Текст книги "… а, так вот и текём тут себе, да … (СИ)"
Автор книги: Сергей Огольцов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 45 (всего у книги 57 страниц)
Они простили меня без возмещения и даже не аннулировали мой читательский формуляр …)
Через две недели мой отец стал выговаривать мне, что я себя веду как будто не того. Он ожесточённо крутанул выставленным из кулака указательным пальцем возле своего правого виска.
Я перевёл его жест на язык Писания:
– Пойдите и возьмите Его, ибо Он не в себе.
– Опять херню сморозил! Заучился! Тебя за этим в институт посылали?
Тогда я понизил планку и перешёл на украинский фольклёр.
– А когда батькова хата сгорит – в какой стрехе воробьям прятаться?
Отец мой не понял юмора, эту притчу он не знал, и в последующие неделю-две куда-то запропастились спички от газовой плиты на веранде; но потом всё устаканилось и вернулось на круги своя.
– Мне перед людьми стыдно! В трамвай зайдёшь и – застыл как статуя, только в окно смотришь.
– Так что мне в том трамвае чечётку бить?
– Нет! Просто будь как все: «привет!», «здорово!», «как дела?». Не будь же ты отщепенцем!
Но тут в программе «Время» показали работника архивного отдела Центральной библиотеки им. Ленина в Москве, который в сером халате пришёл с повинной, что на протяжении ряда лет крал ценные издания с места работы.
Мне стало ясно, что я не один такой «не того».
Но его-то что довело до праведничества?
– Шубовидная форма шизофрении.
Нежданно зайдя на кухню услыхал я как мой отец пересказывает моей матери диагноз, которым, как видно, Тамара поделилась с Ирой на четвёртом километре.
А вот ичнянский колдун, после двух визитов к нему моей сестры Наташи, сказал, что дело сделано и я – здоров.
Иру это очень обрадовало, а меня нет.
Жить стало скучно. Затих гудевший мощью поток сознания, в котором нужно было выбирать фарватер, как плотогонам при спуске по бурлящей пене водопадистых карпатских рек.
Я всё ещё мог видеть прорывы невозможного в мире повседневности – где все, как все – но видел уже как бы через ту пыльную решётку из романа Булгакова, которая отменяет пиратские бригантины среди неведомых морей.
Пропал накáл и полнокровное биение сопричастности.
( … одно дело, если ты в натуре несёшься на плоту с прыгающими под ногами брёвнами, и совсем другое, если это всего лишь компьютерная игра и в любой момент можно нажать паузу, когда закипает чайник …)
– Верните мне мою шизофрению,– с искренней грустью сказал я Наташе, но было поздно.
На нежинском перроне, возле того угла вокзального здания, где висят круглые часы на торчащей из стены штанге, мы с Ирой ждали электричку в Конотоп.
На ней была жёлтая кофта с рукавами в три-четверти. И день тоже был солнечный, летний. Ира улыбнулась мне и сказала:
– Когда я стану плохой, ты меня такую помни, когда я люблю тебя.
– Что ты болтаешь? Ты не можешь стать плохой.
– Не спорь. Я знаю.
– Как ты можешь знать?
– Знаю. Я – ведьма.
Глаза её погрустнели и в них закралась лёгкая косинка. Такая же лёгкая, как и моё разочарование: а мне-то думалось, что она – влюблённый дьявол, как из той книги, которую я украл для Новоселицкого.
– Не переживай,– сказал я.– Я ведь тоже ведьмак.
Хотя какой я ведьмак, самое бóльшее – чернокнижник.
На эту мысль меня натолкнул цвет обложки «Феноменологии духа» Гегеля, которую я купил в Одессе и читал в вагончике во время обеденных перерывов.
Ну, ладно, «читал» – слишком громко сказано. Больше страницы за один обед осилить я не мог – необоримо засыпал.
Интересно, переводчик понимал что он переводит, или переводил «недоумевающим умом»?
В том магазине мне эту книгу не хотели продавать. Две продавщицы мялись, переглядывались.
В ту пору мне без слов понятно было, что они ждали не меня – за этой книгой должен был придти другой чернокнижник; а теперь я уже не знаю что и думать.
