с дверями нараспашку, если только не очень сильный мороз.
Чтобы трамваи могли уступать друг другу одноколейный путь, им устроили две развилки: одну возле нашей школы, другую посреди Первомайской. На развилке путь раздвоен на несколько метров, чтобы встречные трамваи могли разминуться.
В Клубе КПВРЗ туалет находился на первом этаже, в самом конце длинного-предлинного, начинавшегося от библиотеки, коридора без единого окошка, с лампочками на потолке.
В тёмно-зелёных крашеных стенах изредка попадались двери с табличками «Детский Сектор», «Эстрадный Ансамбль», «Костюмерная», а не доходя до туалета – «Спортзал».
Все двери были постоянно заперты и тихи, только за спортзальной иногда поцокивал шарик настольного тенниса или грюкало железо штанги.
Но однажды, я услышал как за дверью «Детского Сектора» играет пианино и постучал.
Мне крикнули войти и там я увидел небольшую смуглую женщину со стрижкой чёрных волос и широким разрезом ноздрей, которая сидела за пианино у стены из больших зеркал-квадратов.
В стене напротив двери были три окна высоко от пола, а под ними балетные поручни, поверх ребристой трубы отопления.
В левой половине комнаты стояла ширма кукольного театра, а перед нею неширокий, но очень длинный стол;
Тогда я сказал, что хочу записаться в Детский Сектор.
– Очень хорошо, давай знакомиться: я – Раиса Григорьевна, а ты кто и откуда?
Она рассказала, что бывшие актёры повырастали, или разъехались и для возрождения Детского Сектора мне нужно привести с собой друзей из школы.
Я повёл агитацию в своём классе.
Чепа и Куба посомневались, но согласились, когда я сказал, что на том длинном столе можно запросто играть в теннис, и ещё две девочки пришли посмотреть – Лариса Полосмак и Таня Красножон.
Раиса Григорьевна обрадовалась и мы начали готовить кукольный спектакль «Колобок».
Она научила нас водить одетые на кисть рук мягкие куклы так, чтобы те не опускались ниже ширмы кукольного театра.
Занятия проводились два раза в неделю, но иногда она их пропускала или опаздывала и поэтому показала нам, что оставляет ключ в комнате художников. Мы открывали Детский Сектор и часами играли там в теннис на длинном столе.
Ракеток у нас не было, их нам заменяли зажатые в руке обложки от учебников. И сетку тоже городили из книг – высоковата малость, но пойдёт.
Нелёгок труд актёра-кукловода, мало того, что надо переписать роль и выучить её наизусть, так ещё во время действия постоянно держи куклу на вздёрнутой вверх руке.
Во время долгих репетиций она затекала от усталости и даже поддержка второй рукой мало чем помогала делу.
А ещё начинала ныть шея оттого, что голова постоянно запрокинута кверху – следить за действиями руки.
Зато потом, после спектакля, выходишь перед ширмой, держа на уровне плеча три пальца продетые в куклу и Раиса Григорьевна объявляет, что это именно ты исполнял роль Зайца; ты киваешь головой и Заяц возле твоего плеча кланяется тоже, а в зале раздаётся смех и аплодисменты.
О тернии, о сладость славы!
Позднее многие отсеялись, но костяк Детского Сектора – Чепа, Куба и я – остались.
Раиса Григорьевна делала с нами постановки инсценировок про героических пацанов и взрослых из времён революции или гражданской войны и тогда мы гримировались, приклеивали настоящие театральные усы, одевали гимнастёрки и пускали дым из газетных самокруток с настоящей махоркой, которые она научила нас делать, но не затягивались, чтоб не раскашляться.
Потом мы с этими инсценировками ходили по цехам Завода, не по всем, а где есть Красный уголок со сценой, и в обеденный перерыв показывали для рабочих, пока они ели свой обед из газетных свёртков.
Им очень нравился момент с самокрутками.
Дважды в год в Клубе давали большой концерт самодеятельности.
Директор, Павел Митрофанович, читал проникновенные стихи посвящённые Партии.
Ученики Анатолия Кузько по классу баяна отыгрывали свои достижения.
Гвоздём программы, конечно же, были танцевальные номера Балетной студии, потому что Нина Александровна пользовалась заслуженной славой и к ней ездили ученики со всего города, а к тому же в Клубе очень богатая костюмерная – для молдаванского танца «жок», например, танцоры выходили в жилетках сверкающих блёстками, для украинского гопака в широких шароварах и мягких балетных сапогах красного цвета.
