Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 31 (всего у книги 48 страниц)
– В Вишняковской есть еще Застрожные? – спросил Мельчаков.
– Если без меня, то имеются еще два: мой отец Федор Иванович Застрожный и пасечник Петр Игнатьевич Застрожный. В других станицах Застрожных немало.
– Те Застрожные, что проживают в других станицах, в настоящее время нас не интересуют. – Мельчаков подсел к Николаю. – Если бы нам отыскать хоть одного родича, то сразу все вопросы были бы сняты. Он и встретил бы своего родича и приютил бы. А то ведь даже встретить некому.
– Может, прикажете послать к поезду делегацию колхозников с духовым оркестром? – язвительно спросил Николай. – А возле вагона выстроить шеренгу юных пионеров с горнами и барабанами? Да чтобы пионеры хором прокричали стихи и повязали беглецу на шею красный галстук?
– Прошу, Николай Федорович, без иронии и без подковырок. – Мельчаков снова зашагал по кабинету. – Думаете, товарищ, мне приятен этот казак из Дубровника? А что поделаешь? Антон Иванович просил нас всех подойти к этому вопросу серьезно и с позиции гуманности. Дело это политическое, и к нему надобно относиться по-серьезному. Ведь человека потянуло на родину. Факт немалой важности. Нельзя же человеку отказать и оставить его на произвол судьбы!
– Человеку? – Николай исподлобья глянул на Мельчакова. – Не человеку, а шкуровцу!
– Опять ты свое, Николай Федорович? – Мельчаков остановился у стола. – И шкуровец, и белогвардеец – все это так, это мы знаем и не забудем… Но мщение, как известно, удел слабых. Мы же сильны, и гуманность для нас не пустой звук… И все-таки я думаю, что у Застрожного все же есть родичи. Может, пасечник? Я пригласил Петра Игнатьевича Застрожного. Но он что-то задержался.
Анисе показалось странным и обидным то, что Николай с такой злостью произнес слово «шкуровец». Она знала, что раньше, когда в стране была гражданская война, шкуровцами называли тех, кто служил в отряде белого генерала Шкуро. Теперь же в Вишняковской жила знатная доярка Людмила Шкуро, подруга Анисы Ковальчук, они вместе учились в станичной школе. После окончания десятого класса Аниса уехала на учебу в Степновск, а Людмила стала дояркой. По ее почину возникло соревнование за пудовые удои от каждой коровы, и всех доярок, кто следовал примеру Людмилы Шкуро, уважительно и с любовью называли «шкуровцами», и слово это было в почете.
– Товарищ майор, гуманность, как вы сказали, это верно, она живет в самой сути колхоза. И того возвращенца, раз так случилось, нам надо как-то поддержать и материально и морально. – Аниса с надеждой во взгляде смотрела на Мельчакова. – И когда он вернется, то мы обязаны будем проводить с ним политико-воспитательную работу. Прикрепим надежных комсомольцев, лучшим читчикам-беседчикам поручим проводить с ним регулярные читки газет, – все это так, все это понятно. Но как же теперь быть со словом?
– С каким словом? – живо спросил Мельчаков, ибо в нем тотчас проснулся филолог. – Какое именно слово тебя интересует, Аниса Саввишна?
– Слово «шкуровец», – Аниса посмотрела на Николая. – Если это слово Николай Федорович произнес, вы сами слышали, с такой ненавистью, то где гарантия, что кто-то из колхозников не скажет точно так же? Такой гарантии у нас нет! А ведь в Вишняковской, как вы знаете, проживает наша знатная доярка Людмила Шкуро. Как тут быть?