Какая разница кто что покупает в мире, где все, как все?
Лишь бы план продаж выполнить.
Гегеля я держал в шкафчике. Они у нас без замков, но оттуда ничего не пропадало, если не считать значка и книжки одного московского литератора, которую мне и читать-то не хотелось; просто из чувства долга.
Жаль только, что та книга была из тёщиного серванта.
Тогда-то я и принёс «Феноменологию», в виде эксперимента.
Нет; пришлось дочитывать до самого конца.
В конце оказалось, что это вообще не Гегель писал, а какой-то Розенкранц записывал его лекции, а потом публиковал свои конспекты, чтоб переводили на русский, чтобы мне слаще дремалось в вагончике.
И на том спасибо.
( … иногда сам себя спрашиваю: а изначальный лектор вообще-то понимал о чём толкует, или просто зарабатывал на жизнь тем, что изобрёл заковыристый способ жонглировать «вещью в себе», «вещью на себе» и прочими вещами в различных позициях?..)
Но одно место я досконально понял – там где идёт рассуждение, что германскому каменщику для выполнения дневной нормы надо съесть полфунта сала и фунт хлеба, тогда как французский и одной гроздью винограда обходится.
Летом на Декабристов 13 началась реконструкция.
Мой отец решил сделать ход в пристроенную комнату прямиком из гостиной, а дверь с веранды заложить. Зимой туда будет доходить тепло от печки и можно жить.
Заодно и всей хате сделали капитальный ремонт.
После перестройки я переехал в комнату, а к Наташе приехала её подруга из Шостки. Они раньше вместе учились в техникуме.
Потом подруга вышла замуж, развелась, но не жалела, потому что умеет шить джинсы как «Levi’s» просто материал не совсем тот, но всё равно хорошо зарабатывала.
Невысокого роста, смуглая такая, но волосы крашенные и очень даже симпатичная фигура.
Но я, конечно, держал себя в узде и глазам воли не давал; и Наташу не спрашивал – это у её подруги отпуск, или как?
Вернувшись с работы, я садился за стол и читал со словарём книги на английском языке или газету британских коммунистов «Morning Star», которую продавали в киосках по 13 коп., а после ужина работал над переводами, так что с гостьей особого общения не поддерживал.
Не знаю, откуда Ира узнала про пополнение на Декабристов 13, но она вдруг начала меня расспрашивать про Наташину подругу, а потом сказала, что сама хочет переехать в Конотоп, и чтоб я поговорил с моими родителями.
В Конотоп я вернулся как на крыльях и сразу же позвал отца с матерью во двор.
Они сели на лавочку под деревом, а я на ступеньку крыльца веранды и рассказал о желании Иры переехать сюда.
Я был совершенно не готов к тому, что произошло дальше.
Моя мать скрестила руки на груди и сказала, что Иру она не примет, потому что вдвоём им тут не ужиться.
Я слышал её слова, но не понимал – как же так? – моя мать всегда была за меня, а теперь сидит на лавочке скрестив руки и говорит, что Иру сюда не пустит.
Я обратился за помощью к отцу – он пожал плечами:
– А что я? Хата на неё записана, она тут хозяйка.
Во дворе давно уже было темно, но в свете лампочки из веранды я видел насколько непримиримо спокойно сидит моя мать – её ничем не уговоришь.
Отец ушёл в дом, а я так и сидел на ступеньке и тупо молчал.
Звякнула калитка и вошла Наташина подруга, но одна, без Наташи.
– А что это вы такие?– и она присела на лавочку рядом с моей матерью.
Та сразу оживилась и начала говорить, что завтра они вчетвером – мои родители, Наташа и Леночка – поедут на Сейм в рембазовский лагерь отдыха на всю неделю, но холодильник полный и всё, что надо, сами себе сготовите.
Подруга поддакивала и повернулась так, чтобы свет из веранды рельефно обрисовывал её большие груди обтянутые мягкой водолазкой.
