Текст книги "… а, так вот и текём тут себе, да … (СИ)"
Автор книги: Сергей Огольцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 50 (всего у книги 57 страниц)
Почему 90 руб.?
Просто новенький и с длинными полами стоил 120 руб., а этот был коротким и ещё с Объекта – остальное чистая арифметика.
Получив столь крупный перевод моя мать порывалась спросить меня о чём-то, но на тот момент я уже не разговаривал со своими родителями, так что спрашивать тупо молчащего меня «за кожух» не имело смысла.
( … тут интересно отметить, что мудрость посторонних не в силах сделать нас умнее.
В одном из рассказов, там где у Моэма про молодого человека, который перестал общаться со своими родителями, автор говорит, что в этом суровом и враждебном мире человек всегда найдёт способ сделать своё положение ещё хуже.
Я согласился с мудростью сентенции, но не воспользовался ею.
Понадобилось десять лет разлуки, четыре года из которых ушли на полномасштабную войну, чтобы, приехав на побывку в Конотоп, я снова начал разговаривать со своими родителями.
Меня поразило до чего, оказывается, это легко сделать – просто взять и заговорить.
И мне приятно было выговаривать слова «мама», «папа»…
Вот только слегка казалось, что это я обращаюсь не к своим родителям, или что это говорю не совсем я.
Наверное с отвычки, а может из-за того, что все мы, к тому времени, уже так сильно изменились …)
Профсоюзно-общественную деятельность, как и предвиделось, мне перекрыли наглухо, но никто не в силах был лишить меня права исполнять свой общественный долг.
Речь идёт о ежемесячных дежурствах в народной дружине.
К семи вечера работники СМП-615 собирались в длинной комнате «опорного пункта народной дружины» в торце нескончаемой пятиэтажки на Переезде, на другом конце которой находилась Столовая № 3.
Водитель автокрана, Мыкола Кот, приходил одним из первых и, не снимая кроличью шапку чёрного меха, листал за столом кипу газет за прошедший месяц.
Мужики потихоньку подтягивались и, усевшись на стулья вдоль стен, начинали трандеть о том, о сём.
Кот, не отрываясь от прессы дней минувших, предрекал, что начни мы даже с высот космической орбиты, разговор неизбежно скатится на бабью трещину.
И он, как правило, оказывался прав.
В начале восьмого появлялся какой-нибудь милиционер в звании от лейтенанта до капитана, вносил свою лепту в мужичий трандёж, а потом раздавал красные нарукавные повязки с чёрным шрифтом «Дружинник» из ящика в своём столе.
Мы по-трое выходили на патрулирование вечерних тротуаров в направлении Вокзала, Деповской, Лунатика или вдоль проспекта Мира, но только до моста.
Минут через сорок мы возвращались в опорный пункт – некоторые тройки заметно подвеселелые – и, посидев под более оживлённый галдёж, выходили в заключительный обход, чтоб к десяти разойтись по домам до следующего дежурства.
Раза два перед нами выступали работники КГБ с ориентировками.
Первый раз по случаю предстоящих ноябрьских праздников – нельзя допускать провокационных вылазок.
Когда КГБист ушёл, явился припоздавший милиционер с вопросом – теперь всем ясно, что увидев шпиона надо тут же его хватать?
Второй и последний раз КГБист делился секретной информацией для скорейшей поимки недавней сотрудницы КГБ, которая вдруг скрылась и залегла на дно.
Она могла сменить причёску и цвет волос, пояснил сотрудник органов, но у неё имелась особая примета для опознания – противозачаточное кольцо во влагалище голландского производства.
Мужики не сразу врубились о чём речь, а когда допéтрили, то сыпанули такими наводящими вопросами, что КГБист счёл за лучшее смыться.
В конце концов, он всего лишь исполнял приказ, за тупость которого не отвечал.
В один из обходов мои «натройники» меня киданýли.
Ходить в красной повязке в группе из трёх ещё куда ни шло, но когда, оглянувшись по сторонам, увидишь, что среди прохожих, снующих в свете витрин Шестого гастронома по утоптанному снегу тротуара, лишь у тебя у одного на рукаве красная тряпочка со словом «Дружинник», то чувствуешь себя «малость тогó».