– Разберемся, – последовал авторитетный ответ Мельчакова-лингвиста. – Разумеется, в опасении Анисы Саввишны есть резон. Но, товарищи, во-первых, следует принять необходимые меры, чтобы слово «шкуровец» в том его оскорбительном значении, в каком произнес его здесь Николай Федорович, в станице никем не произносилось. Во-вторых, нужно разъяснить колхозникам, что разговорный язык – это продукт нашего мышления. Если бы, к примеру, не было белого генерала Шкуро, то не родилось бы и оскорбительное слово «шкуровец». Если бы теперь, в наши дни, не было знатной доярки Людмилы Шкуро, то не родилось бы, как совершенно справедливо сказала Аниса Саввишна, уважительное слово «шкуровцы», которое относится к тем дояркам, которые последовали примеру Людмилы. Так что на этом очевидном примере мы наглядно лишний раз убеждаемся в том, что всякое слово, находясь на службе у человека, развивается и видоизменяется в зависимости от того, какое смысловое значение оно несет в себе не вообще, а в данных конкретных исторических условиях. Оно, слово, живет, как все живое, и умирает, как все смертное. Поэтому названное Анисой Саввишной слово когда-то вызывало в сознании людей презрение и классовую ненависть, потому что несло в себе именно эту смысловую нагрузку. Однако с годами в жизни общества произошли известные изменения, и то же самое слово вместе с экономическими и социальными переменами изменило свое смысловое значение. Возьмите в том же историческом аспекте и проанализируйте хорошо всем нам известное слово «бригадир». Как мы понимаем его, когда у нас всюду есть производственные бригады во главе с бригадирами? И как это же слово понимали люди, жившие в позапрошлом столетии! Помните, у Фонвизина в его драме «Бригадир», где мы видим…
В этом месте Мельчаков-этимолог окончательно забыл о своих погонах, голубых, как весеннее небо над спокойным морем, о своих малиновых петлицах на кителе, о скрипучих сапогах и пустился было в такой экскурс, в такие пространные рассуждения о том, почему и как изменяются слова, что был несколько смущен и озадачен, когда услышал звонкий голос сержанта:
– Товарищ майор, гражданин Застрожный прибыл!
Перед Мельчаковым стоял пасечник Петр Игнатьевич Застрожный. Он снял картуз, испачканный медом и травой, и обнажил совершенно голую свою голову. На нем был старенький, неведомо как уцелевший бешмет, старинные казачьи шаровары на очкуре вместо пояса, штанины вобраны в шерстяные чулки, поношенные черевики сухо желтели и, казалось, были тоже слегка смазаны медом.
– Приветствую вас, Петр Игнатьевич! – сказал Мельчаков, отгоняя от себя прочь этимолога и снова вспоминая о своих небесного цвета погонах. – Ну, как там медоносные существа?
– Стараются, – сдержанно ответил старик. – Погода установилась, а пчела, известно, как из улья, так и за дело – лодырничать не любит.
– Какой нынче ожидается взяток?
– Пока сказать трудно. Но степь, слава богу, оживает дружно. Так что медок должен быть… За этим и вызывали?
– Нет, Петр Игнатьевич, не за этим. Есть к вам дело важнее меда и цветов.
Мельчаков предложил пасечнику сесть и вкратце изложил ему причину вызова. Петр Игнатьевич слушал, вертел в руках картуз, щурил старческие, подслеповатые глаза.
– Родня, как известно, бывает разная, – сказал он грустно. – Есть, допустим, и такая, про какую сложена поговорка: родня середь дня, а середь ночи не попадайся и на очи. Иль такая родня, каковая зовется седьмой водой на киселе. Может, я и довожусь тому Застрожному такой водой на киселе? Может, в какой древности наши прародители и были родичами? Только нынче у наших фамилий буквы остались одинаковые, а коренья разные, и никакого родства промеж нас нету.
– Но Застрожных, тех, что жили в Вишняковской, вы знали? – спросил Николай.