Всем им и малолетним девочкам в балетных пачках, подыгрывала на баяне виртуозная Аида, стоя за кулисами сцены.
Рядом с нею стояли и мы в гимнастёрках и гриме, поражаясь как здорова она играет без всяких нот.
Беспалый красавец Мурашковский пел дуэтом с лысым токарем из Механического цеха «Два кольори мої, два кольори» и читал гуморески.
На правой кисти Мурашковского оставалось только два пальца – большой и мизинец, и он, для маскировки, зажимал в них носовой платок, словно клешней.
Две пожилые женщины пели романсы, но не дуэтом, а по очереди и им аккомпанировал на баяне сам Анатолий Кузько, у которого один глаз не то, чтобы косил, а вообще смотрел в потолок.
В завершение концерта за кулисы через зал приходил белобрысый руководитель эстрадного ансамбля Аксёнов со своими музыкантами.
Их барабаны и контрабас уже ждали тут, в маленькой гримёрной позади сцены, но свой саксофон Аксёнов приносил с собою.
Блондинка Жанна Парасюк, тоже, кстати, выпускница нашей школы, исполняла пару шлягеров в сопровождении ансамбля и концерт заканчивался под аплодисменты и крики «бис!»
На этих концертах зал наполнялся до краёв, как на сеансах индийских двухсерийных фильмов.
Сцена освещалась софитами вдоль её края и сверху, да ещё и лучами прожекторов с двух балконов.
Вдоль тёмного прохода в зале сновали участники балетной студии – переодеться между номерами у костюмерши тёти Тани.
Для наших инсценировок Раиса Григорьевна научила нас правильно держаться на сцене и как надо выходить из-за кулис, и что смотреть надо в зал, но не кому-то в глаза, а так, в общем, примерно, на пятый-шестой ряд.
Хотя, в резком свете прожектора направленного тебе в лицо, в темноте зала никого и не различишь дальше пятого ряда, да и передние видятся довольно смутно.
Так Клуб стал частью моей жизни и если я долго не приходил из школы домой, там не беспокоились – я пропадаю в Клубе.
Зимними вечерами нашим развлечением стало катанье на «колбасе» трамвая.
Это такая трубчатая решётка на пружинах под кабинкой водителя.
Мы поджидали трамвай на остановке, заходили ему в хвост, а когда вагон трогался с места, вспрыгивали на «колбасу», цепляясь руками за выступ под стеклом водительской кабины. Выступ совсем гладкий, вроде небольшого подоконника, поэтому приходится часто перехватываться и напрягать пальцы.
Трамвай громыхает и гонит, «колбаса» пружинно покачивает на стыках рельс – класс!
Самый разгонистый участок пути между Базаром и нашей школой.
Именно там однажды мои закоченелые пальцы начали соскальзывать с выступа, но Чепа крикнул «держись!» и придавил мою ладонь своею, но тут Куба сказал «капец!», потому что его пальцы тоже соскользнули и он спрыгнул на всём ходу, хорошо хоть в ствол тополя не врезался.
Но он нас догнал из темноты, пока трамвай дожидался встречного на развилке, и мы и дальше покатили вместе.
Так развлекались не только мы, а целые группы ребят нашего возраста.
Иногда нас столько понацепливалось, что пружинистая «колбаса» начинала чиркать по рельсам.
На развилковых остановках кондукторши выходили нас прогонять, мы отбегали, но прежде, чем трамвай успевал набрать ход навешивались заново.
Один раз вместо школьных уроков нас повели в завод на экскурсию.
Сперва в пожарную команду, недалеко от проходной, потом в цех по заправке кислородных баллонов, от них в кузнечный, где ничего не слышно за гулом вентиляторов и воем пламени в кирпичных печах.
Рабочие большущими клещами доставали из печей добела раскалённые болванки и переправляли их на наковальни гидравлических молотов.
Экскурсия постояла, наблюдая, как один рабочий клещами покороче переворачивает болванку по наковальне так и эдак, а сверху, проскальзывая между двух промасленных станин, по ней гахкает махина молота, чтоб выковалась нужная форма.
С болванки отслаивается чешуя окалины, а цвет её темнеет до алого, потом до тёмно-вишнёвого.
