Текст книги "… а, так вот и текём тут себе, да … (СИ)"
Автор книги: Сергей Огольцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 57 страниц)
В коридоре свет горел не так ярко, чтобы дежурные медбратья могли нормально отдыхать в своих креслах.
Часам к двум ночи в девятую палату захаживал молодой хлопец – показать как ловко он жонглирует парой варёных яиц из передачи.
Иногда он показывал небольшую, но мастерски исполненную жанровую картинку, где голый мужик сосредоточенно бежал за девкой в одних сапогах и кокошнике; та на бегу взмахивала длинной туго заплéтенной косой и испуганно оглядывалась на метровый член целеустремлённого преследователя.
Судя по всему – копия с оригинала первой половины XIX столетия.
Уводить хлопца приходил щуплый мужик с неуловимыми глазами.
По его неоднократному рассказу, в психушку он попал за стёкла в сельсовете, которые нечаянно разбил палкой; все, сколько было.
Он целовал хлопца в темечко под неотросшими волосами, называл «мнемормышем» и уводил обратно в свою палату.
Он всех молодых хлопцев целовал в темечко, даже совсем чокнутых, и каждому говорил «мнемормыш», я никогда раньше такого слова не слыхал, но звучит ласково, как «тюленёнок».
Медбратья объявляли подъём стуча своими связками ключей по спинкам коек, чтобы к приходу заведующей и медсестёр жизнь уже текла обычным руслом.
Первым делом все стекались в туалет.
2 унитаза на 80 человек слишком мало!
2 унитаза на 80 человек слишком мало, поэтому очередь начиналась ещё в коридоре, а внутри она продолжалась вдоль стен двух комнат – прихожей и, собственноо, туалета.
В первой из них со мной впервые в жизни случился обморок. Совершенно ни с того, ни с чего.
В глазах потемнело и я сполз спиной по стене на пол и сидел там в сгустившейся вокруг темноте, однако, полностью не отключился и слышал эхо дальних голосов, которые объясняли друг другу, что это у меня обморок.
Потом стало светлеть, я открыл глаза и вернулся в очередь.
ля тех, кому совсем невтерпёж, за два метра не доходя до унитазов на плитках пола поставлен жестяный таз с ручками. Когда он наполнялся, говно руками вылавливали в отдельное ведро, чтобы затем вылить в унитаз, а оставшуюся мочу сливали в трап в углу.
Засидеться не получалось, потому что, выждав определённую квоту времени, ближайшая очередь начинала роптать, а когда нарекания учащались, какой-нибудь глухонемой из конца очереди сдёргивал тебя с унитаза без объяснения причин.
Туалет запирали перед началом завтрака и до окончания обеда, потом дверь его открывали на непродолжительное время, пока там мылся пол.
Последняя помывка приходилась на заключительные полчаса после ужина.
Рассеянный образ моей предыдущей жизни не позволил мне вышколить свой мочевой пузырь в достаточной мере, чтоб соответствовать такому расписанию.
Ощутив позывы, я впадал в панику, что не дотерплю до следующего получаса открытых дверей.
Обращаться к медбратьям, в связке которых имелся вожделенный ключ, не имело смысла; ответ один и тот же:
– Иди отсюда! Туда нельзя – там помыто.
Чтоб не получить по голове всей связкой приходилось слушаться.
Однажды, доведённый до отчаяния, я попытался помочиться в раковину в конце коридора и получил по рёбрам от больного, который часто курил там втихаря, любуясь раковиной, как фонтаном парка на ремонте.
Во время другого кризиса, преодолев стыд, я обратился к пожилой медсестре с ключами, пытаясь поделикатней объяснить свою нужду и бедственное положение.
Она долго не понимала моего бормотанья про мочевой пузырь, потом отперла дверь в душ и, указав на трап, сказала:
– Сцы тута!
Недаром их называли сёстрами милосердия.
В баню тоже водили партиями в какое-то другое здание.
Надо было встать под душ в скользкую чугунную ванну с бурой прозеленью на стенках, заново намылить оставленную на стенке ванной мочалку, а потом смыть с себя пену под не очень тёплой водой. А рядом с ванной уже стоял следующий, такой же голый, но пока сухой и подёргивался, упёршись взглядом в никуда под низким потолком.