– Семью их знал хорошо. – Пасечник пересел к Николаю. – Ты, Николай Федорович, по своей малолетности не помнишь, а я – то помню подворье Застрожных. Оно стояло на том месте, где зараз у нас гараж и мастерские. Домина под железом, амбары, сараи, клуня, сапетки, доверху набитые кукурузой. Паровая мельница, просорушка. Тысячные отары овец в Калмыкии, стада рогатого скота в горах. А каких держали коней. И в упряжке, и под седлом – не копи, а птицы! Во дворе волкодавы – попробуй войди. Главой семьи тогда еще был Кирилл Елизарович Застрожный. Старый и сильно прижимистый казак. У Кирилла Елизаровича был единственный сын – Фотий. А у Фотия – свои два сына: старший Мефодий и младший Евсей. С Мефодием я был однолеток. Даже вместе в полку летние сборы отбывали. А Евсейка был моложе меня года на три. Помню этого задиристого парубчака. Так и кидался в драку. Весь был пропитан хвастовством и дуростью. В школу не ходил, грамоты не знал, а дурость сама к нему липла. Ну, когда зачалась советская власть, Кирилл Елизарович вскорости помер. Его сын Фотий подседлал самых лучших скакунов и с двумя сыновьями – Евсею тогда было годов семнадцать или восемнадцать, не больше – подался до Шкуро. Больше я их не видел. Знаю, что погуляли тогда Застрожные по Кубани. Под хутором Надзорным был у них бой с кочубеевцами. В том бою сам Фотий и его сын Мефодий были убиты. В точности об этом знает Антон Силыч Колыханов: он в том бою сам был тяжело ранен. Говорят, что это Колыханов со своим другом Иваном Щедровым порешили тогда двух Застрожных. А третий утек. Я же знаю об этом потому, что два трупа были выловлены в Кубани близ нашей станицы и в них опознали сына и отца Застрожных. А куда девался Евсейка, не ведал. Выходит, объявился-таки? Через столько-то лет. А чего ради его к нам потянуло? И помирал бы там, за кордоном!
– Земля своим извечным теплом к себе потянула, – сказал Мельчаков. – Родная кубанская землица к себе позвала.
– Землица, верно, она завсегда зовет, потому как власть над человеком имеет, – согласился Петр Игнатьевич, ладонью вытирая взмокревшую лысину. – А вот ежели землица разгневается и откажется принять отшельника? Куда мы тогда его денем? Или с ним случится то, что случается близ улья, когда к нему припожалует чужая пчела?
– Это уже вопрос, папаша, чисто философский, – заметил Мельчаков, снова меряя кабинет спокойными шагами. – Мы же пригласили вас, Петр Игнатьевич, чтобы решить вопрос сугубо практический, а именно: как родич, пусть дальний, но все же родич, вы даете согласие на возвращение Евсея Фотиевича Застрожного?
– Да какой же он мне родич? – еще больше удивился пасечник. – Никакие мы не родичи, ни близкие, ни далекие, и своего согласия я не даю. Да и посудите сами, товарищ начальник, что я с ним делать буду? Это же хомут на шею! – Петр Игнатьевич поднялся, развел руками, и на его голой голове выступила испарина. – Товарищи, дорогие, да за что же на меня такое наказание? Беглеца, шкуровца принять за родича? Не могу! Душа не лежит!
– Не наказание, а убедительная просьба, – сказал Николай. – Поймите, Петр Игнатьевич, некому у нас дать это согласие, а дать его нужно. Вы же все-таки в прошлом знали этого Евсея и теперь можете его узнать.
– Миссия ваша, папаша, весьма важная и нужная. – Мельчаков подошел к пасечнику. – И все мы просим вас исполнить эту миссию.
– Не могу я ее исполнить. Нутро мое не принимает. Да и что скажет моя старуха? Женщина больная, нервная. – Пасечник тяжело вздохнул. – Как я стану с ним говорить? «Здравствуй, соколик! Здравствуй, наша радость! Ах, как мы все тебя ждали и вот, слава всевышнему, дождались!» Или еще какие слова? А может, и слезу пустить?
Все улыбнулись.
– Войдите в наше положение, Петр Игнатьевич, поймите нас и помогите, – по-женски ласково сказала Аниса. – Вы должны понять, ведь это необходимо.
– Понимаю, Аниса Саввишна, не маленький, – ответил пасечник, глядя на Анису добрыми глазами. – Но у меня хатенка, сама знаешь, тесная. Где я этого гостя поселю?
– Ваша задача – дать согласие, – ответил Мельчаков. – Жить же он может и не у вас. С жильем поможет «Эльбрус»… Ну как? Согласны?
Петр Игнатьевич с мольбою в глазах посмотрел на Анису и молча кивнул.
– Спасибо вам, Петр Игнатьевич! – Мельчаков на радостях так пожал старику руку, что тот зажмурился от боли. – Вы поступили гуманно, по-человечески. Вас отвезти на пасеку? Моя машина в вашем распоряжении!