Даже ошарашенный результатом переговоров с родителями, я понял, что обречён, и что если меня оставить один на один с такой грудью, без никого во всей хате, никакая узда не выдержит. Себя-то я знаю – за целую неделю мою праведность не спасёт даже совпадение её имени с именем моей матери.
И чем ни был заполнен холодильник, но преуготованный к закланию агнец невинный – это я.
На следующий день после работы я не пошёл, как обычно, вдоль путей и заводской стены, а сел на поселковый трамвай и доехал до тринадцатой школы.
Оттуда я двинулся вдоль по Нежинской, заходя во дворы хат с одним и тем же вопросом:
– Где тут можно найти квартиру?
В тридцать каком-то номере мне сказали, что в хате под берёзой напротив Нежинского магазина, кажется, сдают.
Берёза нашлась где сказано и до того старинная, что кирпичная хата под ней смотрелась совсем маленькой, хотя на самом деле состояла из двух комнат и кухни, не считая полутёмного коридора-веранды.
Хозяйка хаты, одинокая пенсионерка Прасковья Хвост, с подозрением осмотрела меня, но показала комнатушку два на три метра, окно которой выходило на широкий ствол берёзы в запущенном палисаднике.
Треть комнаты занимала железная кровать довоенного образца. Вход был из кухни, а вместо двери в нём висела пара шторок; направо из той же кухни, за такими же шторками находилась хозяйкина комната.
Для меня очень важно было уйти с Декабристов в тот же день и мы условились за 20 руб. в месяц.
( … впоследствии Лида из нашей бригады мне говорила, что На Семи Ветрах можно найти квартиру и за 18 руб., но я даже смотреть не ходил …)
Придя на улицу Декабристов, я одолжил у соседа Колесникова возок, поставил его у калитки, а уж потом зашёл во двор.
Галя сидела в кресле гостиной и смотрела телевизор.
Я вежливо поздоровался, сказал, что не голоден и прошёл в свою комнату – снимать книги с полок и разбирать этажерку.
Окна комнаты не открываются в них сделаны только форточки и, чтобы всякий раз не переобуваться в домашники на веранде, через гостиную и кухню я простелил развёрнутые листы «Morning Star».
Молодая женщина непонимающе следила за моими манипуляциями из своего кресла.
По этому газетному тротуару я перетаскал книги и запчасти этажерки в ожидающий на улице возок.
Всё уместилось, только ехать пришлось медленно – положенные сверху лакированные полки скользили друг по дружке.
В хате на Нежинской к домохозяйке успела присоединиться ещё какая-то старуха и они, притихнув, наблюдали как подпольщик заносит стопки нелегальной литературы на свою новую явочную квартиру.
Я вернул возок хозяину, собрал постельное и кое-что из одежды – одесский портфель уже стоял наготове – и очень вежливо попрощался с Галей, оставляя её наедине с телевизором, потому что я умею побеждать с достоинством.
( … в принципе это не её вина, что угодила в самую гущу семейной распри; зато потом она смогла выйти замуж за хлопца с Посёлка, хотя и не насовсем, но это уже её личная история …)
~~~
~~~против течения
Домохозяйка любила цитировать своего покойного мужа и часто бухáла со своим подругами ветеранками; но не на кухне, а за шторками своей комнаты, а я сидел в своей и ни во что не вмешивался – красиво жить не запретишь.
С Декабристами 13 я полностью не порывал – пришлось попросить моего отца, чтобы сделал мне в Рембазе стойку и трубочку с креплениями, а моя мать пошила из дешёвого материала стенки и получился ситцевый гардероб, как когда-то в прихожей на Объекте.
Но с той поры передовые технологии шагнули далеко вперёд и я накрыл его лёгким куском толстого пенопласта, которым утепляют вагоны на заводе КПВРЗ.
Явочной моя квартира так и не стала – конспираторы не появлялись. Поэтому я стал считать её кельей монаха-затворника, но мне она нравилась, особенно черно-белая кора могучей берёзы за окном; иногда я отвлекался от переводов и просто смотрел на неё.
Моя мать в сопровождении отца приходила увидеть как я обустроился.
Она и Прасковья смерили друг друга непримиримыми взглядами на кухне. Потом мои родители повздыхали, стоя под висящей из потолка голой лампочкой на провóдке.
