355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Бабаевский » Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4 » Текст книги (страница 43)
Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:04

Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4"


Автор книги: Семен Бабаевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 43 (всего у книги 48 страниц)

Глава 40

Было позднее июльское утро. Солнце поднялось выше самых рослых тополей. Возле козырьков, что возвышались над дверями, укоротились тени. На скамейках, в холодке, сидели пожилые мужчины и женщины. Вокруг царила такая тишина, какая бывает разве только в сосновом бору, когда и деревья, и травы, и все живое, изнывая от жары, не шелохнется. И то, что эти пожившие и всего на своем веку повидавшие люди жили в такой тиши, что они не просто сидели от нечего делать на удобных скамейках, а отдыхали, и отдыхали с каким-то необыкновенным удовольствием, как бы говорило, что жить здесь и наслаждаться покоем могут только те, кто за долгие годы вволю потрудился и теперь уже свободен от житейских обязанностей и хлопот. На них была специально сшитая одежда. На женщинах длинные, с оборками снизу юбки, кофточки с закрытыми воротничками, белые, с каймой косынки. На мужчинах штаны, вобранные в шерстяные чулки, рубашки подхвачены на казачий манер тонкими наборными поясками. Белые головы прикрыты соломенными брылями и картузами. Только один старик подставил солнцу свою чуприну, давно уже ставшую и мягкой, как заячий пух, и совершенно белой, как стерильная вата. Это был гармонист дед Семен. На его личике с выцветшими, как застиранный ситчик, глазами неурожайным просом кустилась белесая бородка. Смолоду он был бугаятником. Когда бугаи стояли в закутах-станках, Семен играл им на гармошке вальс «Амурские волны». Мордастые красавцы с короткими рогами и с кольцами в розовых ноздрях слушали, прикрыв от удовольствия глаза. «Ах, стервецы, как любят вальс! – восторгался Семен. – Ежели заиграю, к примеру, полечку или краковяк, хмурятся, не нравится, а вальс им по душе…» Руки у бывшего бугаятника короткие, слегка согнутые в локтях, не верится, что это руки гармониста.

Тот самый кузнец Аким, вечер воспоминаний которого состоялся в минувшее воскресенье, грудью опираясь на посох, горбил спину с проступавшими сквозь рубашку ребрами. О чем он думал, склонив укрытую соломенной шляпой голову? Может быть, о том, что вот и пришел конец всему, что когда-то волновало и радовало; что уже никогда не вернутся ни привычное стояние у горна, ни звон наковальни, ни партизанские ночи, ни молодость с ее вечерними зорями и петушиными песнями; что уже не парубковать ему и не целовать милую сердцу Фросю, давно ушедшую от него на кладбище. Или, может, думал кузнец о том, что все его родичи поумирали, что два сына погибли на войне, а он все еще живет и живет, оставшись на старости лет один, и как бы он теперь жил, если бы не появился на кубанской круче этот дом. Его лицо в рубцах морщин таило в себе душевный покой. «Я спокоен, я доволен, и ничего мне теперь не нужно, – говорило это лицо. – Только иногда в моих ушах, как далекий колокольный звон, все еще слышится голос наковальни, и ноздри мои иной раз схватывают запахи огня и дыма…»

Аниса знала, что на этих скамейках сидели бывшие доярки, телятницы, свинарки, пастухи, кузнецы, скотники, сторожа; по разным причинам под старость рядом с ними не было ни детей, ни внуков.

Когда Аниса подошла и поздоровалась, мужчины с подчеркнутым удовольствием пожимали руку молодой женщины своими загрубевшими, старыми ладонями. Старческие лица женщин расцветали в улыбках.

– Привет, Саввишна, от всего нашего общества!

– Аль пришла поглядеть, как мы туточки обитаем?

– Живем хорошо, все одно что в раю!

– Милая Аниса, ты такая молодая да пригожая, какими мы когда-то были.

– Глядим на тебя, а видим свою молодость.

– Люди на свете как живут? – рассудительно заговорил кузнец Аким. – Одни стареют, другие молодеют, а через то и кажется, что жизнь текет, как наша Кубань, беспрерывно.

– А-а! Кого я вижу! Доброго здоровья, Аниса Саввишна! Ты как, тут с народом намерена побеседовать? Или желаешь пройти в мой кабинет?