Пасечник ушел. За окном мимо кустов сирени промелькнула красная полоса милицейской «Волги». Тем временем подошвы хромовых сапог еще некоторое время нарушали тишину кабинета. Но вскоре и они умолкли. Стало совсем тихо, и Мельчаков сказал:
– Заботу о жилье должен взять на себя «Эльбрус». Что на это скажешь, Николай Федорович?
– Скажу только то, что мы в свое время сделали промашку, не догадались заранее, когда еще Евсей Фотиевич Застрожный пребывал где-то в Мексике, построить ему виллу с крылечком, – ответил Николай, смеясь одними глазами. – И надо было поставить ту виллу на высокой кубанской круче, чтобы вид из окна радовал сердце, чтобы была видна вся Кубань и чтоб окрест открывались дали неоглядные. Признаю свою вину и каюсь, как грешник.
– А если без иронии? – строго спросил Мельчаков. – И без усмешки?
– Без усмешки никак нельзя, трудно. Уж очень смешная получается ситуация. – Николай наклонил белочубую голову, помолчал. – Что же выходит? В молодости человек шкодил советской власти, потом более сорока лет прятался от нее. Теперь же мы ломаем голову: как приютить и где поселить беглеца? Гостиницы «Интурист», как известно, в «Эльбрусе» еще пока нету. Может, снять для Застрожного частную комнату?
– А кто станет оплачивать? – сразу же спросил Журбенко. – И по какой статье расходов?
– Я думаю вот о чем, – заговорила Аниса. – У нас в станице рядом с Домом культуры стоит сторожка. Осталась от церкви. Ее малость можно подремонтировать…
– Не годится! – Мельчаков решительно зашагал по кабинету. – Заброшенная сторожка не выход из положения… Надо что-то придумать…
– Есть выход, есть! – воскликнул Журбенко и от радости весь засиял. – Ведь у нас имеется пансионат! Полное и бесплатное обеспечение! И статья расходов готовая. Вот и определить Застрожного в пансионат.
– Это, пожалуй, идея, – согласился Мельчаков. – Как ты, Николай Федорович?
– Семен Лукич правильно заметил о том, что в нашем пансионате человек находится на полном колхозном обеспечении, – сказал Николай. – Но люди-то там живут какие? Колхозные ветераны, золотой фонд! А кто станет жить с ними рядом? Извините, бывший шкуровец! Почему ему вдруг оказана такая почесть? Где и когда он ее наслужил? К тому же в пансионате проживает Колыханов. Нельзя рядом с Колыхановым поселять бывшего белогвардейца, с которым Колыханов еще в гражданскую войну скрещивал сабли.
– Тут, если хотите, вопрос гуманности, – сказал Мельчаков. – Есть же поговорка: лежачего не бьют! Евсей Застрожный и есть тот лежачий, и пусть он первое время поживет в колхозном пансионате. Пусть видит и воочию убеждается, чего достигли вишняковцы и что означает для них колхозная жизнь. И я не сомневаюсь: Колыханов это поймет. А не поймет – помогите ему понять. Поговорите с Колыхановым, убедите. Так что Журбенко прав, есть выход! Но почему приуныли? Почему молчите?
– Есть еще одна загвоздочка, – за всех ответил Николай. – Пансионат-то не резиновый, его не растянешь. А в настоящее время там все тридцать две комнаты заняты. Как быть?
– Евсей Застрожный прибудет не сегодня и не завтра, – тем же голосом отвечал Мельчаков. – Пока, как говорится, суд да дело, пока мы отправим документы, пока вопрос будет решаться, пройдет немало времени. А там что-нибудь придумаем… Значит, будем считать, товарищи, что вопрос с жильем тоже решен. Так, что ли?
Журбенко улыбнулся, а Николай и Аниса склонили головы и молчали.
Глава 21
В середине дня Николай и Аниса вернулись в Вишняковскую. Встретил их Овчаров. Усатое лицо расплылось в улыбке. С наигранным упреком спросил:
– И где вы так долго пропадали? Тут Антон Иванович Щедров ждал вас, ждал и не дождался. Взял себе и провожатые главного агронома и уехал в четвертую бригаду.
– Давно? – спросила Аниса.
– Только что.
– А что он делал в станице? – спросил Николай.
– Ел соленые арбузы, – с гордостью ответил Овчаров. – Ох, как они ему понравились! Хвалил!