Я отвечал односложно, но вежливо и они ушли.
В начале осени посреди недели приехала Ира из Нежина. Она нашла нашу стройку На Семи Ветрах, я переоделся в вагончике и мы пошли в город.
Мне всегда нравился её романтически широкий плащ ниже колен.
Мы сходили в гости к Ляльке. Его жена, Валентина, с облегчением обрадовалась, что у нас всё хорошо.
Пару раз, когда у нас с Ирой случались размолвки и она приезжала потом из Нежина, то просила Валентину съездить за мной на Посёлок. И в результате мы с Ирой мирились на диване с жёстким ковром в гостиной Валентины и Ляльки.
Хотя «размолвки» слишком громко сказано, просто иногда на Иру находило настроение покричать.
Почему я такой некрасивый?!
Это когда мы сходили на какую-то комедию четвёртого творческого объединения с голубоватым оттенком.
Или – никому они не нужны, эти твои переводы!
Но ссор между нами не получалось, потому что я её косноязычно уговаривал, что это же не наша роль, мы чужие слова повторяем.
Тупо так выходит; сам-то, вроде, и понимаю, а высказать не могу.
Только один раз я себя неправильно повёл, когда привёз получку из СМП-615 и положил возле трюмо.
Ира спросила сколько там и начала кричать, что разве это деньги? Ей таких денег не надо!
Тогда я взял эту тощую стопочку, но мелочиться не стал, а порвал ровно надвое и выбросил в форточку.
Пока Ира во двор выскакивала, я себе места не находил и проклинал свою глупую несдержанность.
В следующий мой приезд Ира с какой-то стыдливостью сказала, что банк принимает склеенные купюры.
( … и это правильно, ведь банку тоже деньги нужны, а 70 руб. на дороге не валяются; разве что под форточкой первого этажа, да и то в порванном состоянии …)
Меня конкретно удивило плохое качество бумаги применяемой для печатания денег. Допустим, нарезать из газеты такое же количество бумажек – труднее было бы порвать, чем ту получку.
Буквально сами собой раз и – надвое…
Потом мы ещё зашли в новый Дом Культуры завода КПВРЗ, рядом с Базаром.
Говорят на строительство затрачено шесть миллионов рублей. Директором в нём Бомштейн стал – перешёл из Лунатика.
Там на втором этаже бар и танцзал со столиками.
Когда мы пришли ко мне на квартиру, Прасковья как раз выпроваживала свою оргию вековух. Я представил её и Иру друг другу на кухне.
Домохозяйка внимательно её осмотрела и, по-моему, ей тоже плащ Иры понравился.
Она её даже вдруг поцеловала, а потом и меня заодно и ушла спать к себе за шторки.
Ира хоть и состроила гримаску непонимания, но не посмела воспротивиться, а мне так и всё равно.
Однажды мы с ней ехали в электричке и меня начал клеить сидевший напротив голубой.
Ира так разъярилась! Даже пререкаться с ним начала.
А мне просто смешно, я ж к ним безразличен; меня вон папа Саши Чалова в щёчку целовал, а теперь вот полуподвыпившая Хвост.
Какая разница?
Но за всю свою жизнь мне не доводилось ощутить более сладостного, вожделеюще нежного и, вместе с тем, столь жадно льнущего и облегающего влагалища, чем в ту ночь; даже и с Ирой у меня такое было в первый и последний раз.
Что стало решающим фактором?
Обстановка монастырской кельи, или двойной поцелуй от Прасковьи Хвост?
( … на некоторые вопросы я так и не смогу узнать ответа.
Никогда …)
Осенью меня послали в командировку на станцию Ворожба, где шло строительство 3-этажного Дома Связи.
Коробка и крыша уже готовы были и мне там досталась кладка перегородок.
И там же я ещё раз убедился, что организм человека во много раз умнее, чем он сам.
Между вторым и третьим этажами здания две лестничные клетки, в одной успели уже положить наборные ступени, а во второй нет.
Подымаясь в первый раз, я не знал об этом, смотрю – впереди ступенек нет, только наклонный швеллер под будущий пролёт до площадки проложен.