Голос знакомый, с хрипотцой, – это подошел Селиверстов. На седой крупной голове, остриженной «под ежик», ни плеши, ни залысины. Широкие, мясистые плечи, затянутый брючным ремнем несколько великоватый живот придавали его коренастой фигуре начальственную солидность. Еще в тридцатых годах Селиверстов был председателем «Эльбруса» и славился тем, что любил повторять известную поговорку: «Не лезь поперед батька в пекло». Да и не только повторять. Колхозники прокатили его «на вороных», и это обстоятельство долгое время не давало Селиверстову занять руководящий пост. Он мучился, страдал, обивал пороги в районе, просил хоть небольшую, но непременно руководящую работу, а ее, как на беду, в Вишняковской станице не было. Когда же в «Эльбрусе» открылся дом для престарелых, то тут и вспомнили о Селиверстове: должность директора хоть и небольшая, но все же руководящая, и как раз по его годам – ему давно уже перевалило за шестьдесят.

За дело он взялся горячо, как человек, которому надоело безделье, и тогда все увидели: оказывается, в Селиверстове много лет пропадал талант директора пансионата. Селиверстов понял главное: колхозные труженики, находившиеся теперь на полном иждивении, жить без полезного труда и каждодневных забот не могли. Он добился, чтобы колхоз обработал расположенный рядом с пансионатом пустырь. «И вот пойдите теперь полюбуйтесь: молодой сад с кустами смородины и крыжовника, картошка, клубника, ранние сорта капусты, редис – все свое».

– Тесновато у меня, – говорил Селиверстов, открывая дверь в свой кабинет, где с трудом умещались стол и два стула. – Садись, Аниса Саввишна, за стол, а я тут… Веришь, Саввишна, сегодня хотел забежать в партком, чтобы получить указание…

– Какое указание?

– Да насчет нового жильца. Всяких разговорчиков невпроворот, а указаний на сей счет пока никаких нету. Как быть?

– Где сейчас Анна Лукьяновна Воскобойникова? – не отвечая, спросила Аниса. – Она мне нужна.

– Кажется, пошла в библиотеку. Что-то там ей нужно.

– Это «что-то» – не для вечера воспоминаний?

– Тебе уже известно?

– Только не от тебя.

– Как-то замешкался и не успел проинформировать.

– Ну, как тут люди живут?

– В общем и целом живут хорошо. Жалоб нету. Вот только меня лично настораживают их вечера воспоминаний.

– Что именно?

– Видишь ли, на этих вечерах разговор идет без плана и без соответствующей подготовки, – пояснил Селиверстов. – Вспоминают обо всем, что приходит в голову, – о нужном и о ненужном. К примеру, на прошедшем в позапрошлое воскресенье вечере воспоминаний о своей жизни рассказывала доярка Евдокия Самсоновна Соколова. Бабуся сильно разговорчивая. Она же была в Москве еще на Первом съезде колхозников. – Селиверстов понизил голос. – О Сталине рассказывала. Как встречалась с ним, как разговаривала. Сердечно, хорошо рассказывала. А надо ли? Может, нужно было предварительно вызвать Соколову и что-то ей посоветовать, что-то подсказать и подвести под соответствующий регламент?

– Ничего не надо ни советовать, ни регламентировать, – сказала Аниса. – Пусть вспоминают все то, что было у них в жизни, чему они были свидетелями и очевидцами.

– Это-то так, я понимаю. Но согласись, Аниса Саввишна, что жильцы у меня, честно говоря, такой народец, какого я отродясь еще не знавал, – продолжал Селиверстов. – Люди старые и со своими повадками. Не пойму, или такими их сделали преклонные годочки, или повлияло то обстоятельство, что бабуси и дедуси живут на всем готовом, как при полном коммунизме. Веришь, Саввишна, всякими людьми доводилось руководить, а такими, как зараз, руковожу впервые. Честно говоря, даже я, такой опытный практик, а и то иногда становлюсь в тупик.

– Почему?

– Беру простой пример: игнорируют телевизор! Сон на них наваливается, и они тут же, на креслах и на диване, засыпают. Старуху Орешникову по ночам одолевали всякие думки, и через это она не могла уснуть. Раза два посадил ее перед экраном – бессонницу как рукой сняло.