– Не можешь, Овчаров, без своих арбузов? – сердито сказал Николай. – А чем еще угощал? Байками?
– Чего вспылил? Сидел бы дольше в милиции, – обиделся Овчаров. – Антону Ивановичу надоело ждать. Хорошо, что повстречал он Колыханова. В твоем кабинете сидели да беседовали.
– О чем? Наверное, Антон Силыч жаловался.
– И это было. Потом прошли по парку. Колыханов не отстает, ведет следом коня под седлом. Понравились Щедрову и наш парк и улица Ленина. Сказал, что ничуть не хуже городских.
– А еще куда заходил? – поинтересовалась Аниса.
– В мастерские. Пойдемте, говорит Антон Иванович, к колхозному рабочему классу.
– Ну и что там было?
– Беседа… Затем осмотрели Дворец культуры. Антон Иванович спросил, сколько в зале вмещается народу. Взошел на трибуну, постоял. Великовата, говорит, из-за нее и оратора не видно.
– Сказал бы ты Щедрову, что у нас ораторы – народ гвардейского роста. Им и трибуна нужна высокая.
– Это, Саввишна, по твоей линии, сама ему об этом скажешь. – Овчаров задумался. – В пансионате Щедров тоже побывал. Как раз мы попали на обед. Старики и старухи обрадовались, усадили Антона Ивановича за стол… А еще он просил передать тебе, Саввишна, что у нас в Вишняковской намечается совещание.
– Какое еще совещание?
– Не дознавался. Из твоего, Николай Федорович, кабинета Щедров звонил в станицы, кого-то приглашал приехать, а кого, точно не знаю.
– Поэтому он и трибуну примерял? – спросил Николай.
– Кто его знает, может, и поэтому.
Николай и Аниса не стали дольше расспрашивать Овчарова, а снова сели в «Волгу», теперь уже без Журбенко, и умчались в степь отыскивать Щедрова. И нашли его, как и предполагали, в бригаде Никулькова.
– Ну, что и как с беглецом? – спросил Щедров, поздоровавшись с Николаем и Анисой. – Разрешили вернуться?
– Разрешить-то разрешили, а вот душа к нему не лежит, – сказал Николай. – Никто его тут не ждет, никому он тут не нужен, вот в чем все дело.
– Ничего, пусть возвращается и доживает свой век. – Щедров глазами показал на отлично проборонованные поля. – Что в «Эльбрусе»? Как идет сев?
– Хвалиться не будем, – ответил Николай. – Давайте посмотрим хозяйство… Как это говорится? Лучше один раз увидеть…
– Так мы и сделаем. Сегодня и завтра посмотрим поля и фермы. – Щедров обратился к Анисе: – А послезавтра, Аниса Саввишна, ждите гостей: в Вишняковскую приедут секретари партбюро со всего района. Проведем у вас, так сказать, на местности, совещание.
– В Доме культуры? – весело спросила Аниса. – Там, где имеется высокая трибуна?
– Видел, видел вашу трибуну. Да, несколько высоковата. – Щедров тоже улыбнулся. – Но мы обойдемся без трибуны, с нас довольно будет и кабинета председателя. Николай Федорович, уступишь нам свое рабочее место?
– А председатели приглашены на совещание?
– На этот раз будут совещаться одни партработники, что называется, с глазу на глаз и по душам.
– Мне как раз послезавтра надо побывать на поливных участках, – сказал Николай. – Что-то не ладится с подачей воды. Может, придется подскочить в район и привезти специалиста по насосным станциям. Так что мой кабинет в вашем полном распоряжении, – добавил он.