Спускаться и идти на другой конец здания, где лестница готова полностью, я поленился и решил подняться по швеллеру. Ширины в 10 см вполне достаточно.
Я повернулся боком и, встав лицом к стене, сделал пару острожных шагов вверх.
Тут мне и открылась моя ошибка – швеллер положен слишком близко к стене и мой центр тяжести совпадает с её гранью, чуть отклонюсь и, по законам физики, рухну вниз с ускорением свободного падения на груды кирпичного боя и криво торчащие прутья арматуры.
Однако, начав восхождения по швеллеру, я уже не мог сделать такие же два шага обратно – стена не позволяла даже лицо развернуть вспять, настолько зашкаливал центр тяжести.
Я прижался к стене из красного кирпича как к чему-то самому родному и близкому и увидел незабываемую картину.
Кисти моих рук превратились в крохотных осьминогов; каждый палец жил особой жизнью, изгибался во всех направлениях и отыскивал расселины между кирпичинами.
Когда руки вцеплялись как надо, я подтягивался и осторожно протаскивал ступни ног вверх по наклонному швеллеру.
Так мы и выбрались. Но я до сих пор уверен, что если б швы кладки в той стене были заполнены раствором правильно, как полагается, а не «гоним-гоним!», то фиг бы меня спасли даже внутренние резервы организма.
Из последовавшего прилива волны адреналина я понял за что скалолазы любят горы, но я бы так не рисковал.
В ту зиму всю Профессийную перекопали; по слухам для прокладки канализации, но получился длинный котлован в полкилометра и глубиной метра в четыре, местами его пересекал толстый подземный кабель телефонной связи, который оказался вдруг висящим в воздухе поперёк котлована. А глубоко внизу, на дне, даже бульдозер работал и туда заезжали КАМАЗы с гравием.
Только вдоль бетонной стены завода КПВРЗ оставался метровый выступ с тропкой протоптанной по холмистым грудам грунта.
По этой тропке я и шёл с целлофановым пакетом: вверх-вниз, вверх-вниз.
Когда я увидал идущую впереди девочку в пальто из ткани в крупную жёлтую и серую клетку, то понял – дальше мне нельзя. Это не мой путь.
Тут, к счастью, подвернулся телефонный кабель провисающий над котлованом до его другой стены. Я свернул на него и пошёл, не замедляя походки. Мне даже не мешало, что в одной руке пакет.
Но метра через два случилась обычная история.
Я начал усомняться – разве я канатоходец, чтобы ходить по кабелям?
( … из-за такого же вот сомнения Симон, он же Камень, вместо прогулки по воде начал в неё проваливаться …)
Кабель затрепетал, стал ходить ходуном, всё увеличивая амплитуду; я взмахнул руками и полетел вниз.
Хорошо, что пролетая мимо, я успел уцепиться руками за кабель.
Повисев пару секунд, я отпустился и, как парашютист, спрыгнул на дно котлована.
Там я склонился над распростёртым лицом проститутки в широкополой шляпе с красным подбоем.
Она смотрела вверх мимо меня.
Откуда здесь проститутка на снегу? Зачем тут я?
С ней понятно – при падении вылетела из целлофана.
А я тут тоже правильно – мой путь закончился на том кабеле; отсюда начинается другой…
И я пошёл по дну котлована в далёкий его конец, чтобы выйти по спуску для КАМАЗов и поехать на работу, а после неё сойти с «чаечки» у автовокзала, купить билет и вбежать, размахивая им, в уже зафырчавший автобус:
– У меня билет! У меня билет!
Потому что Ира мне рассказала про свою загородную поездку в Заячьи Сосны, чтобы блюсти мне верность несмотря на шампанское в бардачке.
Потому что – что мне ещё остаётся?
Так я поехал в Ромны.
В Ромнах было совсем темно и холодно, но я нашёл гостиницу.
Дежурная не знала куда определить постояльца с тощим целлофаном в руках и выделила мне четырёхместный номер одному. Хотя могла бы присоединить к тем двум командировочным, что пришли следом за мной с автобуса.
