Текст книги "… а, так вот и текём тут себе, да … (СИ)"
Автор книги: Сергей Огольцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 57 страниц)
– Э! Ломать не строить! Душа не болит!
Мне воскресник не очень понравился – там прогоняют, чтоб ты близко не подходил, а просто слушать как визжат гвозди, когда их вместе с досками отдирают от балок, быстро надоедает.
( … теперь вот никак не вспомню – накануне воскресника, или сразу после него, Никита Сергеевич Хрущёв был свергнут с поста и самым главным стал Леонид Брежнев.
И это когда до коммунизма оставалось каких-нибудь восемнадцать лет …)
В своей весьма полезной книге Сетон-Томпсон настаивает, что луки надо делать непременно из ясеня.
Но где тут его найдёшь, ясень-то? В лесу одни только сосны да ели, а из лиственных берёза с осиной, а всё прочее уже кустарник.
Так что луки, по совету соседа по площадке Степана Зимина, я делал из можжевельника.
Можжевельник нужен не старый, тот слишком ветвист, и не слишком толстый, а то не согнуть.
Полутораметровое деревце в самый раз – лук будет упругим и сильным.
Пущенная из него стрела взовьётся в серое осеннее небо метров на тридцать, едва разглядишь, а потом отвесно упадёт и воткнётся в землю, потому что наконечником у неё гвоздь примотанный изолентой.
Саму стрелу надо делать из тонкой штукатурной рейки – расщепить её вдоль и обстругать округло.
Вот только оперения у моих стрел не было, хоть у Сетон-Томсона и объяснялось как его делать.
Во-первых, откуда перья взять? Папу просить бесполезно, у него на работе только механика…
На зимних каникулах я узнал, что мальчики из наших двух кварталов по субботам ходят в Полк смотреть кино в клубе части.
Полк – это где солдаты продолжают службу после окончания школы новобранцев.
Идти туда в первый раз было немного страшновато, потому что среди детей ходили неясные слухи будто в лесу какой-то солдат задавил девочку, как и зачем непонятно, но точно, что чёрнопогонник, а в Полку все солдаты – в красных погонах.
Туда идти, как в школу, но только мимо неё и – дальше, по широкой тропе под высокими елями, а потом всё прямо и прямо, пока не выйдешь на асфальтную дорогу; по ней подняться к воротам, где часовые, но мальчиков они не останавливают и можно проходить к зданию с вывеской Клуб Части.
Внутри длинный коридор с тремя двустворчатыми дверями, на стенах между которыми картинки с портретами солдат и офицеров и краткое описание их беззаветных подвигов и героической смерти для защиты советской Родины.
Широкие двери открывались в огромный зал без окон, с рядами прибитых к полу кресел из фанеры, а между раздвинутых кулис высокой сцены натянут белый тугой экран. Проход от сцены к задней стене делил зал пополам.
Солдаты входили группами, стуча сапогами по доскам пола, громко перекликались и понемногу заполняли зал.
Время тянулось долго.
И я в очередной раз перечитывал надписи на красном кумаче двух плакатов по обе стороны от сцены, за которыми прятались чёрные ящики динамиков.
На левом плакате жёлтая рамочка охватывала портрет головы человека в широкой бороде и длинных волосах вместе с его словами:
«В науке нет широкой столбовой дороги, и только тот, кто не страшась усталости карабкается по её каменистым тропам, достигнет её сияющих вершин.»
И подпись – К. Маркс.
На правом – голова без волос и бородка клинышком – ещё до подписи понятно, что это Ленин, и он сказал:
«Кино не только агитатор, но и великий организатор масс.»
По мере заполнения зала, мальчики перебирались с первых рядов на сцену и кино смотрели с обратной стороны экрана – он просвечивался. Какая разница проплывёт Человек-Амфибия слева направо или наоборот?
А бунтовщик Котовский всё равно убежит прямо из зала суда.
Некоторые мальчики оставались сидеть в зале на подлокотниках между сиденьями.
По ходу кино в темноте порой раздавался крик от какой-нибудь из дверей:
– Ефрейтор Сóлопов!
Или же:
– Второй взвод!
А заканчивалось одинаково:
– На выход!
Если кино вдруг обрывалось и зал тонул в полной темноте, со всех сторон вставала оглушительная стена свиста, грохота сапогов о доски пола и криков:
– Сапожник!!!!!!!!!!!………..
После кино мы шли по ночному лесу домой и пересказывали друг другу то, что вместе же и смотрели:
– Не! Ну, а как он его двинул! А?
– Не! Не! А тот и не понял, что он там!
Конечно же, кино показывали не только в Полку.
Ещё и в Доме офицеров, но там вход по билетам и, стало быть с родителями, а им же некогда.
Правда, по воскресеньям был бесплатный дневной сеанс для школьников – чёрно-белые сказки, или цветной фильм про пионера-партизана Володю Дубинина.
В одно из зимних воскресений я сказал маме, что иду во двор.
– Ещё чего! В такую погоду никто не гуляет.
За стёклами кухонного окна теснился сумрак исчёрканный линиями суматошно несущихся снежинок.
– Видишь что творится?
Но я канючил и не отставал, пока мама не рассердилась и сказала, чтоб я шёл куда хочу, но всё равно там никого не будет.
Во дворе и впрямь не было ни души.
Отворачивая лицо от вихрей секущего снега, я обогнул дом и пересёк дорогу к полю рядом с забором заколоченной мусорки.
Конечно, и тут никого, потому что себя-то я не мог видеть, а видел только, что весь мир стал сплошь тёмно-серым, исполосованным метелью колючего снега.
Стало одиноко и захотелось домой.
Но мама скажет «я тебе говорила!», а младшие начнут подсмеиваться…
И тут на дальнем краю поля, где когда-то играли в волейбол, а потом в городки, раздался голос голос из репродуктора на неразличимом в такую непогоду столбе.
– Дорогие ребята! Сегодня мы разучим песню про весёлого барабанщика. Сначала прослушайте её.
И дружный хор ребячьих голосов запел про ясное утро и кленовые палочки, которые берёт в руки весёлый барабанщик.
Песня закончилась и диктор начал диктовать слова, чтобы слушатели записывали:
– Встань, по-рань-ше, встань, по-рань-ше, встань, по-рань-ше, толь-ко, ут-ро, за-ма-я-чит, у, во-рот…
И я уже был не один в этом взбураненном мире. Я бродил по сугробам пустого поля, но снег не мог попасть ко мне в валенки – их плотно облегали тёплые штаны.
Диктор закончил диктовать первый куплет и дал прослушать его снова. Потом он диктовал второй, тоже с последующим исполнением, и третий.
– А теперь прослушайте всю песню, пожалуйста.
И нас стало много: барабанщик, дети со звонкими голосами, и даже вьюга стала одной из нас и бродила со мной по полю, только я проваливался валенками в зыбучий снег под коркой наста, а она плясала поверх него своей колючей крупой.
Когда я вернулся домой, мама спросила:
– Ну, что? Видел кого-нибудь?
Я сказал, что нет, но никто не смеялся.
Одиночная прогулка в большой компании, под диктовку Весёлого Барабанщика, уложила меня в постель с температурой.
Все ушли на работу и в школу. Отнести книги в библиотеку Части и обменять их мне нельзя. Пришлось взять из домашней ту, что давно манила своим названием, но отпугивала толщиной – «Война и Мир» Толстого – в четырёх томах.
Первая глава меня сперва напугала сплошными страницами французского текста, но когда углядел, что внизу в примечаниях дан перевод – отлегло.
Так что свою болезнь я и не заметил: наскоро проглатывал лекарства и возвращался к Пьеру, Андрею, Пете, Наташе, иногда забывая вынуть градусник из подмышки.
Прочитал все тома с эпилогом и только заключительную часть с рассуждениями про предопределения не получилось одолеть: нескончаемо длинные предложения стояли отвесной стеной – вскарабкиваясь на чуть-чуть, я тут же соскальзывал обратно к её подножию. Неприступная стена простиралась в обе стороны и я уже не помнил как добирался сюда. Пришлось закрыть не дочитав.