«Совещание в Вишняковской еще больше меня убедило, что ни Листопад, ни Ефименко не способны занимать те посты, которые они занимают, и когда я начинаю размышлять над вопросом, кем их заменить, я прихожу в уныние, – думал Щедров, направляясь в Усть-Калитвинскую. – Ибо всякая замена одного руководителя другим – операция болезненная, вызывающая обиды и недовольства. Если бы было в жизни так. Тот руководитель, который не справляется с порученным ему делом, сам осознает свою непригодность. Сам бы пришел ко мне и сам бы сказал…»
Щедров прислонился к дверце машины и так задумался, что увидел, точно бы наяву: будто бы сидит он в своем кабинете, окна заливает яркий свет, и вдруг входят Лукьянов и Крахмалев. Оба в старомодных русских кафтанах, подпоясанных красными кушаками. Сняли меховые шапки, пальцами пригладили русые, под горшок подрезанные чуприны и низко поклонились. Лукьянов вел Крахмалева под руку, как водят больных. Когда они, идя под руку, приблизились к столу, Лукьянов сказал:
«Антон Иванович, ничего плохого не думай о нашем Крахмалеве. В нем уже совесть заговорила. Он всем сказал, что недостоин стоять во главе колхоза. А к вам в райком прийти постеснялся. Не могу, говорит, стыдно. Вот меня и попросил проводить. Свою вину Крахмалев осознал. Так что он готов хоть сегодня уйти с поста…»
«Крахмалев, это правда?» – спросил Щедров.
«Истинная правда, – радостно подтвердил Крахмалев. – Меня уже не надо ни критиковать, ни снимать. Я сам себя раскритиковал и сам себя снял. И через то душа у меня теперь спокойна, и мне радостно жить…»
«Это хорошо, Крахмалев, если так, – похвалил Щедров. – Но зачем же ты пришел с Лукьяновым? Мог бы прийти и один!»
«Без Лукьянова мне никак нельзя! Лукьянов – моя совесть».
«Молодец, Крахмалев, правильно поступил, честно. И давно бы пора».
Тут вошла Любовь Сергеевна и, потупив глаза, сказала:
«Антон Иванович, как быть? К вам очередь. И все просятся».
«Кто такие?»
«Осознавшие. Их много».
«Попроси подождать. – И Щедров снова обратился к Крахмалеву: – Степан Петрович, а вас теперь куда?»
«Подчиняюсь воле наших колхозников и готов пойти на самую простую работу. Буду рядовым…»
«А что, если сторожем? Пойдешь?»
«С превеликим удовольствием!»
«А если к Лукьянову? Огородные канавы очищать от ила?»
«Посчитаю за честь!»
И вот уже входят те, кто ждал своей очереди. Первыми появились Черноусов и Ефименко. И если Лукьянов и Крахмалев нарядились в расцвеченные русские кафтаны, то елютинские молодцы были одеты в казачью форму. На них были новенькие, отлично сшитые бешметы, поверх бешметов – затянутые поясами черкески. На брови надвинуты кубанки с огненными верхами, за могучими спинами картинно повисли синие башлыки. В казачьем одеянии схожесть Черноусова и Ефименко была настолько невероятной, что Щедрову показалось, будто у него двоилось в глазах.
«Ну, молодцы-кубанцы, что скажете?»
«Антон Иванович, мы готовы! Уходим добровольно. С глубокой убежденностью в своей непригодности и с верой в светлое будущее».
«Хвалю! Куда же вы теперь решились определиться?»
«В кукурузные звенья рядовыми!» – дружно и в один голос послышался ответ.
«Смотрите, ребята, не подведите!»
«Рады стараться!»
Вошли Аничкина и Марсова, а Щедров их не узнал, ему показалось, что к нему неведомо откуда пожаловали монашки. В длинных, до пола, черных платьях, в белых, туго затянутых платочках, шеи наглухо закрыты тоже белыми воротничками, а на лицах – ни краски, ни пудры. Их кроткие, почти святые взгляды даже смутили Щедрова.
«Антон, не верь Калашнику, когда он говорит, что я еще могу трудиться на комсомольской ниве, – тихим голосом заговорила Аничкина. – Ничего он не понимает. Я с радостью уступаю дорогу молодым!»
«Милая Леля, я знал, что ты сознательная, что тебя воспитал комсомол, и я рад за тебя».
«Дорогой Антон Иванович, и я совершенно согласна с тобой, что наша газета печатает не то, что нужно, что она не является боевым органом райкома, – сказала Марсова, скромно глядя на Щедрова своими почти святыми глазами. – Поэтому я добровольно ухожу с редакторского поста и говорю: дорогу настоящим журналистам!»
«Молодец, Раиса! – сказал Щедров. – И как же идут тебе и это скромное платье и этот белый платок!»