Номер оказался комнатой-пеналом на четверых, пустым и свежепокрашенным поверх двадцати предыдущих ремонтов. На спинках коек висели толстые махровые полотенца и радио на стене пело романсы про утро холодное, утро седое.
Делать мне было нечего, я выключил радио и свет, лёг и смотрел в темноту, пока не уснул.
Утро, вопреки прогнозу романсов, оказалось солнечным и ярким и я быстро нашёл психбольницу.
Целлофан я оставил на снегу газона под большим деревом и, без поклажи, вошёл в распахнутые ворота, не пряча свободных рук.
Когда сторожа поняли, что я никого не навещаю, а хочу сам тут остаться, меня отвели в небольшой кабинет.
Молодой человек, похожий на лейтенанта милиции, но в белом халате, спросил зачем я пришёл.
– Мне нужна справка, что я не сумашедший.
Я прекрасно сознавал, что этими словами полностью сжигаю все корабли за собой и теперь меня точно прикроют.
– А кто говорит, что вы сумасшедший?
– Ну, в трамвае…
Он оживился и начал выспрашивать какую мне желательно печать на справку – круглую, или треугольную?
– Это неважно, лишь бы с подписью.
Тогда он вызвал молодую врачиху и пожилую нянечку, чтобы меня отвели в душ, а потом в пятое отделение.
Перед душем нянечка парикмахерской машинкой состригла мне наголо волосы в паху.
Я стеснялся, но не противился – в чужой монастырь со своим уставом не лезут.
После душа врачиха взяла у меня интервью. Для закрепления успеха, я прогнал пару дур; она только ахала и торопливо строчила в толстой тетради.
Когда мы вышли во двор, я сказал, что оставил целлофан за воротами. Нянечка отказывалась верить, но сходила и с изумлением принесла пакет.
( … а что удивляться? У кого хватит духу стянуть целлофан поставленный, как приманка, у ворот областной психбольницы?.. )
Врачиха его проверила и позволила взять с собой вместе с тетрадкой, ручкой и книгой на английском языке, где женский портрет на всё обложку.
Пятое отделение ромненской психбольницы находится на высоте третьего этажа. Строительство велось по сталинским проектам и лестничные марши смонтированы не впритык, а образуют колодец в лестничной клетке. Поперёк колодца натянута железная сетка – на случай, если кто-то сиганёт, то чтоб его постигла б неудача.
Лестница заканчивается широкой площадкой перед запертой дверью с парой деревянных скамей по бокам.
За дверью, как и положено, начинается коридор.
Начавшись вертикально зарешечённым окном и кабинетом с табличкой «главврач», он уходит вправо под прямым углом к далёкой глухой стене с краном и раковиной.
В стенах по обе стороны коридора прямоугольные входы в палаты, которые сперва кажутся пещерами из-за отсутствия дверей.
Свет внешнего мира проникает в них через решётку и стёкла окон и только потом добирается до коридора; так что в пасмурную погоду в нём приходится включать электрические лампочки.
Они скорее подчёркивают, чем разгоняют сумрак.
На полпути к дальней стене не хватает одной палаты, вместо неё коридор тут превращается в небольшой холл с двумя зарешечёнными окнами.
В углу рядом с правым окном стоит высокое трюмо, а в перегородке возвращающейся от окна к коридору белая дверь с табличкой «манипуляционный кабинет».
Левое окно загорожено высоким ящиком, на котором стоит выключенный телевизор, а перед ним, вплотную к перегородке, госпитальная кушетка и ещё одна белая дверь – «старшая медсестра».
Пол коридора выложен квадратиками коричневато тёмной керамической плитки, которая не нарушает своей гаммой общую сумеречность и которая необыкновенно чиста – привилегированные больные моют её дважды в день мокрыми тряпками на швабрах.
Для выяснения насколько я опасен, меня сначала поместили в палату наблюдения напротив холла.
В коридоре, рядом с бездверным входом в палату, в кресле обтянутом коричневым дерматином, из-под которого поблёскивали тонкие ножки, сидел пожилой, но крепкий мужик в белом халате и белой шапочке – медбрат.
Одним ухом он обращён был в палату, а лицом посматривал вдоль коридора с редкими прохожими в пижамах и ещё одним медбратом, что маячил у дальних палат в таком же точно кресле и о чём-то там беседовал с молодым человеком в пижаме и сапогах, который сидел перед ним на корточках, свесив руки поверх колен.
Центровой медбрат завёл меня в палату и бряцнул своей связкой ключей по спинке первой от входа койки, где лежал белобрысый хлопец в ярко-красной пижаме и мастурбировал, накрывшись простынёй.
Из угла напротив грянул театрально сатанинский хохот, но тут же осёкся.
Медбрат высмотрел мне третью от окна койку и я смиренно лёг.
Между мной и окном лежал плотно укутанный синим халатом молодой человек с обритой головой и вглядывался в потолок.
Вскоре он повернул ко мне внимательный взгляд из синеватых кругов под глазами и спросил не зовут ли моего брата Сашей и есть ли у меня сестра.
Затем он стиснул голову в ладонях и стал рассказывать, что учился в техникуме с ними, но однажды вечером отец послал его собрать коров, когда на Подлипное наполз мохнатый от мороза серый туман и простудил его голову без шапки, которая с тех пор так вот и болит.
Краткими окриками он отшугнул одного-двух сопалатников, что подходили к спинке моей койки с неразборчиво прибабахнутыми вопросами, потом сказал, что его тоже зовут Саша, отвернулся и уснул.
Сопалатники начали приставать к белобрысому, чтоб он спел и тот визгливо завёл свежий шлягер:
Спасите, спасите, спасите разбитое сердце моё,
Найдите, найдите, найдите, найдите, найдите её…
Через два часа, убедившись, что я не буйствую, меня позвала медсестра из коридора и отвела в девятую палату, поближе к кабинету с табличкой «главврач».
Девятая смотрелась намного уютнее – всего пять коек; только белый столик в углу у входа малость загораживал дверной проём; впрочем, когда двери нет это не слишком-то мешает.
А зоосадные вопли из соседних палат вскоре тоже становятся привычными звуками и перестаёшь обращать внимание.
Вечером в коридоре раздался крик «на кухню!» и к выходу прошла группа привилегированных во главе с медбратом.
Через полчаса они вернулись и торопливо прошагали обратно, ускоряемые тяжестью двух котлов-термосов с завинченными крышками. Ещё через несколько минут из конца коридора донеслось:
– Рабочие, на ужин!
В столовую всегда первым делом звали рабочих, которые после завтрака и обеда куда-то уходили и вместо пижам одеты были в чёрные спецовки.
Потом кричали:
– Вторая смена, на ужин!
И, в последнюю очередь:
– Третья смена, на ужин!
В конце коридора в левой стене шли три запертые двери – душ, раздатка и столовая. На них табличек не было, но все знали где что.
В комнате душа стояли вёдра и швабры для мытья полов, их брали оттуда под надзором медбрата, но, несмотря на контроль, один больной ухитрился там повеситься.
Правда, со второй попытки.
Перед приёмом пищи отпирались и раздатка, куда заносили котлы, и столовая для больных.
Раздатка была очень узкой из-за больших стеллажей, на которых лежали целлофаны с передачами от посетителей.
Дважды в неделю, во второй половине дня по коридору раздавался крик:
– Передача! У кого передача?! В столовую!
Те, кто знал, что в раздатке хранится передача от родственников, которую он не доел во время свидания, отправлялся в столовую, чтобы доесть.
Некоторые об этом не знали, или знать не желали, но внимательные сопалатники им об этом напоминали, и даже отводили их в столовую, чтобы помочь съесть передачу.
К рабочим я не относился и ел во вторую смену.
Мы выстраивались в шумливую, разнообразно одетую, но одинаково голодную очередь вдоль стены у двери, которую загораживал медбрат, пока внутри сметают со столов после предыдущих.
Медбрат заодно следил, чтоб кто-то не зашёл по второму разу. Наконец, он говорил «давай!» и мы с шумом вливались через непривычно узкую дверь в комнату с тремя окнами и длинными, как в трапезной, столами.