( … пару лет назад я вновь перечитал эти тома уже от корки до корки и сказал: если человек может писать так, как Толстой в заключительной части «Войны и Мира», то зачем понадобилась вся та беллетристика, включая эпилог?
Не исключаю, что я отчасти выпендривался, но только отчасти …)
А пока я валялся на раскладушке вперемешку с полем Аустерлица, жизнь не стояла на месте. Брат и сестра приносили новости, что мусорку снесли и поставили там раздевалку, в которой выдают коньки.
И каток устроили тут же, между раздевалкой и Бугорком, на поле, которое осенью разравнивал одинокий бульдозер. Приехала пожарная машина, с неё сбросила на землю шланги, из которых натекла вода, и – получился каток.
Теперь можно приходить, брать в раздевалке коньки, или с собой приносить и – кататься!
Я не хотел отставать от жизни и поскорее поправился.
Однако – опоздал.
В раздевалке коньков уже не выдавали и надо приносить свои, но лавки остались: можно сесть и переобуться в те, что принёс, а под лавками ящички – оставлять свои валенки пока катаешься.
Для входа в раздевалку нужно подняться на высокое деревянное крыльцо с двумя дверями – одна раздевалкина, а другая в соседнюю комнату, где поставлен станок для заточки коньков и печка-буржуйка из широкой железной бочки.
В печке полыхал жаркий огонь для отогрева застывших рук, или же варежки обсушить, только надо присматривать – если вовремя не снимешь их с раскалённого железа, то начинают вонять палёной шерстью ниток, из которых связаны.
Как мне хотелось научиться гонять на коньках! Они так вкусно хрустят по льду. Они несут – словно на крыльях.
Ученье началось с двухполозных, которые надо привязывать к валенкам бечёвками, но меня засмеяли, что это детсадная безделушка. Потом были «снегурки» с круглыми носами, но тоже на бечёвках. И на них ничего не получилось.
Наконец, мама откуда-то принесла настоящие «полуканадки», приклёпанные к своим ботинкам.
С ними я поспешил в раздевалку катка. Переобулся из валенков. Вышел на лёд, проковылял туда-сюда на подворачивающихся коньках, они никак не хотели стоять ровно – подламывались то внутрь, то в стороны, до боли выкручивая мне ступни.
К раздевалке пришлось возвращаться по сугробам – плотный снег удерживал лезвия коньков вертикально и они уже не выворачивали мне щиколотки на излом.
Последняя попытка произошла вечером, когда папа пришёл с работы и, по моей просьбе, накрепко зашнуровал ботинки «полуканадок» поверх толстовязанных шерстяных носков.
Я процокал по лестнице вниз, держась за перила.
От перил до двери подъезда я шёл припадая руками к стене. Она же помогла мне обогнуть дом. Дальше пошли вспомогающие сугробы, но на дороге их не было и её я пересекал трепеща руками, как канатоходец.
Наконец я добрёл до катка, но всё повторилось опять – коньки выламывали ступни, несмотря на тугую шнуровку.
Я постоял в толчее окрылённых коньками счастливчиков и нескончаемо болезненным путём побрёл обратно.
( … больше ни разу в жизни я не пытался встать на коньки.
Рождённый ползать – летать не может …)
В один из ясных выходных дней сосед по площадке из квартиры наискосок – Степан Зимин, позвал меня и своего сына Юру сходить в лес на лыжах.
Для такого случая родители раздобыли мне лыжи с палками.
Крепленья у таких лыж – ременные петли посередине, куда надо совать нос валенка и белой резинкой от трусов, что привязана к каждой петле, охватить его повыше пятки.
Степан на эту вылазку пошёл совсем без лыжных палок, но ездил – залюбуешься.
Мы свернули в лес левее школы новобранцев и углубились в чащу почти непролазных сосен с иссохшими ветвями в нижних ярусах.
Потом нам встретились пара квадратных ям и Степан сказал, что это от землянок вырытых тут во время войны.
У меня такое в уме не укладывалось, война ведь прошла до моего рождения – то есть целую вечность тому назад. За такое время все траншеи с землянками и блиндажами должны совершенно изгладиться с лица земли.
Больше Степан Зимин не выводил нас на лыжные прогулки, но мне понравилось катание на лыжах и я начал обкатывать ближайшие спуски за обводной дорогой.
Когда в школе проводилось лыжное соревнование среди учащихся, я, конечно же, вызвался в нём участвовать и вечером накануне забега попросил папу сменить изношенные резинки на креплениях, но он сказал – пойдут и эти.
Старт давался с той же поляны, где осенью проходил воскресник по развалу длинного барака. Оттуда лыжня уходила в лес и, попетляв там, возвращалась обратно.
Старт, он же и финиш; два в одном.
Нашу группу, четвёртые-пятые классы, пустили в забег всех вместе и впереди бежал старшеклассник, чтоб мы не сбились не на ту лыжню.
Меня обгоняли и я обгонял кого-то, кричал «лыжню! лыжню!» бежавшим впереди, чтоб уступили две узкие дорожки накатанного снега, и неохотно съезжал с них в сторону, когда и мне в спину кричали «лыжню!»
На уже знакомом спуске, где солдаты-лыжники устроили высокий трамплин из снега, мы сбились в кучу-малу, хоть и съезжали в объезд трамплина.
Из кучи я выбрался одним из первых и резво рванул дальше, но метров за двести до финиша лопнула подлая резинка на правом валенке и лыжина перестала держаться.
Сдерживая злые слёзы, я добрёл до финиша в одной, пинками подгоняя правую скользить вперёд по её половине наезженной лыжни.
Судьям это понравилось – они смеялись, а я, когда пришёл домой, разрыдался: ведь я же знал, ведь просил же!
Мама упрекнула папу.
Он вскипел, но ничего не сказал, а назавтра на ременные петли лыж закрепил круглую резинку цвета слоновой кости и толщиной с мизинец, которую он принёс с работы.
( … та резинка ни разу не подвела, и даже двадцать два года спустя служила как надо.
Лыжи, они, вобщем-то, очень живучи …)
С такими надёжными креплениями я закатывался по воскресеньям в лес на целый день.
Нескончаемая, плотная лыжня тянулась там неизвестно откуда и куда. Порой раздваивалась и шла парой.
Мне нравится звук, с которым лыжи прищёлкивали по лыжне. Иногда на пути встречались одиночные солдаты-лыжники без шинелей, в одних только гимнастёрках и без ремня.
Прямая лыжня выводила к моему излюбленному месту катания – глубокой ложбине, где набранная при спуске по одному склону скорость выносит тебя чуть ли не на треть противоположного.
Мне это нравилось и я гордился, что могу кататься как солдаты, хотя случалось и падать, особенно на том трамплине, что они построили для своих прыжков.
Однажды я приметил укромную лыжню, что уходила в лес от магистральной, проложенной по просеке бывшей контрольной полосы Зоны-Объекта до её-его расширения в новые границы.
Неукатанная лыжня вывела меня к великолепной лыжной горке посреди чащи.
Правда, спуск обступали многолетние ели-великаны, понуждая к плавному повороту в конце; но если удержаться на том повороте, разгон уносит тебя невообразимо далеко, скорость выжимает слёзы из глаз и дарит восторг, что заставляет вернуться и съехать ещё и ещё…
На следующее воскресенье я там почти уже не падал и закатался до позднего часа, когда из-под разлапистых, отягчённых плотным снегом ветвей на елях начинают сочиться сиреневые сумерки.
И я вдруг почувствовал, что не один здесь, кто-то за мной наблюдает из-за спин неохватных елей; сначала стало как-то не по себе, но потом я услышал затаённое молчание леса вокруг и понял – это он, лес, дружески подсматривает за мною, потому что мы с ним заодно; и тут я вспомнил, что до Кварталов ещё два километра пути.
( … конечно, домой я заявился уже в потёмках и получил громкий нагоняй. Зато до сих пор, когда вспомнятся те сиреневые зимние сумерки и тишь дружелюбного леса, я знаю, что жил не зря …)
Такое же чувство растворённости и сопричастности всему вокруг, где ты всего только частица, но где уже не различить где заканчивается твоё «я» и переходит в «не-я», повторилось у меня уже в Карабахе, но тут наблюдающей стороной был уже я и всё происходило не зимой, а летом.
Правда, рассказ об этом случае несколько нарушает линейность повествования и прёт против классических канонов единства времени и места, но, в конце концов, письмо моё и жизнь моя – как хочу, так и верчу.
Так вот…
В Степанакерте меня невозможно обнаружить за день-два до моего дня рожденья и столько же, примерно, после; потому что на этот период я ухожу на волю.
( … зацени выгодность рождаться летом!..)
Мои местные родственники уже перестали удивляться, решили, что это такой старинный красивый украинский обычай – на день рожденья уходить куда глаза глядят.
Так же было и в августе конца девяностых, точно год не помню, но не позднее, потому что с двухтысячного у меня появилась палатка.
В тот раз я пошёл на север через леса и тумбы без деревень; и всё красы неописáнной, но, как предрекла мне моя мать: «ты будешь там один».
В конце дня, поднимаясь по тумбам всё выше, где леса сменяются альпийскими лугами, я наткнулся на куски обгорелого шифера и несколько полуобугленных жердей.
По-видимому, до войны сюда поднимались пастухи с отарами, вот и притащили стройматериал для халабуды.
А кто сжёг? Да, мало ли…
Может и молния ударила. Мне-то что за дело?
Ещё выше, в седловине, за которой подымались тумбы уже со скальными гребнями на вершинах, я увидел древнюю могилу.
Как догадался про древность? Очень просто, она раскопана – кто-то искал богатства.
Осталась яма да несколько полутораметровых плит из тёсаного камня по полтонны каждый. При социализме так не хоронили, да и при капитализме тоже. Поблизости такого камня нет, значит везли издалёка. Зачем?
Ну, если посмотреть хоть раз по сторонам, вопрос сам собой отпадает – красота неимоверная: небо без края, волны тумбов – на дальних леса, на ближних луга.
Но чтоб доставить сюда плиты невесть откуда, нужны средства и немалые, значит кто-то из князей-меликов. Забрёл на охоте и – прикипел. Но не учёл алчь осквернителей праха.
Так вот запросто решается любая загадка истории, когда никто тебе не возражает.
Я взошёл на следующий тумб и тут меня прихватил дождь, но у меня есть отработанный приём – снимаю с себя всё, засовываю в целлофан и выплясываю нагишом под струями ливня. Пляски не языческий ритуал, а для тепла: наверху, без солнца да под дождём весьма даже прохладно.
Но, наверное, и от язычества что-то да есть, иначе чего бы я орал и гикал?
Так что и у одиночества есть преимущества – не повяжут за нарушение общественного порядка. Дождь перестанет, оботрусь свитером и одеваюсь в сухое, что в целлофане пережидало.
Но в тот раз за одним дождём пошёл другой и свечерело. Дождь перестал и я залёг на ночёвку в неглубокой ложбине, чтоб ветер не слишком донимал.
Ближе к полуночи по спальному мешку застучали капли следующего дождя и я понял, что мне кранты, потому что по ложбине побежал бурлящий ручей дождевой воды, пришлось вылезти из мешка и стоять раздвинув ноги, пропуская поток.
Покинуть ложбину я тоже не мог – к дождю присоединился шквалистый ветер.
Вот так и пришлось дожидаться рассвета: в позе буквы «зю», прикрывая мокрющим как хлющ спальным мешком не менее мокрого себя.
Крупная дрожь била меня изнутри, а снаружи хлестали струи сменявших друг друга дождей, которым я потерял счёт в ту ночь.
Утром пришёл туман, но без дождя, и ветер улёгся.
Трясясь как припадочный, я выжал одежду и спальный мешок, насколько смогли задубелые руки.
У меня не осталось желания идти дальше. Надо возвращаться к очагам цивилизации.
Я брёл обратно, но ходьба не согревала меня. Дрожь то усиливалась, то ослабевала, но неизменно оставалась при мне.
Идти вниз легче, чем наверх, но для меня эта разница, почему-то пропала, моментами я вроде, типа, как бы плыл. А до очагов этих самых день пути нормального хода.
И тут я вспомнил про шифер – это намного ближе, лишь бы только найти. Он на том тумбе, где лес сменился лугами.
По тому тумбу я спускался зигзагами, чтоб не пройти мимо шифера в высокой траве. И он нашёлся.
Всё с той же ознобной дрожью, я начал восстанавливать халабуду и работа меня согрела лучше ходьбы.
Получился просторный шалаш под шифером. Я разложил костёр на входе из обломков неиспользованных жердей и сухостоя, который приволок из недалёкого леса. Обогрел свои бока и просушил спальный мешок. Когда от него перестал исходить пар и ткань его посветлела, я понял что выживу.
На следующий день во всю жарило солнце, но у меня была крыша над головой на обугленных жердях, по которым беззвучно сновали ящерки, такие же ленивые, как и я – из шалаша, за целый день, вышел лишь, чтобы надрать травы для подстилки под мешком, а то всё валялся.
И так день за днём, без перемен, просто понемногу прибавлялось знакомых – осторожным мышам, что не решались переступать пепел костра, я оставил кусок печёной картошки на ночь, но остальную вместе с хлебом и сыром подвесил в мешке под шифер.
По ночам всходила полная луна, наполняя мир чёткими тенями.
Один раз заполночь я вышел помочиться и чуть не наступил на выводок куропаток ночевавших тут же в высокой траве. Они всполошено вспорхнули у меня из-под ног с криком:
– Разуй глаза! Слепой, что ли? Не видишь куда прёшь?
Как будто они меня не напугали!
В свете дня над ширью долин плавали коршуны на неподвижных крыльях. Из глубины долин они видятся в далёкой вышине, а мне из шалаша даже и голову не приходилось задирать.
Когда один из них нарушил границы охотничьих угодий другого, тот взобрался повыше и, сложив крылья, камнем свалился на наглеца. Я слышал свист свободного падения у входа в шалаш.
Но коршун промахнулся, а может и не хотел сбивать, а просто отпугнул, свои же как никак.
Так всё и шло. У меня всех дел было – переворачиваться с боку на бок, с живота на спину, без каких либо желаний, стремлений, планов; порою засыпал без оглядки на время суток: какая разница?
Ну, и, конечно же, смотрел. Смотрел до чего красив и как совершенен этот мир.
Иногда вот думаю, а может назначение человека именно в том, чтобы видеть эту красоту и совершенство? Человек – это зеркало мира, иначе тот и не узнал бы насколько он прекрасен.
Через шесть дней пришлось прибрести обратно в цивилизацию.
Просто из чувства долга.
На расспросы отвечал односложно, потому что голосовые связки от долгого безделья тоже разленились и я мог говорить лишь сиплым шёпотом.
( … так это всё к тому, что в обоих случаях – в зимнем лесу и на летнем тумбе, у меня было сходное ощущение. Сопричастности, что ли. Будто я не один и кто-то ещё наблюдает за тем пацаном на лыжах и этим лежебокой в шалаше; вернее, я сам за собой наблюдаю из сумерек леса и из высокой травы, потому что мы сопричастны.
Короче, полная каша …)
Ближе к весне нас, четвероклассников, начали готовить к приёму в пионеры. Мы переписывали и заучивали торжественную клятву юных ленинцев. А однажды после перемены Серафима Сергеевна зашла в класс с незнакомой женщиной и сказала, что это новая пионервожатая школы и у нас сейчас будет ленинский урок – надо выйти в коридор и вести себя очень тихо, потому что в остальных классах идут занятия.
Мы вышли в длинный коридор второго этажа, где на стене между дверями в классы висели картинки с Лениным.
Вожатая начала рассказывать по порядку: вот он, ещё совсем юноша, утешает мать после казни брата Александра словами «Мы пойдём другим путём».
А тут он в группе товарищей из подпольного комитета…
В школе было тихо, мы проходили мимо молчащих дверей, за которыми шли уроки, и только мы одни, как тайные сообщники, вышли из обычного течения школьной жизни и словно бы приобщились к жизни подпольщиков, следуя за негромким голосом вожатой, что вела нас от картинки к картинке.
Потом снова пришла весна и опять проступили проталины вдоль подъёма к Кварталу от школы новобранцев и я, подымаясь из школы домой, обгоняю незнакомую девочку одного, примерно, со мною роста. Наверное, из параллельного четвёртого класса.
Я оглядываюсь на её лицо, преисполненное полным незамечанием меня.
Надо ей показать, что я имею вес в окрýге, ведь у меня тут, между прочим, имеется знакомая шайка, как у разбойника Робин Гуда.
Обернувшись налево, я на ходу делаю красноречивые знаки руками в направлении Бугорка, по ту сторону растаивающего катка.
Руки мои сигналят разбойникам:
«Ну, что ж вы так неосторожно? пригнитесь-ка получше, а то заметят ведь.»
Так что, если эта задавака туда посмотрит, то никого уже не будет видно.
В другой раз, когда снега уже вовсе не было, я шёл тем же путём, только хорошенько прижмурившись, но не полностью, а до узенькой щёлочки, до соприкосновения ресниц, когда видишь мир как бы сквозь крылья стрекозы, и я уже не шёл по дороге, а словно летел над ней в маленьком вертолётике, который видел на рисунке в «Весёлых Картинках», потому что хоть у меня и миновал дошкольный возраст, я иногда заглядывал в этот малышовский журнал.
И тут мне вспомнилось как Котовский, из кино в Клубе части, говорит заносчивому помещику:
– Я – Котовский!
Хватает того и вышвыривает через оконные стёкла помещичьей усадьбы.
И я тоже хватаю руками наглеца за грудки и отшвыриваю его через кювет у дороги.
Мне так нравиться говорить про себя: «я – Котовский!» и быть таким сильным, что я повторяю эту сцену несколько раз, шагая вверх к домам Квартала. Всё равно ведь никто не видит.
Дома мама сказала, что они с соседкой ухохатывались, глядя из её окна на мои швырки непонятно кого.
Но я ей так и не признался, что я был Котовским.
А в конце апреля нас приняли в пионеры. Приём состоялся не в школе, а перед входом в Дом офицеров, потому что там белокаменная голова Ленина на высоком пьедестале.
Накануне вечером мама нагладила мне брюки через марлю, белую рубашку парадной формы и алый треугольник пионерского галстука.
Эти вещи она повесила на спинку стула, чтоб утром всё было наготове.
Когда в комнате никого не было, я потрогал ласковый шёлк пионерского галстука. Мама говорила, что он куплен в магазине, но разве такие вещи продаются?
Утром светило яркое солнце. Мы, четвероклассники, стояли лицом к строю всех школьников.
Алые галстуки висели у нас на правой руке, согнутой в локте перед грудью. Воротники наших рубашек отвёрнуты кверху, чтоб старшеклассникам было удобней повязывать нам наши галстуки; но прежде мы хором торжественно поклялись перед лицом своих товарищей – горячо любить свою родину, жить, учиться и бороться, как завещал великий Ленин, как учит коммунистическая партия…
А за неделю до конца учебного года я заболел.
Мама думала, что это простуда, велела мне лежать в постели, но ничем не могла сбить жар и, когда температура поднялась до сорока градусов, она вызвала скорую помощь из больницы, потому что ещё через два градуса температура стала бы смертельной.
Я был слишком вял, чтобы гордиться или пугаться, что за мной одним приехала целая машина.
В больнице сразу определили, что это воспаление лёгких и начали сбивать температуру уколами пенициллина через каждые полчаса.
Мне было всё равно.
Через сутки частоту уколов снизили до одного в каждый час. На следующий день ещё на час реже.
В палате лежали взрослые больные из солдат срочной службы.
Через неделю я уже гулял во дворе больницы и весь четвёртый класс вместе с учительницей пришли меня навестить и отдать табель с моими оценками.
Мне было неловко и, почему-то, стыдно и я, вместе с мальчиками нашего класса убежал за угол больницы. Но потом мы вернулись и девочки вручили мне подарок от класса – книгу «Русские Былины», которую мне читала баба Марфа, но только совсем новенькую.
Вот так понемногу и начало всё как-то повторяться в жизни.
Летом нас опять повезли в пионерский лагерь к привычным столовой, бараку, линейкам, «мёртвому часу», родительским дням.
Но кое-что поменялось. Как полноправного пионера, меня зачислили в третий отряд и нас, вместе с первым и вторым, возили из лагеря купаться в озере. Просто надо подождать одну неделю и чтобы в этот день не зарядил дождь с утра.
Мы дождались, погода тоже не подкачала и нас повезли на озеро Соминское в машинах с брезентовым верхом.
Дорога шла всё лесом, по просеке, и мы перепели все какие знали пионерские песни и мою любимую «ах, картошка объеденье…», и не слишком любимую «мы шли под грохот канонады…» и вообще все, а дорога никак не кончалась, и меня укачивало на её кочках.
Потом те, кто сидел у квадратного окошечка прорезанного в передней брезентовой стенке закричали, что впереди над просекой что-то заяснело и мы выехали на заросшую травой поляну на берегу озера.
В воду мы заходили по-отрядно, а потом нам кричали выйти на берег, чтоб запустить следующий отряд.
Вода была тёмной, а дно мягковато липким.
Сперва я просто подпрыгивал, стоя по грудь в воде, а потом научился плавать, потому что мне дали надувной резиновый круг и показали как надо грести руками и бить ногами.
Вскоре нас перестали выгонять из воды. Я выпустил воздух из спасательного круга, но всё равно сумел проплыть метра два.
Когда в конце дня всем крикнули выходить на берег, потому что уезжаем, я ещё пробултыхался напоследок – убедиться, что умение остаётся при мне и с чувством выговорил в уме:
– Спасибо тебе, Соминское!
В другой раз нас повезли на озеро Глубоцкое.
Старшеотрядники говорили, что там лучше – есть пляж и дно песчаное.
Ехать туда пришлось ещё дольше, но зато автобусом по ровной дороге и меня не укачивало.
Озеро оказалось просто огромным; говорят, оно соединяется с другими озёрами, по которым ходит катер и где есть Муравьиный остров.
На том острове муравьиные кучи – в рост человека, а ещё там есть монастырь и если кто-то в нём провинится, то его связывают и бросают на какой-нибудь из муравейников. Муравьи думают, что это нападение и за сутки от наказанного остаётся лишь начисто обглоданный скелет.
Но с места купания никаких катеров и островов видно не было.
А дно и впрямь оказалось песчаным, только по нему надо долго брести, пока кончится мелководье.
Выбредая обратно, я глубоко разрезал ногу на ступне возле пальца.
Кровь шла очень сильно и на берегу мне забинтовали рану. Бинт пропитался кровью, но не выпускал её выливаться.
Всех предупредили быть осторожнее, а потом кто-то из взрослых нашёл половину разбитой бутылки в песчаном дне и забросил её подальше к середине озера, но меня это не утешило.
На обратном пути я даже начал всхлипывать в автобусе, но кто-то из воспитателей оборвал меня: «ты парень, или тряпка?» и я прекратил скулёж и в дальнейшей жизни стыдился стонать от боли.
Два раза за смену нас возили в баню в соседней деревне.
Первый раз я пропустил – вернулся в палату отряда взять забытое мыло, а когда прибежал к столовой автобусы и машины уже уехали.
В лагере стало тихо и пусто: только поварихи в столовой да я. Делай что хочешь, ходи куда хочешь: можно даже в палатки первоотрядников с четырьмя железными койками на некрашеных досках пола, где по брезентовым стенам играют резные тени листвы ближайших деревьев.
A я почему-то вскарабкался на будку без крыши, но зато с железной бочкой поверх дощатых стен.
Это душ воспитателей и вожатых. Воду в бочку заливали вёдрами и она нагревалась там солнцем.
Все два часа безлюдья я провёл на той будке, бродя по узким брусьям вокруг бочки, пока не вернулся весь лагерь.
А второй раз я не пропустил, но баня мне не понравилась – никаких ванн, а мыться надо из тазика с ушками, который наполняешь из двух больших кранов в стене – в одном обжигающий кипяток, в другом холодная вода. Не сразу и сообразишь из какого сколько надо набрать в тазик, а сзади подгоняет очередь с пустыми тазиками в руках.