В кабинет входят Логутенков и Листопад. На них широкополые бурки и седые полковничьи папахи. Затем появляются еще какие-то люди, которых Щедров не знал. И вот своей спешащей походкой входит Рогов. У него счастливое, улыбающееся лицо. В отличном костюме, в шляпе, с макинтошем на руке, Рогов пожимает Щедрову руку и говорит:
«Друг мой, Антон Иванович! Друзья мои, это же прекрасно! Как прекрасно нам всем сознавать, что все мы делаем одно общее добро. И я, и вот Логутенков с Листопадом, и Аничкина, и Черноусов с Ефименко, и даже красавица Марсова, и все те товарищи, которые еще сидят в приемной и ждут своей очереди, – все мы нашли в себе мужество, чтобы прийти к тебе, дорогой Антон Иванович, и сказать: мы все поняли, так что считайте нас уже полностью осознавшими!»
Щедров протер глаза и посмотрел на дорогу. «И что за чертовщина лезет в голову!» В приспущенное стекло веяло свежими запахами молодой травы. Солнце уже вблизи горизонта окрасило лучами плотные слои облаков.
«И надо же так размечтаться, – думал он, снова прислонившись к дверце. – Нет, Щедров, не жди и не надейся, никто к тебе не придет».
– Антон Иванович, ты что задумался? – спросил Ванцетти, которому наскучило ехать молча. – О чем?
Лезут в голову разные мысли.
– А можно спросить?
– Спрашивай.
– Я люблю стихи. Читаю вслух, а иногда и сам сочиняю. Так, для себя. Вообще слог у меня есть, схватываю быстро. Еще когда возил Павла Петровича Солодова, я сделал запись о Литвиненко. До укрупнения в Елютинской в колхозе «Ударник» был такой председатель. Грубиян, матерщинник, колхозников держал в страхе. Вот я и расписал того Литвиненко в натуре, как есть. Изобразил не стихом, но художественно. Даже походку описал. Прочитал Павел Петрович и похвалил. Вот тогда-то Павел Петрович и порекомендовал мне делать художественные описания тех руководителей, с какими мы, бывая в станицах, встречались. Пригодится, говорит, для истории. Нас, говорит, не будет на свете, а записи сохранятся, и те, кто их прочитает, узнают, как мы жили. Яков Поликарпович Прокофьев тоже одобрял. Он мне сказал: пиши, горячо поддерживаю. Пиши, говорит, Ванцетти, не зевай, обо всем пиши, что видишь, не пропуская ничего. В Древней Руси, говорит, записи делал монах Пимен, и мы, потомки, ему благодарны. Вот ты и будь нашим Пименом, и пусть твои тетрадки хранят правду для грядущих дней. А Андрей Савельевич Пономаренко и не одобрял и не запрещал. Писатели, говорил, стоят на позициях социалистического реализма и подчиняются только велению своего сердца. Так и ты действуй: велит тебе твое сердце – пиши, не велит – не пиши. А вот при Коломийцеве записи пришлось прекратить. – Эта твоя писанина, – говорил Коломийцев, – есть не что иное, как вынесение сора из избы. Ты этими своими записями умышленно подрываешь авторитет руководящих товарищей, а их авторитет надо беречь и укреплять.
– Описываешь только плохих руководителей?
– Зачем же только плохих? Всяких. И объективно, правдиво. Какой есть человек, таким я его и изображаю – беспристрастно.
– А секретарей райкома описывал?
– А как же! Всех описал. И Коломийцева…
– И меня уже описал?
– Еще не успел. Вот и хотел тебя спросить: вести мне в дальнейшем записи или бросить это занятие?
– Думаю, что на этот вопрос лучше всего ответил Пономаренко: подчиняйся велению своего сердца. Что оно тебе говорит, так и поступай.
– Это я понимаю. Но все же… Прочитал бы?
– Если доверишь – прочитаю.
На этом разговор оборвался. Машина въехала в Усть-Калитвинскую.
– На квартиру?
– В райком. Машину можешь ставить в гараж.
Вечером, когда над станицей уже густели сумерки, Щедров просматривал в райкоме письма, оставленные в папке Любовью Сергеевной, вошел Ванцетти и, смущаясь, положил на стол две толстые тетради в помятых дерматиновых обложках.
– Мои писания, – сказал он. – Почитай, Антон Иванович. Может, все это ни к чему? А может, понравится?