Но удивительней всего, что молот очень чуткий, умеет бить совсем слегка и даже останавливаться на полпути резкого разгона, а управляет им рабочая в платке, что сидит сбоку от станины и орудует парой рычагов.
На выходе из цеха, возле другого, примолкшего молота я увидел на асфальтном полу россыпь круглых таблеток из металла приятного сиреневого цвета, диаметром с юбилейный рубль, но куда толще.
Увесистый вышел бы биток переворачивать копейки в игре на деньги. К тому же, наверняка ненужные отходы, раз на полу валяются.
Я подобрал одну и тут же бросил – так сильно обожгла пальцы.
Какой-то рабочий, проходя мимо, засмеялся и сказал:
– Что – тяжёлая?
А в механическом цеху меня поразил строгальный станок – низенький такой, неширокий, не спеша снимает стружку с зажатой пластины металла, а на боку барельефная отливка – надпись с названием завода изготовителя этого станка. И эта надпись с твёрдыми знаками в конце слов, как писали до революции. Работает!
Ну, а дальше уже большой советский станок, тоже строгальный, резец бегает длинными прогонами, а рабочий сидит рядом на стуле и просто смотрит – вот работка, а?
Когда я дома поделился впечатлениями от экскурсии, то мама сказала, почему бы мне теперь не ходить в баню какого-нибудь цеха, вместо городской, куда надо ехать аж до площади Дивизий; тем более, что мама Вадика Кубарева работает на заводской градирне.
Я обсудил это предложение с Чепой и он ответил, что давно уже ходит мыться на завод, там есть бани и получше, чем на градирне, правда заводская только до восьми, но те, которые в цехах работают круглосуточно.
Конечно, через проходные на завод могут и не пустить, но с заднего конца, где втягивают вагоны на ремонт и вытаскивают готовые, путь открыт.
Но так далеко мы не ходили, ведь высокая стена вдоль Профессийной оборудована удобными перелазами, чтобы рабочие могли выносить с работы шабашку.
( …и вот опять приходится прерывать связь времён и перескакивать из Конотопа к Варанде; иначе как понять столичной жительнице из третьего тысячелетия обиходную речь середины прошлого века?
Тут без словаря Даля невпротык. Но и у него глубже «шабаша» ничего нет. Хотя там верно изложено, что слово «шабаш» служит сигналом окончания работы.
Языку потребовалось ещё сто лет, чтобы дожить до эпохи развитого социализма и произвести слово «шабашка».
Шабашка – это какое-нибудь нужное для дома изделие, изготовленное на работе, или просто вязанка досок наломанных там же по размеру домашней печки, шабашка – она, как бы, точка завершающая трудовой день.
Заценила мои этимологические старания?
Ну, и раз уж я тут, заползу-ка, пожалуй, в эту свою одноместную китайскую пагоду.
Что мне в ней нравится, так это её складные бамбучинки.
Хитрó вымудрили поднебесники – дюжина полметровых трубочек складываются в два упругих шеста по три метра, для натяжки на них палатки.
И эта входная сеточка на зиперах отлично работает – ни один комар не влетит, снаружи вон гудят кровососы – а, фига вам!
Сейчас скину портки, влезу в германский спальник, угреюсь и – кум королю!
Хорошо, когда на тебя работают древнейшая цивилизация Востока и самая технократическая нация Запада.
Хотя, если вдуматься, они только производители, а идеи – глобальное достояние, накапливаются сообща.
Вот всё тот же зипер: кто изобрёл? Не знаю, но вряд ли династия Цинь…)
Сцена это сложный механизм, помимо блочной системы раздвижки занавеса и электрощита со множеством рубильников и переключателей для управления её разнообразным освещением, высоко над нею ещё и целое хитросплетение металлических балок для подвески задников, светильников и боковых кулис.
Во время концертов мы не только стояли рядом с Аидой и не только болтали с молдаванско-запорожскими танцорами балетной студии, ожидавшими своего выхода на сцену, но и исследовали таинственный мир закулисья.
Обнаружилась вертикальная лестница на балкончик, с которого можно взобраться на балки над сценой и по ним перебраться на другую сторону, где точно такой же балкончик, но без лестницы – вот и заворачивай оглобли, недальновидный чунг.
Но что там – за этой дощатой перегородкой, что тянется над сценой от стены и до стены?
Ага! Чердак над зрительным залом!