Селиверстов помолчал, думал и ждал, что же скажет Аниса. А она все так же грустно смотрела на директора пансионата и, казалось, не слышала, о чем он говорил.

– Или такой вопрос, как вежливость, – еще с большим желанием продолжал Селиверстов. – Люди простые, сказать, от земли, и откуда взялась у них вся эта нежность? Чуть что – «извиняюсь», «простите» и тому подобная культурность. А что слышно за обеденным столом? «Кушайте, пожалуйста». «Возьмите, прошу вас, вот этот кусочек». Разговаривают с кроликами и курами, а также с предметами неодушевленными, как-то: с цветами, с ягодами и с редисом.

– Как же они разговаривают?

– Исключительно вежливо.

– И что говорят?

– Разную сердечность, даже неудобно вспоминать. Сам слышал, как старуха Мария Никитишна нарвала редиса и как она называла его и красавцем и разлюбезным… Надо же такое придумать?

– Видно, по натуре женщина ласковая.

– Не скажи! До поселения в пансионате Мария Никитишна зятя своего кочергой избила – это всем известно. А теперь она точно переродилась… Или их имена – это же смех! Люди старые, почтенные, а зовут друг друга не по имени и отчеству, как полагается, а ласкательно. Не Корней Иванович, а Корнюша. Не Анна Лукьяновна, а Анечка. Бугаятник Семен Лазаренко у них Сема. Кузнец Аким – Акимушка. Есть у нас Акулина Петровна Большакова, бывшая доярка. Ей уже за восемьдесят. Так ее, веришь, зовут Юленькой. Какая же она Юленька, когда всю жизнь была Акулиной. Смех, честное слово! Даже меня называют Никиткой. Это что же такое?.. Эх, Аниса Саввишна, много у меня накопилось злободневных вопросов, каковые и ставят меня в тупик. И потому, чтобы действовать уверенно, мне нужны указания.

– Пойдем посмотрим жилье Анны Лукьяновны, – сказала Аниса, давно уже не слушая Селиверстова. – Говорят, комната у нее красиво убрана?

– Чистота и красивость имеются во всех комнатах. Но Анна Лукьяновна, верно, показывает в этом наглядный пример.

Ни одна дверь не имела замка. В свое время, когда здание строили, замки в дверях, как и полагается, были вставлены. Но ими не пользовались, и ключи от них давно утеряны.

– Закрываться на замки у нас не в моде, – сказал Селиверстов, открывая дверь. – Вот тут и живет наша старая большевичка Анна Лукьяновна. Погляди, какая красота!

От порога до окна лежала ковровая дорожка. Кровать на пружинной сетке. Старинное цветное покрывало сохранилось, наверное, еще с девических времен. Напушенная, с острым углом подушка, и на ней – кружевная накидка. Столик покрыт скатертью. Два стула. На окне – зеленая шторка из живых цветов: кустились в горшках, поднимались по лесенкам. Листья заслоняли почти все окно, отчего свет в комнате казался зеленоватым. К стеклу липли цветочки и белые, и желтые, под цвет воска, и красные, как горящие угольки.

Над кроватью коврик – фиолетовое озеро с лебедями – и на нем награды. А сколько их, орденов и медалей! Не счесть! На груди у самого отважного генерала и то их, наверное, меньше.

– Я уже давал Воскобойниковой указание, что надлежащее место ее наградам на груди и нечего их подвешивать к лебедям, – как бы оправдываясь, сказал Селиверстов. – А Анна Лукьяновна говорит, что в наградах вся ее жизнь и что пусть они всегда находятся перед ее очами. Лежу, говорит, смотрю на награды и по ним вижу, где и что было в моей жизни, как жила, как трудилась… Может, вызвать ее на партбюро и дать нужные указания по партийной линии?

– Никаких указаний давать не надо. Кажется, Анна Лукьяновна собиралась уезжать к сестре в Армавир?

– Было у нее такое намерение. А что?

– Пусть бы уступила свою комнату.

– Трудное это дело. Впущать в ее гнездо иностранца и все тут разорять? Нехорошо получится…

– Как же быть? Куда пристроить этого нежданного гостя?