Они стояли в три ряда от стены до стены и узкий проход посередине делил их нáшестеро.
Мы садились за них, переступая через прибитые к полу лавки.
Среди оживлённого шума и раскованных жестикуляций мы ждали пока вечно дежурный белобрысый мастурбант принесёт широкий фанерный поднос с алюминиевыми мисками, ложками и хлебом.
Те, кому досталось – начинали есть, а остальные смотрели и ждали дальше, пока чмо-раздатчик, тоже из больных, наполняет за окошком следующий поднос.
Мы съедали всё и начинали ждать поднос уставленный кружками с тягучим кисло-сладким киселём, чью пенку я так ненавидел в детстве.
Один раз я проспал в палате и мне пришлось есть с третьей сменой.
Тяжкое зрелище.
Там люди обращаются со своими лицами как с пластилином, выкорёживая что попало.
Зато я узнал кто издаёт крики бабуина, когда я лежу в своей палате, и кто отвечает ему рёвом раненного слона.
Членораздельных разговоров в третью смену не ведут.
Иногда, правда, кто-то из второсменников замешивался в третью партию и вовсе не из любви к живой природе – они успевали съесть пайку соседа, пока тот корчил рожи оконной решётке.
Саша, знавший моего брата Сашу, односторонне дружил с контингентом третьей смены и часто ел с ними как раз для обуздания таких полоумных, но хитрых нахлебников.
Эти трапезы были самым шумным временем суток в пятом отделении.
Если кто-то начинал чересчур шуметь в неурочный час, к нему сбегались пара медбратьев и, огрев связкой ключей по голове, фиксировали.
То есть, распинали в лежачем положении, привязывая его запястья и щиколотки к железным уголкам вдоль сетки койки с помощью полос белой ткани, явно из бывших, пожелтевших от употребления простыней.
Поев, все расходились по своим палатам или прогуливались неспешными парами по коричневой плитке коридорного пола.
Не скажу, что мы там голодали – хавка, как хавка.
Один раз на ужин раздали даже по два оладья. Пусть хоть холодные и без хлеба, они были смазаны каплей какого-то джема.
Отдельной строкой стоит непостижимый пир горой, случившийся однажды в холле поздно вечером – откуда-то появились два бельевых таза с колбасой: в одном ливерка, в другом кровянка и кто сколько хотел, столько и брал. За исключением пары третьесменников, на которых тоже вдруг напало просветление – банковавший на пиршестве толстяк-больной отгонял их от тазиков.
Дискриминация случается где угодно.
Но главную усладу в жизнь отделения вносила статная льноволосая медсестра в наволочке от подушки, через которую угловато бугрились куски сахара рафинада.
Эту наволочку она заносила в кабинет «старшая медсестра» и каждый день, кто догадывался зайти и попросить, получал несколько кусочков не прессованного, а настоящего рафинада.
Я, например, догадывался по два раза на дню.
Есть сахар приходилось неприметно, потому что те, кому не хватало ума обратиться к первоисточнику в наволочке, догадывались просить у меня.
Я пытался соврать, будто кончился, но вспомнив, что это неправильно, делился из второго кармана пижамы.
Раз в двадцать дней в холл посреди коридора приходила черноволосая женщина с тонким носом и, конечно же, в белом халате.
Сразу чувствовалось, что она из породы стеклянноглазых, но я с этим уже завязал и поэтому принимал версию больных-старожилов, будто это бывшая цирковая акробатка.
Акробатка машинкой состригала нам щетину с лиц, а ножницами делала причёску, если не попросишь, чтоб и голову тоже «под ноль».
Культурную жизнь обеспечивал телевизор – час до и час после программы «Время», с перерывом на процедуры.
Он собирал человек десять зрителей, что притаскивали табуреты и стулья из своих палат; медбрат от палаты наблюдения тоже придвигался поближе.
На ночь в палатах включали свет. Наверное, чтоб никто ничего себе не сделал, или соседу.
Спать при свете неудобно, потому что если даже и гуляешь во сне на воле, то и там чувствуется эта неугасимая лампочка.