Так созрел план создания отдельного входа на киносеансы – через чердак на балкончик, оттуда на сцену, дождаться как выключат свет – нырь под экран! – и ты в зале.
На первом этаже, рядом с комнатой художников, незапираемая дверь выходила на территорию завода и мы давно уж знали, что на крышу Клуба ведёт добротная железная лестница с перилами, а с крыши на чердак свободный вход через слуховой лаз.
Куба почему-то не захотел пойти на дело, предоставив нам с Чепой вдвоём исполнять план; и как-то тёмным зимним вечером, прихватив топор из Чепиного сарая, мы проникли на территорию завода, по одному из многих перелазов поверх его бетонной стены.
Затем мы беспрепятственно приблизились к зданию Клуба, поднялись на чердак и осмотрелись.
Чердак оказался обширным, с кольцеобразной железной загородкой в центре.
Приподняв её крышку, мы увидели прорези в круглом дне из листового металла, и догадались, что именно из неё свисает в зал громадная люстра с висюльками из стекляшек.
Из прорезей раздавались взрывы и автоматные очереди – кино про войну благоприятствовало исполнению наших не вполне законных намерений.
Подсвечивая фонариком по утеплительному покрытию из шлака под ногами, мы достигли место, где чердак пересекала дощатая перегородка и, приблизительно прикинув расположение надсценного балкончика по другую от неё сторону, приступили к осторожному расщеплению досок с целью пробиться сквозь них.
Доски оказались толстыми и неподатливыми, к тому же нам приходилось приостанавливать работу, когда внизу наступало затишье между боями.
Лишь прорубив одну из них, мы поняли, что не будет дела – перегородка оказалась из двух слоёв, а между ними прослойка листового железа.
Так что не удалось нам прорубить лаз в прекрасный мир киноискусства.
Умели в старину добротно строить…
А вскоре оказалось, что весь этот план не имел смысла, потому что Раиса Григорьевна научила нас брать контрамарки у директора Клуба.
Часам к шести Павел Митрофанович, как правило, бывал уже на взводе и когда кто-нибудь из детсекторников приходил к нему в кабинет с челобитьем, он, посапывая носом, отрывал полоску от листа бумаги на своём столе и неразборчиво писал на нём «пропустить 6 (шесть) чел.», или сколько в тот день набиралось желающих, а внизу добавлял витиеватую подпись длинною в полстроки.
Когда начинался сеанс, мы подымались на второй этаж, отдавали драгоценный бумажный клочок тёте Шуре, и она отпирала заветную дверь на балкон, подозрительно сверяя совпадает ли наше количество с иероглифами контрамарки.
Директор росту был небольшого, а сложения плотного, но не пузатый.
Чуть припухшее лицо подходило такому сложению, как и сероватые волнистые волосы, которые он зачёсывал назад.
Когда силами работников клуба и Завода ставили спектакль Островского «На бойком месте», он расчесал волосы прямым пробором посреди головы, напомадил и оказался самым настоящим купцом для пьесы.
Мурашковский исполнял роль помещика и выходил на сцену в белой черкеске, а в изуродованной руке, вместо платка, постоянно держал нагайку.
В постановке участвовала даже Заведующая Детским Сектором – Элеонора Николаевна. Наверное, её должность была выше, чем у Художественного Руководителя – Раисы Григорьевны, потому что она редко когда появлялась. И появлялась она всегда в длинных серёжках с блестящими камушками и в белых блузках с кружевными воротничками, а движения её рук были манерно заторможенные, в отличие от энергической жестикуляции Раисы Григорьевны.
Единственный раз, когда я видел Элеонору без тех длинных серег так это в спектакле, где она играла пойманную белогвардейцами подпольщицу.
Беляки посадили её в одну камеру с уголовницей, в исполнении Раисы, и она успела ту перевоспитать за власть Советов, до того, как её увели на расстрел.
Когда директора не оказывалось на месте, приходилось покупать билет в кассе рядом с запертой дверью его кабинета.
В один из таких разов я сел в ряду перед двумя своими одноклассницами – Таней и Ларисой.
Когда-то Таня мне нравилась больше, но показалась слишком недостижимой и я сосредоточился на Ларисе, после занятий старался догнать её по дороге, потому что она тоже ходила на Посёлок по Нежинской, но всегда вместе с Таней – они ведь соседки.
Когда Лариса была участницей Детского Сектора, я однажды проводил её по Профессийной до улицы Гоголя, потому что до своей – улицы Маруты – она не разрешила.
Таня тогда тоже участвовала в Детском Секторе и в тот вечер всё поторапливала Ларису шагать быстрее, но потом рассердилась и ушла вперёд.
Мы расстались на углу Гоголя и я пошёл по ней до Нежинской, восторженно вспоминая как мило смеялась Лариса на мой тупой трёп, но у выхода на Нежинскую, под фонарём возле обледенелой колонки, мои восторги оборвались.
Меня окликнули две контрастно чёрные на белом снегу фигуры. Обе принадлежали ученикам нашей, тринадцатой школы. Один из параллельного класса, а второй десятиклассник Колесников; они оба жили где-то на Маруте.
Колесников начал мне втолковывать, что если я ещё хоть раз подойду к Ларисе, и если он услышит, или ему скажут, и вообще – я понял чтó он мне сделает?
И эти толкования он повторял по кругу, немного меняя местами, а я вдруг почувствовал, как сзади что-то вдруг схватило меня за икру и треплет; я подумал, что это собака вцепилась и оглянулся, но там был только снежный сугроб и больше ничего.
В тот момент мне полностью дошёл смысл выражения «поджилки трясутся».
Я бормотал, что понял, он переспрашивал всё ли я понял, я говорил, что да, всё, но не смотрел им в лица, а думал, если б из нашей хаты сейчас подошёл за водой дядя Толик, бывший чемпион области по штанге в полусреднем весе.
Нет, не подошёл; в то утро я натаскал достаточно воды.
И вот теперь, при всём зрительном зале, я уселся перед парой своих одноклассниц, сознавая всё неосмотрительность такого поступка, но не в силах повести себя иначе.
Я обернулся к ним и что-то говорил в общем предсеансовом галдеже наполненного зала, но Лариса молчала, а отвечала только Таня, пока Лариса не обратилась ко мне:
– Не ходи за мной, а то ребята меня тобою дразнят.
Я не нашёлся что ответить, молча поднялся и по боковому проходу побрёл вдоль стены на выход, унося в груди осколки разбитого сердца.
А на подходе к последним рядам, моя чёрная печаль и вовсе обернулась мраком – в зале погас свет и начался фильм.
Я сел на свободное место с краю и перестал страдать: ведь это был «Винниту – вождь Аппачей»!
В хате номер девятнадцать по улице Нежинской старика Дузенко уже не было, на его площади проживали две старушки – вдова Дузенко и её сестра, переехавшая к ней из села.
И на половине Игната Пилюты осталась лишь Пилютиха. Она из хаты и носу не показывала и ставни выходящих на улицу окон порой неделями не открывались.
Наверное, она ходила всё же на Базар или в магазин, но мои с ней пути не пересекались.
В феврале бабу Катю вдруг отвезли в больницу.
Наверное, только для меня, с моей жизнью раздéленой между школой, Клубом, книгами и телевизором, это оказалось вдруг.
Когда хочешь везде поспеть, некогда примечать окружающее.
Я прибегал со школы и, звякнув калиткой, проходил на наше крыльцо под окном Пилютихи, в котором виднелся её профиль в распущенном чёрном головном платке и рука, вскинутая в сторону стенки между её и нашей кухнями.
Дома я бросал папку со школьными учебниками и тетрадями в расселину между диваном и этажеркой под телевизором и возвращался на кухню – обедать с братом и сестрой, если они ещё не поели.
Мама и тётя Люда готовили раздельно для своих семей и баба Катя обедала с Ирочкой и Валериком за тем же кухонным столом под стенкой, что отделяла от хаты Дузенко.
В дневное время по телевизору ничего не показывали, кроме заставки с кругом и кубиками: для настройки изображения с помощью мелких ручек на его задней стенке, если круг неровный, то у дикторов лица окажутся сплюснутыми, или наоборот.
Поэтому до пяти часов телевизор не включали и обед проходил под неразборчивый бубнёж за стенкой у Пилютихи, который иногда переходил в крик не понять о чём.
Я уходил в Клуб и, возвращаясь, опять видел в окне Пилютиху, в подсветке от лампочки в какой-то из её дальних комнат. На кухне она свет не включала.
После возвращения с работы всех четырёх родителей, Пилютиха добавляла громкости.
Отец говорил:
– Вот ведь Геббельс, опять завела свою шарманку.
Один раз дядя Толик приставил к стене большую чайную чашку – послушать о чём она там халяву развернула.
Я тоже прижал ухо к донышку – бубнёж приблизился и раздавался уже не за стеной, а внутри белой чашки, но так и остался неразборчивым.
Мама советовала не обращать внимания на полоумную старуху, а тётя Люда пояснила – Пилютиха всех нас проклинает через стену и, обращаясь к той же стене, сказала:
– И это вот всё тебе же за пазуху.
Не знаю, была ли Пилютиха полоумной – как-то ведь справлялась жить в одиночку.
Дочка её в конце войны уехала из Конотопа, от греха подальше – чтоб не придрались за её весёлое поведение с военными немецкого штаба, квартировавшего в их хате.
Сын Григорий получил свои десять лет за какое-то убийство. Пилюта умер. Телевизора нет.
Может затем и проклинала, чтоб не ополоуметь.
Баба Катя насчёт Пилютихи ничего не говорила, а только виновато улыбалась.
В какие-то дни она иногда постанывала, но не громче, чем приглушённые стеной речи Геббельса .
И вот вдруг приехала скорая и её увезли в больницу.
Через три дня бабу Катю привезли обратно и положили на обтянутый дерматином матрас-кушетку – остатки от былого дивана с валиками – на кухне под окном, напротив плиты-печки.
Она никого не узнавала и не разговаривала, а лишь протяжно и громко стонала.
Вечером все собирались перед телевизором и закрывали створки двери на кухню, чтобы не слышать её стонов и тяжёлого запаха.
В комнату же перенесли кровати Архипенков из кухни и ночевали вдесятером.
Ещё раз вызывали скорую, но те её не увезли, а только сделали укол.
Баба Катя ненадолго затихла, но потом снова начала метаться на кушетке, повторяя одни и те же вскрики:
– А божечки! А пробочки!
Через несколько лет я догадался, что «пробочки» это от украинского «пробi» – «прости господи».
Баба Катя умирала трое суток.
Наши семьи ютились по соседям – Архипенки в пятнадцатом номере, а мы в двадцать первом, на половине Ивана Крипака.
Взрослые соседи давали родителям невразумительные советы, что в нашей хате нужно взломать порог, или какую-то там половицу.
Самое практичное предложение внесла тётя Тамара Крипачка, жена Ивана Крипака. Она сказала, что кушетка с бабой Катей стоит под окном с полуоткрытой форточкой и свежий воздух продлевает её страдания.
В тот же вечер, мама и тётя Люда ненадолго заглянули в нашу хату, прихватить ещё одеял, потушили там свет и, когда уже вышли на крыльцо, тётя Люда подкралась к кухонному окну и плотно прикрыла форточку.
Она так же крадучись спустилась ко мне и маме – я держал одеяла – улыбаясь, как напроказившая девочка, или так уж мне показалось в темноте безлунной зимней ночи.
Утром мама разбудила нас на полу в столовой хаты Крипаков известием, что баба Катя умерла.
На следующий день были похороны. Я не хотел идти, но мама сказала, что я должен.
Меня жёг стыд; казалось – всем известно, что бабу Катю удушили её же дочери. Поэтому я отпустил уши своей кроличьей шапки и сдвинул её на глаза. Так и прошёл весь путь от нашей хаты до кладбища, повесив повинную голову и глядя в ноги шагавших впереди.
А может никто и не догадался, что это я от стыда, потому что дул сильный ветер и хлестал по лицу жёстким снегом.
На кладбище, когда рядом с кучей чёрной земли на снегу в последний раз взвыли трубы, все заплакали – и мама, и тётя Люда, и даже дядя Вадя.
( …живя всё дальше и дальше, мы становимся необратимо черствее; когда-нибудь и я обернусь железным сухарём из котомки скиталицы, бродившей в поисках Финиста – ясна сокола…)
Известие о смерти Юрия Гагарина поразило нас, но не так трагично, как гибель Комарова за одиннадцать месяцев до него – чёрствость уже научила нас, что даже космонавты смертны.
Теле-диктор, опустив глаза в листок с текстом, прочитал, что, при выполнении тренировочного полёта на реактивном самолёте, Гагарин и его напарник Серёгин разбились при заходе на посадку.
Потом он поднял взгляд и объявил траур.
Когда человек читает с листа бумаги, это не значит, что он прячет глаза от стыда, просто у него работа такая, иначе откуда ещё мы узнавали бы новости?