– А ежели определить в изоляторе? Медицина может запротестовать. Но пусть правление даст мне указание, и все будет в полном соответствии. Изолятор – место очень подходящее. Там есть кровать и все прочее. И находится он в самом конце коридора. Тут же, рядом с Воскобойниковой, проживает Колыханов. И ежели с ним рядом поселить Евсея Застрожного… А изолятор все одно пустует, больных у нас нету. Так как, Саввишна?

– Да, ты прав, это выход из положения, – ответила Аниса. – Пойдем посмотрим изолятор.

И они направились в конец коридора.

Глава 41

Самолет блеснул скошенным крылом и так легко, так плавно коснулся посадочной полосы, как будто опустился не на бетонку, а на туго натянутое над полем полотнище. Покачивая крыльями, он спешил к вокзалу, и приглушенные его моторы как бы говорили, что они ничуть не уморились и уже готовы снова подняться в небо, но что им непременно надо подбежать к вокзалу и оставить там прилетевших пассажиров.

Живо, услужливо подкатила лестница, и сразу распахнулась полукруглая дверь. В нее потянулись люди, прикрывая ладонями глаза и щурясь от обильного света. Петр Игнатьевич Застрожный еще на лестнице среди пассажиров отличил одного усатого старичка в казачьем одеянии. Он сходил не спеша, держась за поручни, посматривая то на здание вокзала, то на столпившихся за железной изгородью людей, то на высокое кубанское небо, а лицо его выражало и радость и тревогу.

На старике были поношенные сапоги с узкими голенищами, старенькая черкеска и бешмет, застегнутый на все крючки. На голове мостилась пожившая и всего повидавшая кубанка с рыжим вылинявшим верхом. За спиной повис башлык, так выгоревший на солнце и вымокший под дождями, что давно уже потерял свой синий цвет. С виду этот поджарый, одетый во все казачье пассажир сошел бы за танцора из кубанского ансамбля песни и пляски, который после концерта так торопился на самолет, что не успел ни переодеться, ни даже отклеить усы.

Сойдя с лестницы, пассажир снял кубанку, оголив желтую лысую голову, и тут же как подкошенный рухнул на вытоптанную травку. На него смотрели и не понимали, что с ним? Может, укачало? Может, заболел? А он, ни на кого не глядя, крестился и кланялся. После каждого поклона припадал к запыленной травке, целовал ее, и слезы катились по его щекам. И хотя старичок с башлыком за плечами все еще походил на танцора, а вернее, на актера, которому вдруг вздумалось показать, как он умеет натурально гримироваться и играть, Петр Игнатьевич теперь уже не сомневался, что стоявший на коленях казак был его однофамилец. Петр Игнатьевич понимал, что надо подойти к похожему на танцора старику и что-то ему сказать, и не мог на это решиться. Как подойти? Что сказать?

И все же хотя и в нерешительности, но Петр Игнатьевич приблизился к усатому казаку, еще стоявшему на коленях, и вежливо спросил:

– Дедусь, случайно не Застрожным будешь?

– Так точно! – четко, по-военному отрапортовал старик, вставая и смахивая с усов прилипшие комочки земли. – Застрожный Евсей Фотиевич!

– Так что с прибытием, приятель. А чего припал к земле?

– Так ить родная же!

– Да помнит ли она родство-то?

– Должна помнить.

– Ну поедем.

– А куда? – испуганно спросил Евсей.

– Известно, в Вишняковскую. Вещички твои в багаже?

– Все тут, при мне. Бурка да вот этот баульчик.

– Что ж так? Или там, на чужбине, ничего не нажил?

– Не довелось. А ты кто будешь? – Слезливые глазки без ресниц насторожились. – И чего здеся?

– Тебя встречаю. Сам я колхозный пасечник. Тоже Застрожный. Петр Игнатьевич.

– Петро Застрожный? Случаем не родак мой?

– Однофамильцы мы. На Кубани-то Застрожных много.

Вишняковская «Волга» приняла на свои рессоры гостя в черкеске и оставила аэровокзал. Точно бы понимая, что мешкать ей нечего, она понеслась сперва по асфальту, что сизой стрелой пронизывал степь, затем свернула влево и помчалась вдоль нескончаемой лесной полосы, а следом за ней серым хвостом вытягивалась пыль. Казалось, машина мчалась, не касаясь колесами отлично отутюженной дороги.