Делая медную рожу, что мне всё пóфиг, я прошёл до привокзальной площади.
Однако плотник Микола и водитель Иван так и не различились среди силуэтов прохожих.
Некоторые из встречных, кто помоложе, оглядывались на странное явление – дружинник оборзело патрулирующий в одиночку.
Большого ума не надо, чтоб вычислить – мои со-дружинники, сдёрнув повязки, заскочили в какой-то гастроном за бутылкой «бормотухи» и сейчас в укромном месте гурголят её по очереди с горлá для сугрева и общего тонуса.
Где?
Скорее всего в тихой неразберихе из кратких улочек и тупичков между Шестым гастрономом и высокой первой платформой перрона, в той мешанине из складов, кож-вен кабинета, пары частных хат без огородов и прочих дощаных строений.
Туда я и свернул, не оттого, что хотел упасть им на хвост насчёт «бормотухи», а дабы устыдились и поразились силе дедуктивного метода, способного обнаружить их в тихом закоулке под фонарным столбом.
Но вместо плотника с водителем в конусе неяркого света фонарной лампы я нарвался на жанровую сцену.
Девушка гуляла с юношей, когда их общий знакомый, другой юноша – поплотнее и повыше – перехватил их и начал разборку.
Появление четвёртого лишнего в красной повязке лишь на минуту затормозило действие. Поняв, что больше дружинников не предвидится, здоровяк начал метелить более мелкого, но удачливого в любви соперника.
Тот упал на одно колено и, скинув свою болоневую куртку на «рыбьем меху» в снег, рядом с уже валявшейся там его шапкой, ринулся в ответную атаку.
Мне оставалась лишь роль зрителя в красной повязке.
Девушка подобрала куртку с шапкой и держала их, как когда-то Ира мою кроличью на главной площади Нежина.
Силы были слишком неравны и, когда парень помельче полёг в сугробе, девушка сложила его носильные вещи под фонарём и, взяв победителя под руку, ушла с ним в лабиринт непонятных проулков.
Побеждённый поднялся и, увидев, что я всё ещё тут, разразился сумбурно пылкой речью о силе духа, ибо физическая сила – ничто, а сила духа – всё.
В Конотопе каждый второй – прирождённый оратор.
Чтобы морально поддержать Демосфена, я сообщил, что во время схватки девушка держала именно его вещи, а не меховую шапку-«пирожок» его противника, которая тоже упала в снег.
Услыхав слова утешения, он заткнулся и торопливо проверил карманы своей куртки, потому что, при всей любви к ораторскому искусству, здравый смысл в конотопчанах сильнее.
А ещё мне никто не мог запретить, чтоб на все 8-е марта женщины нашей бригады получали бы цветы – калы; каждая по одной, потому что я не миллионер, а мужики не каждый год догадывались спросить сколько отдано за цветы и сброситься по рублю.
Впрочем, возмещение расходов меня не слишком-то и волновало – я сделал открытие, что мне нравится дарить подарки; даже больше, чем получать их самому.
Но сначала мне пришлось найти городскую оранжерею.
Она, практически, находится у чёрта на куличках.
Не доезжая одной остановки до конечной второго номера трамвая, надо сойти, свернуть налево и топать с полкилометра по улочкам времён гражданской войны.
Типа, улица Юденича, или, там, Деникина.
Названия, конечно, у них на самом деле вполне советские, но вид самый белогвардейский.
Когда я пришёл в оранжерею в первый раз, заведующая завела меня в длинную сырую теплицу с двускатной крышей из квадратов мутного стекла, с которых падали редкие крупные капли.
Она хотела, чтоб я сам убедился – цветов нет.
А эти посадки пока что ещё не созрели, калы тут «нерозцвiченi», то есть белые цветки ещё не превратился в широкие раструбы с отворотами.
И тогда, без малейшего намёка на косноязычие, я выдал ей образчик ораторского искусства.
Это ей, которая каждый день проходит среди зелени оранжерейных грядок, калы кажутся не созревшими. Для женщин бригады каменщиков, что видят лишь кирпич, раствор да обледенелые торосы грязного снега, эти калы, даже в таком «нерозцвiченом» виде – самые прекрасные цветы.
С той поры и покуда я работал в нашей бригаде, в оранжерее на 8-е марта мне отказа не было, и я гордо вёз трамваем связку зелёно-белых кал, которые в магазине «Цветы» на Миру появятся не раньше, чем через пару недель.
Решение было бесповоротным – пора подвести черту!
И этот вот – последний из рассказов Моэма, который я перевожу.
Хватит.
Даже то обстоятельство, что заключительный рассказ пришлось переводить дважды, не cмогло поколебать моей решимости.
Переводить вторично меня вынудил Толик Полос, когда сквозанýл мой портфель.
В нём ничего и не было, кроме тетрадки с последним переводом, когда я рано утром нёс его на Вокзал в ячейку камеры хранения, чтобы после работы отвезти в Нежин к Жомниру.
На Посёлке в такое время прохожих нет, во всяком случае вдоль путей в сторону Вокзала.
Там, где заканчивается бетонная стена завода КПВРЗ, я вспомнил, что забыл взять деньги на электричку.
Пришлось возвращаться, оставив портфель одиноко стоять с краю служебного прохода.
Вернувшись от путей на улицы Посёлка, я вскоре встретил Толика идущего навстречу, он тоже когда-то учился в 13-й школе, но на два года позже меня.
Я дошёл до Декабристов 13, взял деньги и вернулся к путям – портфеля не было. Кроме меня тут проходил только Толик.
Или кто-то ещё?
Ответ был получен неделю спустя в трамвае.
Толик со мной не поздоровался, а только корчил мне из своего сиденья рожи в стиле Славика Аксянова с шахты « Дофиновка». Но самое главное – правая рука у него оказалась загипсованной.
Нужны ли более прямые доказательства, что одинокий портфель в пустынном месте подхватил именно он?
Мне – нет.
( … порою в жизни я умею не только видеть, но и читать знаки …)
Вообще-то, работа над рассказом не стала повторным переводом, а скорее восстановлением и уже через месяц я отвёз Жомниру свой последний рассказ Моэма, но уже без портфеля.
Так, хоть и с месячной задержкой, решение завязать с Моэмом было исполнено, но оно являлось лишь частью более широкого плана действий.
В нём, как и во всех других моих планах, отсутствовали чёткие конкретные детали.
Планы мои, они скорее и не планы вовсе, а, типа, ощущения, что надо сделать то-то и то-то. Детали к планам являются уже потом – по ходу исполнения.
Возник же помянутый широкий план потому, что мне, наконец-то, дошло – никаких моих переводов Жомнир никуда не «засватает».
Неважно почему, главное, что это точно.
Что же теперь делать?
Да просто надо взять вопрос публикации в свои руки и, для начала, забрать у Жомнира все мои переводы в тонких разнообложечных тетрадочках, что заштабелёваны где-то там, среди прочих бумаг на стеллажах его архивной комнаты.
Я приехал в Нежин и объявил ему о своём намерении забрать свои чёрно-серо-беловики.
Жомнир не возражал и не расспрашивал.
Он устроил застолье, ведь за эти годы я стал в их доме чем-то, типа дальнего родственника; бедного, но иногда полезного, как, скажем, при оклейке гостиной комнаты его квартиры новыми обоями.
Мы сели за квадратный стол, выдвинутый от стены в центр гостиной, и ели всё, что приносила с кухни Мария Антоновна. Мы пили крепкий самогон.
Жомнир увлечённо рассуждал про недавно раскопанную в каком-то кургане золотую пектораль большой художественной ценности.
Меняя тему, он спросил какие у меня отношения с Нежиным, имея ввиду Иру.
Я витиевато ответил, что они, отношения эти, оказались вполне плодотворными, имея ввиду тебя. Затем я осторожно спросил про Иру: как она?
– Что как?– ответил Жомнир.– Таскается по городу.
Это садануло мне в солнечное сплетение, хотя не так сильно, как слова Иры, что у неё есть Саша, она так говорила моей сестре, которая передала их мне уже после нашего с Ирой развода, в виде бонусного утешения, что ли.