Вафельное полотенце промокало раньше, чем успеваешь обтереться, а остаточную влагу впитывало исподнее бельё.
Днём к окнам холла лучше и не подходить.
Через стекло виднеются пара башенных кранов, медленно разворачивающих свои стрелы на далёких стройках, а с автовокзала долетают невнятные объявления счастливого пути автобусам неразборчивого направления.
Светит солнце, тает снег.
Там жизнь жизнь идёт и продолжается, а ты с этой стороны вертикальной решётки.
Суббота в пятом отделении – день приёма посетителей, в другие дни не принимают.
Когда в дверь позвонят, ближайшая медсестра выглядывает посмотреть к кому это, и кричит фамилию вдоль коридора, чтоб шёл за дверь на свидание.
Мои родители проведали меня в первую же субботу.
Я очень удивился, потому что никому ничего не сказал, уезжая в Ромны.
Оказывается, они на следующий день позвонили в СМП-615, наши сказали где я сходил накануне. На автовокзале меня тоже кто-то припомнил и – клубок распутался.
Свидание проходило на лестничной площадке перед дверью пятого отделения; на одной из длинных скамеек.
Мы сидели трое в ряд, моя мать, сдвинув серый пуховой платок на плечи, говорила:
– Как же это, сы́ночка?– и начинала плакать, а отец, чтобы её успокоить, говорил:
– Ну, началá! Началá!
Он шапку не снимал и не плакал, а смотрел на скамейку напротив, где двое других родителей кормили всякими вкусностями из целлофана своего больного – худого парня, который вообще не разговаривал, потому что его укусил энцефалитный клещ.
Я тоже ел; моя мать привезла всякие домашние пирожки и плюшки и пирожные эклер с заварным кремом из магазина «Кулинария» на Переезде.
Она знала чтó я люблю.
Ещё в целлофане было сало, но я отказался наотрез и моя мать в конце свидания отдала его медсестре, чтобы положили в раздатке – когда захочу, тогда и съем; но я принципиально не ходил в столовую, когда зазывали есть передачи.
В другие субботы приезжали мой брат и сестра. Брат был без шапки, но хмурился как и наш отец и говорил:
– Ну, чё ты, Серёга? Это ты зря.
А Наташа не плакала, она делала мне выговоры:
– Вот скажи, оно тебе надо? Молодец!
Она сказала, что Ира не приезжала, хотя она ей позвонила, чтобы она знала.
Ира и в Ромны не приехала ни разу, но я понимал, что ей надо смотреть за ребёнком.
8-го марта на столике-каталке в коридор вывезли пустые поздравительные открытки и я заполнил одну в Нежин Ире, что поздравляю и люблю.
Когда написал, то и сам ужаснулся до чего почерк дрожащий и совсем не мой.
Наверное, из-за уколов.
Заведующая отделением разговоры про музыку не вела – она меня лечила.
Мне делали уколы аминазина внутримышечно – три раза в день.
Первые дни ещё можно было терпеть, но потом на ягодицах не осталось живого места, укол попадал на укол и образовывались желваки, зад ниже поясницы покрыли плотно напухшие бугры и стало трудно делать пешие прогулки по коридору, туда и обратно.
Кожа тоже не выдерживала и начала понемногу, но постоянно кровоточить, пачкая больничные кальсоны.
Труднее всего давался заключительный – третий укол в день. Его делали в девять вечера, и когда я слышал как по коридору приближается позвякивание коробок со шприцами на столике-каталке, то зубы стискивались словно в судороге.
Столик постепенно доезжал и до нашей палаты, останавливался и к нам заходила медсестра со шприцем в руке, а после укола возвращалась за другим, для следующего больного.
Один раз она меня пропустила и я притворился спящим, чтоб ей не напоминать, а когда услыхал, что столик звякает уже от восьмой палаты, не мог поверить собственному счастью.
Через полчаса медсестра окликнула меня от входа в палату, в руке она держала шприц и победно улыбалась:
– Думал, что всё, Огольцов?
В манипуляционном кабинете они перед обходом эти шприцы по списку заряжают и, когда в коробках на столике остался один лишний, она поняла, что кто-то пропущен.
Ты вспомнила – молодец, а улыбаться-то зачем?
В этот момент она мне напомнила Свету из моего полигамийного прошлого.
Причёской, наверное.
Ещё мне кололи инсулин внутривенно, но сперва заведующая предупредила родителей, чтобы они согласились.
Бельтюков, молодой, но опытный сосед по палате, говорил, что инсулин добывают из печени быков, больше неоткуда.
Назначение этих уколов в том, чтобы доводить пациентов до комы. Это многих излечивает, кроме того процента на кого препарат действует неправильно.
Но выживших больше.
Главное вовремя успеть вывести больного из коматозного состояния.
Инсулин делали мне и Бельтюкову по утрам.
Один укол в вену на локтевом сгибе руки. Потом медсестра звала ближайшего медбрата и тот приходил с добровольцами из больных, чтоб они тряпками прификсировали нас к железу коек, только за руки, но потуже, чтоб мы не дёргались, когда нас поведут из комы обратно.
Минут через 15-20 медсестра возвращалась и садилась за белый столик заполнять какие-то журналы – вот зачем он стоял в том неудобном месте – она следила за нами как за молоком на огне, чтобы не убежало.
Мы с Бельтюковым лежали на соседних койках, привязанные, и разговаривали, глядя в потолок; он был общительный парень и смахивал на стройбатовского водителя Виталика из Симферополя, а может и не очень.
Потом наш разговор переходил в бессвязные восклицания: у Бельтюкова про засилье блядского матриархата, а у меня, что все люди братья, ну, как же вы этого не видите?
При этом голова моя заламывалась назад до отказа, чтобы посмотреть вдоль своего позвоночника, вот только подушка мешала, и медсестра бросала свои журналы, потому что – нас пора выводить из подступающей комы уколами глюкозы внутривенно.
Потом нас отвязывали и давали по стакану воды с густым раствором сахара, потому что во рту было очень горячо и всё горело.
Это не означает, что мы с Бельтюковым всякий раз кричали одно и тоже, просто такой была основная тематика наших бесконтрольных лозунгов, когда под инсулином.
По воскресеньям нам его не кололи.
Самым трудным для меня оказался укол серы. Её, вообще-то, колют алкашам в виде наказания, но, возможно, у заведующей имелись какие-то экспериментальные соображения. Она же хотела как лучше.
Это тоже укол в ягодицу, но последствия распространяются и ниже по костной ткани.
Два дня приходится волочить ногу из-за болевых ощущений, будто сустав берцовой кости мелко раздроблён.
Укол серы сломил мою волю.
Я пошкандыбал в столовую, чтобы есть сало из передачи, но когда больной чмо-раздатчик выдал мне целлофан, оттуда пахло как из моего портфеля в четвёртом классе, когда я забыл съесть бутерброд с ветчиной и она там пролежала все зимние каникулы.
Пришлось выбросить.
Отношения с другими больными у меня были ровными – я и тут оставался отщепенцем.
Тем, кто отщипнулись совсем запредельно, до меня, конечно, дела не было, а которые соображали, по мере возможностей, те уважали ради сочувствия, что мне колют инсулин.
Только молодой хлопец, Подрез, какое-то время передо мною лебезил непонятно с чего, а потом в очереди в столовую ударил в живот, непонятно зачем.
Минут через пять Бельтюков в той же очереди сделал Подрезу захват и так и удерживал.
Он ничего мне не сказал, даже и взглядом, но тут и без намёков понятно, что прификсировал Подреза, чтобы я врезал от души куда захочу.
Но я не стал – бить душевнобольных жалко, хоть и живот болит.
Куда более ощутимый удар нанесла пропажа книги на английском, на белом столике осталась только тетрадка с уже оконченным переводом.
Я очень расстроился, ведь эту книгу дал мне Жомнир, одолжив её у другой преподавательницы с кафедры английского языка – улыбчивой Нонны.
Но когда, в таком встревоженном состоянии, я обратился к заведующей, она с непонятным безразличием сказала, что никуда эта книга не денется. И оказалась права.
Через три дня мне её вернули больные, отобрав у полуотщипнутого похитителя из седьмой палаты. Дольше он не смог её утаивать.
( … я его понимаю, в Советской Союзе не умели делать такие глянцевые мягкие обложки на книгах, а тут женщина в цвете, крупным планом, на фоне пятого отделения.
Кто бы удержался?.. )
Он ни капли её не помял, только на обратной стороне обложки лёгкими прикосновениями карандаша излил своё обожание.
Слегка напоминало набросок коры головного мозга. Или нежные клубы дыма.
А может формулы какого-то научного языка из запредельного будущего.
Только я с этим уже завязал.
Больные все очень разные, по кому-то сразу скажешь, что чокнутый – он и внешностью показывает сдвиг сознания; а по другому и не подумал бы.
Вобщем, всякие бывают.
Есть общительные, как тот брюнет толстяк, который на кушетке в холле начал мне исповедоваться, что кого-то там убил; всегда жизнерадостный такой, а тут вдруг посмурнел весь.
Может и врал – убийц во втором отделении держат, где медбратья вообще звери.
Есть лгуны – у него на руке татуировка «Коля»: а он всем доказывает, что его зовут Петя, ещё и обижается при этом.
Цыба поразил меня своей эрудицией – начал рассказывать про неудачные попытки Хемингуэя, пока не догадался, что пистолетом надёжнее.
А я до этого его за полностью того держал.
Один, с виду нормальный, до того деликатным оказался – очень расстраивался, когда услышит, что мы все всегда в дурдоме.
Пожизненно.
Что тут дурдом, что там дурдом.
– Не говорите так, это – психбольница.
А мужик, которого я долго считал немым, оказалсяся очень даже любознательным; просто он долго вопросы готовит.
Месяц потребовалось, чтобы он, отмолчавшись, подошёл ко мне с глазу на глаз и спросил за самое наболевшее:
– А твоя жена была целомудренной?
Во-первых, немым такие слова неизвестны, а во-вторых, я ей в уши не заглядывал, как говорил Рабентус.
А немой, как услыхал такое – плакать начал; сам снова молчит, а слёзы капают.
В целом – довольно смурной дурдом.
Ещё больные всё-всё знают; за четыре дня предупредили, что в пятницу меня позовут на комиссию, решать будут: выпустить меня, или лечить дальше.
На комиссии сидел главврач психушки, заведующая и медсестра. Я очень боялся сказать что-нибудь не так и торопливо со всеми во всём соглашался:
– Да-да, конечно, да.
Заведующая сказала, что меня будут готовить к выписке, но не выпустят пока родственники не заберут.
Как же я испугался, что в субботу никто не приедет!
Ведь уже была одна такая – ждал, да так и не дождался.
Целый вечер я насилу сдерживал себя, чтоб не расплакаться.
Буквально давил рыдание в горле – ещё неделю уколов я не выдержу.
И утром всё время хотелось плакать, пока в коридоре не крикнули, что ко мне посетители.
Мои родители приехали вдвоём и нас позвали в кабинет заведующей.
Она сказала, что на воле мне надо продолжать лечение таблетками аминазина.
Моя мать очень её благодарила, а отец достал из кармана куртки деньги и отдал моей матери. Она подошла к заведующей и положила деньги в карман её белого халата, но та даже и не заметила.
( … как потом выяснилось, сумма составляла сорок рублей – дневной заработок бригады каменщиков из 6 человек.
В тот день на выписку пошли трое, значит она за утро заработала мою месячную зарплату.
Как говорят в Конотопе – кто на что учился …)
В автобусе из Ромнов в Конотоп моя мать осторожно мне сообщила, что мои вещи перевезены с квартиры напротив Нежинского магазина обратно на Декабристов.
Меня огорчила эта новость, но противиться не нашлось сил.
Поначалу наша бригада встретила меня с осторожностью, как человека вернувшегося из Ромнов. Однако, на стройке подобные отношения быстро сглаживаются – до конца дня никого не огрел лопатой и с этажа не прыгнул – значит, как все.
Правда, Лида заметила как я прикорнул к поддону с кирпичом и задремал на солнышке, пока раствор не подвезли – такого раньше не случалось.
И Григорий сказал Грине, что я не тот стал и в доказательство отвёл его на лестничную площадку, где над нишей для электросчётчиков я неправильно положил перемычку – один край на пять сантиметров ниже другого.
Гриня сказал, что и так поедят, всё равно за ящиком не будет видно.
Пришлось в обеденный перерыв переделывать, а раньше я бы не допустил такого.
Ну, а в целом, я стал намного покладистей.
Единственное, в чём лечение не дало результатов, что я так и не начал опускаться на четыре кости, когда выводим стену до уровня панелей между этажами.
Все это делают на четвереньках – так и удобней и безопаснее, а я хоть мучаюсь, но ниже корточек не опускаюсь.
Вита тоже иногда оставалась коленонепреклонной.
( … кое в чём так и не удаётся выбить из себя юного пионера – «лучше нахитнутся с пятого этажа, чем класть угол стоя на коленях» …)
Когда я поехал в Нежин, то следил за собой, чтоб держать глаза чуть прижмуренными, а то больно жуткий вид у меня был – нижние веки обвисли, как будто меня заставляли смотреть документальный сериал про лагеря смерти, газовые камеры и крематории.
Как у Заводного Апельсина, про которого в кочегарке стройбата я статью читал в журнале «Москва».
Потом я заметил, что у меня стал наклёвываться второй подбородок и выбросил 200-граммовую баночку с назначенными мне таблетками аминазина в сливную яму на Декабристов 13.
Моя мать увидела это и начала кричать, что пожалуется психиатру Тарасенко о моём нарушении предписаний заведующей.
– Мама, как ты не понимаешь? Эти таблетки делают меня ненормальным.
Я всегда гордился своей стройной поджаростью, хоть и сутуловат, и не хотел её терять.
Всё стало как раньше. Почти.
Стройка. Нежин.
Веки вернулись на своё место, уже не надо жмуриться.
Переводы.
Стихи.
Стихи начали возникать с началом моей строительной карьеры в СМП-615.
Вернее, появлялись не стихи, а словосочетания; какое-то привлекало чередованием звуков в нём, другое своей двусмысленностью, но не в смысле охальности, а тем, что можно по разному его истолковать.
По ходу трудового процесса, незаметно для коллег-каменщиков, я переворачивал эти слова, переиначивал, выбрасывал из головы к чёртовой матери, или чертям собачьим, но самые упорные возвращались вновь.
Тогда оставалось последнее средство – перенести слова на бумагу и забыть.
( … за шесть лет таких незваных проходимцев собралось штук 30, на двух языках, потому что каждый приходил на каком ему вздумается.
Среди них были чисто графические, срисованные с натуры, типа, «яблоко неба пронзённое шпагой луча», были и звукоподражательные – «каркаломна баркарола», философские, как про съеденного Бога, и просто ритмо-шагательные «ах, о чём мы хохочем» …)
Одно из первых я показал Ире и она сразу встрепенулась – кто это та мадонна в телогрейке?
А мне откуда знать – случайно увидел в очереди на обед в рабочей столовой.
Про стихи на «На музыку В. Косма» она ничего не спросила: сразу видно, что про неё.
А когда она сказала, что ей сказали, что это неплохое стихотворение, то я перестал ей показывать.
Наверное, из ревности к неизвестному кому-то, кому она их дала на оценку.
Когда я прочитал своему брату Саше «Интервью скифа…», его реакция была мгновенной:
– Я тебя заложу!
( … если на твоё стихотворение сразу выныривает мысль про КГБ, то это хорошая публицистика …)
Плотнику Ивану почему-то понравилась строка про капусту на жале ножа.
Полгода спустя он попросил ещё раз про капусту.
Не знаю, что он в ней нашёл.
Случалось, что до конца обеденного перерыва ещё минут пять есть, а делать нечего, тогда в вагончике женщины-каменщицы просили прочитать чего-нибудь новенькое, а потом Гриня кричал:
– Серёга! Коней огнём не подковывают, для этого подковы есть! Мерин ты перéрваный!
Он вырос в селе Красное на батуринском шоссе и сызмальства разбирался в таких вещах.
Когда количество стихов перевалило за 20, то у меня качественно поменялось отношение к ним.
Чего будут валяться? Жалко же.
И я начал рассылать их в редакции журналов и книжных издательств. Как Мартин Иден из одноимённого романа Джека Лондона.
И они возвращались ко мне, как и к нему, но с ответами на печатной машинке.
Ответы смахивали на один и тот же ответ напечатанный через лист копировальной бумаги: про несоответствие основной тематике их издания, про переполненный редакторский портфель и ни одного слова о самих стихах.
Рецензия Грини так и осталась непревзойдённой:
– Мерин ты перéрваный!
Правда, какой-то литсотрудник известил меня, что в подобном стиле писали в 30-е годы.
Может, он этим хотел указать на устарелость, а на самом деле осчастливил – у стихов есть стиль!
( … да ещё какой! В 30-е Союз Писателей ещё не успели выхолостить чистками и репрессиями, в те времена люди ещё писали, а не готовили материалы к преддверию съездов …)
Мне исподволь начало доходить, что для людей кормящихся на непыльной должности всякие там «шпаги в небе» нужны не больше, чем занозы в заднице.
Окончательным вразумлением послужил отзыв из журнала «Москва» на «усталую Аллу».
Сразу видно, что литсотрудник проявил серьёзный и вдумчивый подход при рассмотрении полученного стихотворения.
Одно из слов оказалось ему неизвестным и он даже посмотрел в словаре что оно значит.
Он забыл стереть в моём стихе свои карандашные пометки.
Слово «вожделенье» осталось подчёркнутым, а рядом добавлено его толкование – «похоть». Не знаю в каком словаре он это нашёл, но меня оно оскорбило.
Последний удар нанесла фамилия рецензента под его ответом – Пушкин!
Представив Пушкина заглядывающим в словарь на слово «вожделенье», я понял, что со стихами надо завязать и перестал задалбывать редакции своей простотой – дошло-таки, что никакой я не Мартин Иден, и фиг мне тут, а не Америка.
Сократились почтовые расходы на конверты и отправку заказных писем.
Хотя обходились они не слишком-то и дорого – копеек пятьдесят за штуку; две пачки «Беломора».
Лечение от иллюзий в Советском Союзе предоставлялось, фактически, бесплатно.
Летом ты опять приехала в Конотоп, но, конечно, уже без коляски.
Наша бригада строила тогда 50-квартирный рядом с Переездом и строповщица Катерина мне снизу покричала, что ко мне пришли.
Я спустился и вышел на тротуар за воротами.
Ты стояла рядом с Ирой, на ней был красный сарафан с белыми монгольскими узорами, а что на тебе я не помню. Зато помню как классно ты улыбалась.
Я осторожно опустил свою пластмассовую каску на твои светлые прямые волосы и она сползла тебе аж до носа, но не смогла погасить твою довольную улыбку.
Я помню эту улыбку из-под каски.
Потом вы ушли по тротуару, а я смотрел вслед и вместе со мной смотрели Катерина и Вера Шарапова, такие вдруг притихшие и погруснелые, потому что такая красота уходит – женщина в красном и ребёнок со светлыми прямыми волосами.
Тебе как раз исполнилось три года и я решил, что лучшим подарком на день рождения станет привычное лицо среди незнакомцев на Декабристов 13.
Я поехал в Нежин и, несмотря на своё косноязычие, сумел-таки упросить Тоню, чтоб отпустила со мной своего сына Игорька к тебе на день рождения, а Иван Алексеевич приедет на следующий день и увезёт его обратно.
Тоня очень смелая женщина – не побоялась моей репутации, вконец промокшей после Ромнов.
Электричка оказалась переполненной и мы с ним до самого Бахмача стояли в проходе.
Зато как вы потом обрадовались друг другу!
Столько визга!..
А на следующей неделе у меня начался отпуск и мы поехали на Сейм вчетвером – ты, Ира, я и Леночка. Мои родители взяли в Рембазе путёвку для нас в их лагерь отдыха.
Там на его территории между больших сосен стоят деревянные домики на четыре койки каждый и окна в них вкруговую, как на веранде.
Когда мы в первый раз вышли на пляж, там все обомлели – туда ещё ни разу не показывались статуи греческих богинь, да ещё с такой белоснежной кожей, как у Иры.
Ещё мы вчетвером ходили искать грибы в лесопосадке у хутора Таранский.
На полпути нам встретились пара лошадей, но испугалась только Ира – она их всегда боялась.
Лесопосадка состояла из тонкоствольных сосен стоящих параллельными рядами; длинные паутины, натянутые поперёк, делали их почти непроходимыми, но под хвоей попадались маслята.
Мы прочёсывали эти коридоры – туда и обратно.
Тебе захотелось пить и я попросил Леночку отвести тебя в лагерь – там всего метров триста по широкой тропе, потому что ужасно хотел Иру.
Ты долго не соглашалась, но, наконец, пошла, а через минуту в конце соснового коридора раздался твой рёв и Леночка объяснила, что ты совсем не слушаешься, хотя лошадей давно нет.
Вечером был сильный дождь с грозой, но ты не боялась, а наоборот хохотала, потому что я лежал на койке и ты топталась у меня по животу.
Кому-то весело, а кому и больно – в три года ты была увесистым ребёнком, но Ира прикрикнула, чтобы терпел своё дитятко.
Я ещё немного потерпел, а потом еле-еле тебя уговорил, что хватит уже.
Это было хорошее лето.
В день отъездa ты опять сводила счёты с бельевой верёвкой, которой совсем не место от калитки до стойки крыльца.
Ты взяла швабру и начала стукать ею по полувысохшим простыням стирки.
Моя мать на тебя закричала и жутко потемнела лицом, но ты уже крепко стояла на ногах, только пришлось отнять у тебя швабру.
Когда мы выходили на трамвай, то Леночка вызвалась повезти тебя до конечной на своём дамской велосипеде с багажником.
Все согласились, кроме меня, потому что у меня возникло плохое предчувствие, когда увидел какими взглядами обменялись моя мать и Леночка.
Они посмотрели не друг на друга, а друг другу под ноги, но в их спрятанных взглядах слышался диалог:
– Да?
– Сделай это!
Я не выдумываю и не передёргиваю – этот диалог состоялся до того, как случилось остальное.
Мы с Ирой тоже вышли за калитку. Я очень торопился и даже ушёл вперёд с сумками.
Не доходя до поворота, я убедился, что спешу не зря, когда услыхал твой рёв.
Ты стояла и орала широко раскрыв рот. Леночка держала свой дамский велосипед и пыталась тебя уговорить не плакать, но ты не слушала.
Рядом из земли торчал врытый в неё швеллер полуметровой высоты.
Единственная железяка на всём полукилометре от Декабристов 13 до конечной трамвая номер три.
Мне всё стало ясно и я очень сдержанно попросил Леночку ехать домой – дальше мы сами.
Подошедшая Ира начала тебя утешать, но ты проревела всю дорогу из-за такой большой шишки на лбу.
Мы ехали молча, Ира была чем-то недовольна, а я совершенно опустошён.
Как жить в мире, где бабушка благославляет свою внучку на убийство второй своей внучки, вот этой прекрасной малявки, что всхлипывает сейчас с прижатым ко лбу медным пятаком, который держит её мама?
Ира до самого Нежина оставалась недовольной, а я молчал и ничего ей не сказал.
( … теперь у Леночки двое своих детей – красивые дочери.
Вы с ней незнакомые друг другу женщины и никто ничего не помнит. Тем более она.
Человек устроен забывать о плохом.
Моя мать впоследствии стала свидетельницей Иеговы и собрала множество глянцево-радужных журналов для спасённых, или тех, кому хочется спастись.
И только я во всём виноват, но честное слово, в том лагере отдыха я не выдержал бы Леночку на своём животе – ей было уже девять лет …)
Когда я вернулся из отпуска, тротуар перед 50-квартирным оказался перерыт поперечной траншеей для врезки в магистральные коммуникации, но плотники сколотили мостик с перилами для удобства пешеходов.
Я работал лопатой на дне траншеи, когда увидел Бельтюкова на том мостике, разодетого в пижонисто-колониальном стиле. Я не хотел привлечь его внимание, но он меня узнал, несмотря на спецовку и каску – поздоровался и представил своей маме, даме в агрессивном декольте.
Потом они пошли дальше – он нервничал, а она его плотно опекала и я понял истоки его негодования на матриархат, когда он под инсулином.
Ещё я подумал, что это не последняя была у него отбывка в психбольнице, ведь он же ходит там поверху, беззащитный.
То ли дело – я, в траншее, в каске; заморятся гады меня достать.
А в Ромнах я был добровольцем и полученных там вразумлений мне выше горла хватит.
При сдаче очередного рассказа Жомнир подогрел меня толстой книгой в твёрдой обложке.
Монография про шизофрению.
Он её купил, когда его дочь страдала тем же; ещё до замужества.
Монография значит сборник статей различных авторов, но объединённых одной общей темой.
Я проштудировал предложенный от всего сердца фолиант. В конце концов, это не варёная колбаса с добавками.
( … авторы рассматривают заглавный предмет с очень и очень разнообразных позиций, соответственно специализации каждого.
Кто-то сравнивает биохимический состав крови отъявленных шизофреников в момент обострения их духовной деятельности с периодами относительного затишья. Увы, уровень аминокислот в лейкоцитах остаётся без изменений.
Другой исследователь скрупулёзно меряет всё, что подвернётся с не менее неутешительным результатом.
Третий просто садится рядом с койкой и записывает дуру гонимую прификсированным фантазёром.
Как тот шёл на троллейбус, никого не трогал, и вдруг оказался голым за исключением тряпки на бёдрах, а вокруг куча таких же тощих, палимых солнцем и почти голых, как и он, и вдруг из-за песчаного бугра выскочил отряд всадников и начал убивать их, безоружных.
Но в целом полезная монография, потому что авторы, несмотря на поголовную их зарубежность, обладают смелостью настоящих учёных, чтобы развести руками и честно сказать:
– Ну, хуй её знает, что она такое, шизофрения эта.
А подойди-ка с ласкою,
Да загляни-ка в глазки ей,
Откроешь клад какого не видал…
На данном этапе и при используемой ныне методологии, у науки имеется всего лишь только термин – «шизофрения», всё остальное покрыто туманом неопределённости.
Главный козырный туз, он же лакмусова бумажка, это – голоса. Их встретишь в любом учебнике по психиатрии.
Если тебе слышатся голоса, а вокруг ни души, значит ты – шизофреник.
Но если эти голоса говорят тебе:
– Спаси Францию!
Значит ты – святая, Жанна Д’Арк.
В той монографии явно не хватало специалиста-теолога.
Достаточно вспомнить святую Инес, чьё тело секундально покрылось длинным мехом, который и не позволил насильникам сломать её целомудренность.
Не жизнь, а малина специалисту от науки, в которой и светилам её не ясно что она такое.
Поставить диагноз – проще, чем два пальца об асфальт.
Берём так и не определённый термин и прибавляем к нему прилагательные: шизофрения – какая? круглая… двуствольная… шубовидная… Годится! Как у святой Инес.
Тамара на 4-м километре ещё не знала про все мои подвиги.
За сожжение плантации конопли вполне могла бы мне впаять «шизофрению аутодафного вида с комплексом Торквемады», в честь того абсолютно нормального инквизитора, что пачками отправлял еретиков на костёр.
Сам термин, «шизофрения», как и большинство его научных собратьев, взят из греческого и при исследовании корней обозначает «надтреснутый ум».
«Надтреснутый ум в виде шубы».
Ну, и кто из нас шизик?!
Они думают, что если обрядились в белые халаты и козыряют терминологией, в которой сами ни хрена не смыслят, то я им поверю больше, чем ичнянскому колдуну в рубахе цвета хаки с его теревенями про «кватеру»?