Петр и Евсей Застрожные сидели молча, как бы прислушиваясь к этому убаюкивающему, как шум мельничного жернова, шуршанию колес. Может, они молчали; потому, что не знали, о чем им следовало вести разговор? Евсей Застрожный гнул спину и искоса поглядывал на поля. Пшеница и пшеница, как море, ей не было ни конца, ни начала. Куда ни посмотри – в разгаре летняя страда, и ровные пояса валков тянулись и тянулись по стерне до горизонта. Небо высокое и синее-синее. Земля дышала теплом, ни ветерка, ни холодка от тучки, знойно уже с утра. Шли комбайны один за другим. Опущены подборщики. По ленте транспортера, как по неширокой речке, плыли и плыли колосья. Над соломотрясами курчавился рыжий дымок. Моторы пели хором, грузовики шумно, с ветром обгоняли «Волгу», так что набухал прикрывавший в кузове зерно брезент. И всюду зерно. Крупное, наливное, не зерно, а россыпи червонного золота. То оно встает колосьями, то рекой льется из комбайнов в кузова грузовиков, то на токах поднимается ворохами. Золотые курганы – да и только!

– Хлеб насущный… Сколько хлеба, – грустно, как бы сам себе, сказал Евсей. – Чье же это добро?

– Наше, – ответил Петр Игнатьевич. – Вишняковского колхоза «Эльбрус».

– А чьи машины?

– Тоже наши.

– Много их?

– Да немало.

– Большая у вас тут машинация!

– Может, не машинация, а механизация?

– У нас говорят – машинация.

– Где это – у вас? В Америке?

– Евсей не ответил. Снова наступило молчание, и длилось оно долго. Петр Игнатьевич присматривался к своему однофамильцу. Лицо у него не то что старое, а измученное, худое и болезненное. «Или недоедал все эти годы, или в нем сидит хворь какая-то? – думал Петр Игнатьевич. – Смотрю на него, и почему-то он кажется мне похожим на того коня, что сбежал из табуна. Пока был конь при здоровье – летал по заморским странам, топтал чужую землю. Когда же копыта поизносились и пришла пора сходить в могилу, припомнил родной табун. На колени упал, землю целовал. А не подумал, что в том табуне теперь все для него чужое, а земля стала мачехой. И в Вишняковской он никому не нужен, никто он средь нас, и потому нету к нему человеческой жалости. Выветрилось из него все нашенское, все то, что именуется родным. И что ему нужно в Вишняковской, и за каким дьяволом сюда прилетел? И почему не помер там, на чужбине? Нету в моей голове ответов – вот в чем беда…»

Пасечника удивляло и то, что в этом поджаром старикашке было что-то неприятное и отталкивающее. И хотя Евсей старательно приоделся в казачью одежонку, видимо желая внешним своим видом показать, что он свой, а все равно ничего ни своего, ни родного в нем не было. Поношенная кубанка с желтым верхом была ему не к лицу, раскинутый на спине башлык – лишним и смешным. «Запорожские» усы ничего не меняли и лишь выражали все ту же отчужденность. Даже запах от него исходил какой-то странный, не кубанский. Особенно же чужими и неприятными были его маленькие глазки без единой реснички, беспокойные, по-воровски пугливые и злые.

– Ты что, дружище, так вырядился? – спросил пасечник.

– А что? Рази нельзя?

– Не то что нельзя, а жарко. Да и вообще ни к чему. Или захотел посмешить людей?

– Разве казачье уже не носят?

– Давно перестали носить.

– А как же казаки обходятся?

– Да и казаков уже нету.

– А кто же есть?

– Люди. Советские.

Только теперь Евсею Застрожному стало жарко. Он расстегнул бешмет. Рукавом черкески вытер взмокревшую лысину. Тяжело вздохнул и надолго задумался. А пасечник, посматривая на загрустившего Евсея, хмурил брови.