Более всего меня поразило полное совпадение ответа Жомнира со словами мужика на конотопском кирпичном заводе на мой вопрос про Ольгу.
( … при всей разнице в образовательном и культурном уровне, когда нам нужно шибануть ближнего, мы пользуемся одним и тем же каменным топором …)
Когда пришло время выдвигаться мне на электричку, Жомнир сложил все мои переводы в увесистый целлофановый пакет и вышел проводить меня на вокзал.
Самогон оказался действительно крепким, но я помню как подкатила электричка и с шипением распахнула дверь на перрон.
Отказавшись от помощи Жомнира, я пошёл в круглый туннель тамбура с отблесками никелированных поручней по бокам.
Хватаясь за левый из них, я поднялся внутрь, прошёл к дверям напротив и повесил пакет на тамошний поручень.
Последнее, что я услышал, был звук захлопывающейся двери за спиной.
Когда я пришёл в себя, то всё так же стоял, уцепившись левой рукой в головку поручня у дверей.
Электричка тоже недвижно стояла у четвёртой платформы конотопского Вокзала.
Она была пуста, потому что по расписанию до её дальнейшего отправления на Хутор Михайловский оставалось ещё часа два.
Каменея мышцами живота, с остановившимся дыханием, я увидел, что поручень пуст. На остальных трёх целлофан тоже не просматривался.
Дёрнув раздвижную дверь, я зашёл в пустой вагон и взглянул вдоль пустых полок над окнами.
Я вернулся в тамбур и выдохнул: хху!
Сидеть на обтянутых кожзаменителем сиденьях пустой электрички мне не хотелось и я пошёл через подземный переход и привокзальную площадь в парк Лунатика, на твёрдую деревянную скамейку.
Там я долго сидел без всяких мыслей, только иногда представлял сам себя в виде тупо застывшей статуи над поручнем, с которого снимают целлофан с переводами.
Кто?!
Какая разница. Кто бы то ни был, добыча радости не принесла – абсолютная бесполезность. Разве что печку растапливать – хватит на несколько зим…
Бездумно просидев около часа, я вспомнил, что это день дежурства СМП-615 в народной дружине и побрёл в опорный пункт, где тоже всего лишь сидел – безучастно, отстранённо и молча.
Только когда пришёл милиционер, я понял, что надо делать дальше.
– Товарищ капитан, одолжите три рубля до следующего дежурства.
– Я рублями не одалживаю, могу только сутками. Пятнадцать хватит?
Его острословие лишь подтвердило правильность возникшего у меня плана.
На следующий день в нашей бригаде нашлись три рубля и после работы я поехал в Нежин. Там, в пятиэтажке преподавателей НГПИ в Графском парке я нашёл квартиру улыбчивой Ноны.
Я сказал, что потерял переводы Моэма, над которыми работал несколько лет. Теперь для их восстановления мне нужны оригиналы, все из которых собраны в имеющемся у неё четырёхтомнике. Не могла бы она?..
Всё так же мило улыбаясь, Нона принесла книги, сложила их в целлофановый пакет и передала мне.
Как радостно застучало моё сердце – спасибо!
– Слышь, Мария Антоновна? Этот негодный Огольцов потерял все свои переводы в электричке!
– А зачем было хлопца поить?
Мария Антоновна тоже не знала, что все мои невзгоды или радости, взлёты и падения, исходят от той сволочи в недостижимо далёком будущем, которая сейчас слагает это письмо тебе, лёжа в палатке среди тёмного леса под неумолчное журчанье струй реки Варанда…
Привычка свыше нам дана,
Замена счастию она…
Эта бессмертная строка великого классика без обиняков намекает, что в третий раз в Ромны меня загребли уже чисто по привычке.
Причём на этот раз почти все в СМП-615 знали, что не сегодня-завтра меня хапанýт.
Два года спустя, при случайной встрече на тропе вдоль высокой железнодорожной насыпи, позади спортивного комплекса на задворках инженерного техникума, меня тоже посвятил наконец-то в это знание отставной майор Петухов, зав отдела кадров СМП-615.
Без какого-либо нажима или наводящих вопросов с моей стороны, Петухов поведал мне как прораб Ваня чуть ли не ежедневно приезжал с объекта в его кабинет позвонить психиатру Тарасенко о моих очередных отклонениях.
– С утра песни поёт. Может пора?
– Пусть поёт…
– Объяснительную написал стихами.
– Какую объяснительную?
– Он каску потерял, я потребовал написать объяснительную. Заберёте?
– Рано…
– Pубаху свою засунул в дырку плиты перекрытия и засыпал раствором.
– Вот – то, что надо!. Следите, чтоб никуда не ушёл.
Песни на рабочем месте я пел не каждый день, но часто.
Порой, особенно когда «строительные угодья» На Семи Ветрах утопали в густом холодном тумане, кто-нибудь из бригады просил:
– Спой, Серёга!
У меня была жена,
Она меня люби-и-ила,
Изменила только раз,
А потом, потом реши-ила:
Эх! Раз, да ещё раз,
Да ещё много-много-много-много раз…
Правда, бригаде больше нравилась Баллада о Гипсе:
И вот лежу я на спине – загипсованный,
Кажный член у мине – расфасованный…
А каску я вовсе не терял, а шиканул джентельменством.
Шёл по Семи Ветрам с объекта на объект, а штукатурши ПМК-7 в молодой траве цветы собирали, жёлтые, Наверное, одуванчики.
Они спросили у меня целлофан, а я им по-гусарски каску кинул, чтоб собирали как в лукошко. Ещё ж и показал – вон в тот коричневый вагончик принесите.
Больше я ни их, ни каски не видал.
Изо всей нашей бригады каску только я и одевал, потому-то прораб Ваня прицепился со своей объяснительной.
А насчёт стихов это он мне польстил – там, верлибр всего-навсего…
Ну, а с рубахой – да. С рубахой я нарвался по полной.
Подвела меня склонность к самоизобретённым ритуалам.
Наступил первый день лета. Ну, как тут не отметить?
Летом на стройке жара, даже если под спецовкой одета всего лишь майка, всё равно исходишь пóтом. Рубаха летом – лишний элемент.
Ту зелёную рубаху из какой-то жмаканой синтетики я носил шесть лет, а она никак не снашивалась, падлюга; а потеешь в ней как в любой другой синтетике, несмотря что жмаканая.
И вот первого июня, выходя из вагончика я повязал её рукава поверх спецовки одетой на голое тело, чтобы вынести и похоронить в какой-нибудь из множества ещё не забитых раствором дырок в панелях перекрытия.
На объекте нет мусорных баков, а бросить её в очко дощатого сортира у меня рука не поднялась – как никак столько лет вместе потели.
Потом я поднялся на третий этаж и в одиночку клал поперечную с вентканалами, покуда не появился Пётр Лысун позвать меня в вагончик.
По пути он почему-то отводил глаза и вёл разговоры на эзотерично ботанические темы.
Все эти странности враз вылетели у меня из головы, когда перед вагончиком я увидал фургон-УАЗик, а рядом с ним здорового милиционера в фуражке с красным околышком и психиатра Тарасенко.
Неровным полукругом пред ними стояли наша бригада, мастер Каренин и прораб Ваня.
Тарасенко объявил собравшимся, что моё поведение и так ненормально, а сегодня я вообще засунул рубаху в бетонную плиту перекрытия.
Затем он демократично поинтересовался: замечались ли за мной какие-то ещё аномалии?
Народ безмолвствовал.
Кто-то из наших женщин заикнулась было, что рубаха вконец была изношена и Тарасенко, чтоб не углубляться в эту тему, велел мне пойти в вагончик и переодеться.
Я беспрекословно подчинился, а потом сел в фургон, где уже оказался какой-то алкаш, и нас увезли.
Во время остановки у Медицинского Центра алкаш убеждал меня рвануть когти в разные стороны – мент не сможет погнаться за обоими сразу.
Я отмалчивался, понимая, что лучше сорок пять дней под шприцами, чем вся оставшаяся жизнь в бегах.
Потом в фургон подсел молодой охранник в гражданке и ещё один алкаш и нас, накатанной дорожкой, повезли в Ромны.
По пути мы сделали остановку в каком-то селе – загрузить пару полоумных старух в чёрном и неспокойного мужика, который всем по очереди клялся, что ничего не помнит что вчера было…
По приезду в психушку нас развели по разным направлениям и мне зачем-то сделали рентген в лежачем виде.
Алкашей я больше не видал – в дурдоме ими занимается третье отделение, а меня ждало пятое.
Эта промывка мозгов через зад проходила опять на Площадке и в переполненной палате-спальне.
Во всех категориях, что выше «абсолютной свободных», из знакомых оказался только Саша, который знал моего брата Сашу, но он беспробудно спал.
Как ветеран и ради человеколюбия я обратился к заведующей с мольбою заменить мне уколы аминазина на аминазин в таблетках.
Она обещала подумать и за десять дней до окончания срока отменила мне уколы на ночь.
За это я сейчас вспомнил её имя – Нина.
Больше ничего примечательного не случилось, кроме того, что я узнал способ оказания первой помощи в случае припадка эпилепсии.
Надо ухватить эпилептика за ноги и отволочь с Площадки в тень под навесом.
Тут он тоже будет биться спиною о землю, но постепенно снижая темп, пока не придёт в себя.
Некоторые полудурки считают полезным сгонять ему мух с лица своими грязными ладонями, но на течении припадка это не сказывается.
На тропе под высокой железнодорожной насыпью Петухов не сказал мне только одного – почему меня в тот раз так плотно обложили и взяли под колпак неусыпного наблюдения.
Но в этом не было нужды, поскольку я об этом знал не хуже его.
Причина крылась в реконструкции роддома – длинного двухэтажного здания у перекрёстка улицы Ленина и спуска от Универмага.
Каждой строительной организации Конотопа выделили какую-то часть того здания для проведения реконструкционных работ. СМП-615 достались несколько перегородок и санузлы в правом крыле первого этажа.
Исполнителями работ были четыре штукатурши и я. Мы справились за одну неделю.
Когда женщины уже штукатурили поставленные мною перегородки, в коридоре появился мужик в чистом костюме и при галстуке.
Увидав четырёх ядрёных баб, он начал распускать перед ними свой хвост на фоне занюханного подсобника, за которого он меня принял.
Я вежливо попросил его приберечь свой пыл и не кашлять во все стороны.
– Да ты знаешь на кого рыпаешься?! Я – первый секретарь горкома партии!
– А я – каменщик четвёртого разряда.
– Ну, ты меня узнаешь!
И он ушёл, а через полчаса в коридор влетел взмыленный главный инженер СМП-615, он же парторг строительно-монтажного поезда.
– Как ты смел материть первого секретаря горкома?!
Штукатурши в один голос засвидетельствовали, что матюков и близко не было и главный инженер уехал.
Вот и всё.
Проще не бывает – самец с рычагами власти против самца в заляпанной раствором спецовке.
Единственное, что обидно, так это обвинение в матерщине. За все годы в СМП-615 я не произнёс ни одного матерного слова, даже в мыслях.
В начале осени намыливаясь в бане я вдруг заметил, что мой живот стал выпуклым, как жёсткие надкрылья майского жука, и так же как они не поддаётся втягиванию.
Вскоре и мать моя заметила, что у меня начал отвисать второй подбородок. После одного из домашних ужинов на Декабристов 13, она положила мне руку на плечо и радостно объявила:
– Толстеешь, братец! И никуда не денешься – ты из нашей породы!
Я без улыбки посмотрел на её круглое лицо, под которым – я знал это не глядя – расширяется ещё более круглая фигура, и промолчал.
Мне не хотелось быть из такой породы и становиться круглым. Я не поддамся их аминазину!
Нужны радикальные меры.
Начать с тех самых ужинов на Декабристов 13 – моя мать умела так взгромоздить кашу, или картошку на тарелке, что меньше двух порций не получалось. При этом всё так вкусно, что незаметно съедаешь всё.
Для начала я отказался от хлеба.
ОК, я ем сколько кладёте, но хлеб не хочу и не буду.
Причём я перестал брать его даже в столовых.
Но насчёт «не хочу» – это враки. Хлеб я всегда любил, особенно ржаной, да ещё если тёплый. Я мог в одиночку за раз усидеть буханку такого хлеба без ничего, повторяя про себя отцовскую поговорку:
«Хлеб мягкий, рот большой; откусишь – и сердце радуется».
Ещё через месяц, увидав, что бесхлебная диета не срабатывает, я просто перестал ездить в столовую на обеденный перерыв.
Это уравняло баланс. Завтрак в столовой плюс две порции ужина – получается трёхрáзовое питание.
А обед?
Обедал я, по выражению нашей бригады, «Всесвитом», который ежемесячно приносил в вагончик для прочтения.
В результате, к Новому году всё в той же городской бане позади площади Конотопских дивизий, я с гордостью обозревал своё впалое, как у здорового волка, брюхо.
Мне всегда нравилась именно такая его форма.
Нарцисс вогнутобрюхий.
( … есть немало слов, которые, типа, знаешь – слыхал, читал и даже выговаривал – до тех пор пока не спросят: а что оно значит?
Но таких сволочей немного, вот и толкуешь это слово по своим личным понятиям.
Слово «аскетизм» один из самых курьёзных примеров насколько люди сами не понимают что они говорят.
90% населения, которым оно, типа, знакомо, при слове «аскет» вообразят изношенного самоистязанием мужика в нечёсаной клочковатой бороде вокруг горящих глаз.
Это настолько же неверно, как словом «спортсмен» обозначать одних лишь сумоистов.
На самом деле, смысл корневого слова «аскеза» передаётся словом «тренировка».
Если ты захотел стать победителем пивного турнира и каждый день для тренировки выпиваешь три литра пива, ты – аскет.
Так же как и соседская девочка, что каждый день за стенкой гоняет скрипичные гаммы.
Так-распротак твою аскезу со всеми этими диезами!
То есть, аскет-отшельник, готовящий себя к жизни будущей на небесах, всего лишь частный случай среди остальных аскетов.
Аскезы бывают затяжными и краткосрочными, в зависимости от её цели …)
И в чём же, спрашивается, состояли мои цели, заставлявшие так ревностно блюсти свою поджарость и каждый будний день выписывать незнакомые слова из газеты «Morning Star»?
Как я уже объяснял, с конкретными деталями к общим планам у меня всё несколько туманно – я просто чувствую, что так надо, потому и делаю так.
За выписками из «Morning Star» требовался глаз да глаз.
При встрече непонятного слова, про которое я стопроцентно знал, что оно мне уже попадалось в газете, так и подмывало пропустить его – ведь точно же встречалось!
Но что означает?
Рыться в исписанных тетрадках слишком нудно, легче заново посмотреть в словаре и выписать его значение.
Поэтому иногда попадались слова, про которые я знал, что они выписывались уже до двух-трёх раз. Память называется!
С такими приходилось расправляться составлением собственных примеров.
Вот до чего доводит человека аскетизм; даже если и сам толком не знаешь – зачем оно мне надо?
Для меня происшествие того вечера не стало искушением, я просто изумился.
И она меня не соблазняла, а скорее пыталась востребовать исполнение родительского долга.
Я слишком много задолжал Леночке. Не брал её на руки, не сажал к себе на колени, не гладил по волосам.
Мы просто жили в одной хате, где когда-то ей сказали, что я её папа, но, в сущности, какой там я отец? Так – сухая формула. Бесконтактный папа.
Конечно же, я не отталкивал её, а порой мог даже увлечься разговором с нею; однако для ребёнка такого, наверное, мало.
И для отца такого наверняка мало, но так уж сложились мои отношения со всеми и с каждым из моих пятерых детей.
Когда родилась Леночка, я просто ещё не созрел для роли отца.
Папа в восемнадцать лет? Бросьте смешить!..
Потом нас развели стройбат с институтом.
При появлении на свет тебя я уже годился в отцы и любил тебя беззаветно, но слишком недолго – нас разлучила моя репутация.
С Рузанной я познакомился в её шесть лет.
Она звала меня «папой» и я любил её как дочь, но первый раз обнял, когда Рузанна уезжала в Грецию к своему мужу Апостолосу.
Опять всё та же бесконтактность.
Ашота и родившуюся после него Эмку я не мог обнимать и ласкать – ведь рядом была Рузанна, которой ничего такого от меня не досталось; вот и вышла бы несправедливость.
Так отец пятерых детей и остался всего лишь формальным папой.
Бедные дети!
Но жалеть надо не только их, ведь я тоже прожил жизнь лишённым детской ласки.
Теперь вернёмся к тому, как Леночка попыталась исправить такое вопиющее положение.
Она зашла в комнату и уселась ко мне на колени, отделяя от стола со словарём, тетрадкой и книгой.
Обернув своё лицо ко мне, она подняла правую руку и приложила маленькую ладонь к моей ежеутренне бритой щеке. Наверное, хотела научить меня как это делается.
( … что же меня оттолкнуло? Опасение скатиться к инцесту?
Исключено, при моём роботизированном самоконтроле.
Нет, скорее из-за выражения улыбки на её лице:
«Ах, ты бедняжка!» …)
– Ну, хватит, Леночка. Мне надо работать.
Улыбка сменилась выражением злости и она начала мстительно прыгать, сидя у меня на коленях.
– Что? Размечталась о сладких пирожках? Не рано ли?
И я поднялся на ноги, как бездушный робот, лишив её площадки для подпрыгиваний.
Через пару дней, а может и неделю, вернувшись с работы я заметил перемены на полках этажерки. Там появилась чёрная дыра.
Высокую скулу лица Иры, на любительской фотографии посреди ручья, пробило отверстие.
Орудием этого вандализма, а может даже вудуизма, послужил остро заточенный карандаш, а возможно и шариковая ручка.
Вопрос «кто?!» у меня не возникал.
Какая разница?
– Леночка! Иди-ка сюда!
– Что?
– Я, как отец, обязан заботиться о твоём образовании. Чтобы ты разбиралась: что есть что. Посмотри на фотографию на полке.
– Что?
– Вот это называется подлость.
– Это не я.
– Я не говорю, что это ты. Просто запомни что такое «подлость». А кто её делал уже не важно.
Фотографию пришлось отнести в фотоателье на Клубной.
Фотомастер Артур, молодой армянин умеющий переносить фотопортреты на керамику, сказал, что это поправимо.
Только я попросил увеличить снимок до размеров настенного портрета, оставив всё, что есть, и ручей тоже.
Для восстановленного и увеличенного фото я ещё купил картонную рамочку и снова водрузил на полку.
Увидев результат, моя мать истерично всхохотнула, что и осталось единственным комментарием.
Никаких педагогических бесед по этой теме я больше не затевал, а фотография так и стояла в полной неприкосновенности, потихоньку собирая пыль.
В преддверии двухлетия своего сына Андрея, моя сестра Наташа пожаловалась, что нигде не купишь железную дорогу, чтобы собрать на полу большущий круг из крохотных рельсов, по которым бегал бы маленький поезд.
Помнишь, как у нас на Объекте была?
У меня сохранялось смутное детское воспоминание о прекрасной игрушке и эту жалобу я воспринял как повод вырваться из повседневной конотопской жизни.
Ведь я же любящий дядя!
Для начала я смотался в Киев.
Продавщица универмага «Детский мир» уныло сидела за прилавком в чёрной стёганной телогрейке поверх синего халата магазинной униформы.
Она малость взвеселилась, когда я сообщил ей, что «хóчу паровóза».
Хмыкнув, она, ответила по селянски, чтоб мне, деревенщине, лучше дошло:
– Паровоза немає.
Меня это ничуть не удивило, ведь что Наташа скажет, так оно и есть.
Дальше, по плану, шла столица нашей родины – Москва.
Именно туда тянулись караванные тропы для всех изнурённых дефицитом в полупустынях магазинных прилавков.
В столичном «Детском мире» нашёлся и паровоз с вагончиками, и рельсы со стрелками и мостиками, чтобы по ним бегал поезд от маленькой батарейки.
Я отвёз добычу на Киевский вокзал и вернулся в центр – урвать свою долю культурной жизни.
В кассе Большого Театра мне сказали, что билеты надо покупать на две недели раньше.