«С человеком тоже может приключиться всякое, – думал пасечник, глядя на идущий недалеко от дороги комбайн. – Скажем, то, что случается с пересаженным деревом. Дажеть саженцы на новом месте сперва малость прибаливают. Потом молодые их корешки приживаются, отыскивают на новом месте влагу и пищу, и к весне, смотришь, деревце зазеленело и пошло в рост. Но то деревце молоденькое, ему прижиться легче. А если дерево заматерело, если кора на нем грубая, а корни сухие? Таким заматеревшим деревом, которое к тому же уже было один раз пересажено и состарилось не на родном черноземе, был и Евсей Застрожный. И там, на чужбине, еще молодой, не зацепился корнями и не зазеленел ветвями – не та почва. А как же он, старый, зачахлый, без корней и без ветвей, снова приживется в Вишняковской?.. Сидим мы рядом, думаем. Оба мы родом из Вишняковской, фамилии у нас одинаковые. А кто мы – я и этот Евсей? Друзьяки? Или враги? Были врагами и ими остались? Потому и говорить нам не о чем. Язык у нас общий, русский, а вот то, что на языке, не общее. И кубанская земля, что пшеницей встала перед нашими очами, и машины, что убирают хлеб, для нас разные. Нарядился под казака. Смотрите, мол, казаком покинул вас, казаком и возвращаюсь. А внешнее сходство еще не родство. Как у пчел. Заявится пчелка из чужого улья, на вид будто и такая, как все, а пчелы ее не принимают – по запаху чуют: чужая. Так и я: не глазами, а сердцем вижу – из чужого улья этот Евсей. Кубанская земля его не узнала, пшеница ему не поклонилась, машины прошли мимо и не заметили пришельца. А эта его «машинация»? И надо же такое слово придумать! Будто и русское оно, а не русское…»

Раздумывал и Евсей Застрожный. Только не в его привычке было думать о вещах нереальных. И уж никак он не мог даже в мыслях сравнить себя со старым деревом или с пчелой из чужого улья. Его беспокоили мысли не о том, кто он и чего ради едет в Вишняковскую. Тут нечего голову ломать: надо же ему как-то дожить до смерти – и все тут. А думал он о том, где же ему придется жить и как жить и будет ли он сегодня накормлен, потому что с утра еще ничего не ел. Поэтому и на жнивье с поясами валков, и на комбайны, и на грузовики смотрел холодно и безучастно. Ничто не волновало его: ни пшеничные массивы, уходившие к горизонту, ни колосья без остьев, никогда не виданные им раньше, ни люди, взрастившие, а теперь убиравшие эту пшеницу. Думая о том, где бы ему поесть, он устало закрыл глаза и увидел Вишняковскую такой, какою он знал когда-то. И вот он уже мысленно входит в дом. Хозяйка дома, моложавая дородная казачка, со слезами радости встречает дорогого гостя. «Евсей Фотиевич, как же мы вас заждались! Проходите прямо к столу, все, что есть на нем, давно ждет вас…» И дом ему виделся большим, богатым, точно таким, какой был у его отца. На всем, на что ни взгляни, лежала печать достатка. Точно так же, как бывало и в отцовском доме, весь правый угол увешан иконами и иконками, и так же, как бывало и в доме отца, горели две лампады, пахло ладаном и «божьим» маслом. Не отходя от порога, Евсей перекрестился. «Мир дому сему!» – «Спасибо на добром слове». – «Лики божьи сохранились? Это хорошо!» – «Как же без бога? А вы тоже, Евсей Фотиевич, там, на чужбине, не забыли богу молиться?» – «Бог, хозяюшка, всюду един и неделим, и там, в заморских странах, вера в бога сильная…» Стол под льняной скатертью, еды на нем полным-полно: тут и ломти окорока своего копчения, с дымным запахом, и бублики домашней колбасы, слегка подрумяненной на сковородке, и соленые огурчики из своего погреба, и запотевшие светлые бутылки – словом, на столе стояло все то, что было всегда в доме Застрожных, когда к ним приезжали гости из Екатеринодара. И тут у Евсея уже не мысленно, а наяву потекли слюни…

Евсей очнулся и вздрогнул всем телом. Смотрел на плывшие рядом валки пшеницы, а видел почему-то хутор Надзорный и зарубленных брата Мефодия и отца. Отец лежал навзничь в высоком ковыле, как в белесом мареве. Евсей спешился, наклонился над умирающим отцом. Тот мучительно трудно открыл мутные, залитые кровью глаза, увидел сына, хотел что-то ему сказать и не смог.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю