Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 48 страниц)
Глава 17
Нет, не обрадовало Щедрова то, что он увидел на полях и на фермах «Кавказа». Поздно вечером он вернулся в станицу усталым и мрачным. Снова беспокоила одна и та же мысль: почему в «Кавказе» такая неурядица и на полях и в животноводстве и почему не чувствовалось той озабоченности и тревоги, которые так нужны хлеборобам весной? Хотелось многое обдумать и во многом разобраться. Его же молчаливость Черноусов понял по-своему: утомила поездка, вот Щедров и молчит. Давно наступил вечер, пора бы и отдохнуть.
– Могу предложить ночлег у Емельянова, – сказал Черноусов, когда машина подкатила к калитке; за калиткой темнел сад, а за садом виднелся дом с освещенными окнами. – У Емельянова, бывало, и Коломийцев частенько останавливался. Дом большой, с городскими удобствами, хозяева приветливые, так что тут вам будет хорошо. Кто Емельянов? Член партбюро и заведующий механическими мастерскими. По образованию инженер-механик. В Елютинскую прибыл из Москвы еще в тот год, когда в Елютинской МТС был создан политотдел, да так у нас и прижился. Живет вдвоем с женой. Недавно проводил в армию самого младшего сына.
В прихожей Щедров был представлен гостеприимным и с любопытством смотревшим на него хозяевам: полнолицему, со щеточкой седых усов пожилому Емельянову и его жене, невысокой, полной женщине. Черноусов сказал, что оставляет гостя на попечение Софьи Петровны и Андрея Павловича, а сам торопится повидать Ефименко, чтобы узнать, все ли готово к завтрашнему собранию. У калитки, прощаясь, сказал провожавшему его Емельянову:
– Андрей Павлович, прошу тебя, не утруждай Щедрова разговорами. Он сильно уморился, ему надо отдохнуть. Видишь, как он плохо выглядит. Молодой, а силенки у него, видать, маловато. Накорми ужином, и пусть ложится спать.
– Что у нас завтра? – спросил Емельянов.
– Разве Ефименко тебе ничего не говорил? Завтра собрание партактива.
Как ни старался Емельянов отмолчаться и тем самым выполнить просьбу Черноусова, а разговор начался как-то сам по себе и сразу же после ужина. Софья Петровна предложила Щедрову пройти в комнату, где для него была приготовлена постель. Щедров сказал, что немного посидит на диване, и, пригласив Емельянова присесть рядом, спросил:
– Андрей Павлович, давно ли проживаете в Елютинской?
– С весны тридцать второго.
– Наверное, уже считаете себя елютинским казаком?
– Ой, что вы, какой из него казак?! – ответила Софья Петровна, ласково глядя на Щедрова. – Мы казаки не елютинские, а московские. Родились и жили в Москве, а в Елютинской оказались потому, что мой муженек добровольно оставил завод в Москве, где начал работать после института, и увез меня сюда в станицу. Сколько же это годочков прошло? Дети родились и выросли в Елютинской. Последний сын уже служит в армии.
– Не жалеете, что уехали из Москвы?
– Поначалу жалели, особенно я, – чистосердечно призналась Софья Петровна. – В те годы жилось нам нелегко. А теперь, как видите, и свой дом с садом, и свое маленькое счастье.
– Счастье, Соня, не в доме с садом, – вставил Емельянов. – Счастье в душевном настрое.
– А что оно такое – душевный настрой? – спросил Щедров.
Емельянов промолчал.
– Андрей Павлович, почему молчите?
– Антон Иванович, может, вы устали и хотите отдохнуть?
– Нет, я совершенно не устал и спать не хочу. Но мне, Андрей Павлович, непонятно, почему вы уходите от разговора? Мне даже показалось, что вы и говорить-то со мной не желаете. А почему?
– Желать-то я желаю, да уже поздно. Пора спать.
– Посидим еще немного. Все равно сразу не уснем.
– Соня, ты ступай. Мы тут без тебя…
После ухода Софьи Петровны Щедров и Емельянов некоторое время сидели молча, точно обдумывая, как и о чем им говорить, да и нужно ли.
– Вы в отцы мне годитесь, Андрей Павлович, у вас и жизненный опыт побольше моего и взгляд на жизнь пошире. Помогите понять: в чем причина недостатков в руководстве вашего колхоза?
Щедров озабоченно смотрел на Емельянова и ждал ответа.
– Вопрос, Антон Иванович, непростой, и как на него ответить – не знаю. Но думаю, что у нас в «Кавказе» причину, о которой вы спрашиваете, следует искать к Черноусове и Ефименко.
– Черноусов и Ефименко, разумеется, небезгрешны. Но обвинять во всех тяжких грехах одних руководителей не ново.
– Так ведь в старом всегда есть что-то новое.
– Что же оно это новое?
– Новым является хотя бы то, что оба они с виду не злодеи, не бюрократы, не душители критики. С людьми обходительные, вежливые. Они и поборники коллективного руководства, и завзятые демократы, и всегда неразлучны. Но заметьте: до Черноусова у нас были бригадиры и заведующие фермами люди толковые, с хозяйственной смекалкой. Были – и уже нет. И не стало их потому, что они не поддакивали Черноусову, не смотрели ему в рот и не ждали, что он скажет. Он их не снимал с работы, а постепенно, под всякого рода предлогами заменял.
– А что же партбюро?
– Так и в нем произошли перемены. Секретарем у нас был тогда Нестеров, молодой, растущий. Его послали на учебу. Тут-то Черноусов и заприметил ветеринара Ефименко. Поехал к Коломийцеву, расхвалил Ефименко, сказал, что лучшего секретаря партбюро и желать не надо. После этого в «Кавказе» воцарилось неписаное правило: ни правление, ни партбюро ничего без Черноусова не решало. Между Черноусовым и Ефименко установились отношения мало сказать приятельские.
– Неужели не нашлось смелых коммунистов?
– Как не нашлось! Находились. Иной раз споры у нас доходили до хрипоты. Решили мы поехать с жалобой к Коломийцеву – я и еще два товарища. Коломийцев выслушал нас молча, усмехнулся и сказал, что Черноусов и Ефименко без шума и треска дело делают, а мы занимаемся болтовней. Пристыдил нас, назвал оппозиционерами. С тем мы и уехали.
– И вы сложили руки?
– Нет, рук не сложили, да только опять у нас ничего не вышло. Написали мы в крайком. Но оттуда наша жалоба была переслана Коломийцеву.
– И что же?
Емельянов тяжело вздохнул, откинулся на спинку дивана и не ответил.
– Не хочется вспоминать, – сказал он с тоской в голосе. – Коломийцева уже нет, а Черноусов и Ефименко, как видите, все еще пребывают на своих постах.
– Хорошо бы на собрании поговорить вот так же откровенно, как сейчас мы с вами.
– Антон Иванович, все будет зависеть от вашего запева, – сказал Емельянов. – Понравится запев – заговорят, не понравится – промолчат. Многие нынче живут по принципу: моя хата с краю… Утратилась активность.
– Что нужно, чтобы ее вернуть?
– Во-первых, ответственность. Это главное. Ее, ответственность, следует спрашивать с каждого. Во-вторых, надо разлучить Черноусова и Ефименко. Рядом с Черноусовым должен стоять не Ефименко. – Емельянов спохватился. – А мы засиделись! Пора, пора, Антон Иванович, на отдых! Вот ваша комната, прошу.
Поздно ночью, оставшись один, Щедров спать не лег. Уселся к столу, раскрыл свою тетрадь и задумался. Смотрел на стоявший за окном фонарный столб, на косо падавшие блики света и думал о Емельянове. Даже слышал голос: «Все будет зависеть от вашего запева. Понравится запев – заговорят, не понравится – промолчат…»
Ветер толкнул ставню, и она глухо ударилась о стену. На столбе закачался фонарь. Где-то совсем близко, будто за окном, вразлад заголосили петухи. «Значит, дело в моем запеве, – думал Щедров, глядя на качающиеся за окном тени. – Каким он должен быть? Спокойным. А что, если подведут нервы? Буду говорить о том, о чем обязан сказать. И так, как умею. А что, если начать не с елютинского «Кавказа», а с вишняковского «Эльбруса»? Сперва сошлюсь на положительный пример, а потом…»
Он раскрыл тетрадь и начал просматривать записи, сделанные во время поездки. «Старо-Каланчевская, – читал он. – Хата Лукьянова Дмитрия Степановича. Неполученные деньги. Пассивность. Почему? Выяснить и принять меры». Эта краткая, одному ему понятная запись вмиг вернула Щедрова в Старо-Каланчевскую. Вот он вышел из машины и сказал Крахмалеву, что хочет побывать в каком-либо доме, просто так, чтобы посмотреть, как живут колхозники в «Октябре».
«Как живут? – с улыбкой переспросил Крахмалев. – По-разному, без уравниловки: одни побогаче, другие победнее. Антон Иванович, вам как? Подобрать дом побогаче?»
«Войдем вот в эту хату, что под шифером. Кто там живет?»
«Кажись, Лукьянов. Точно, он самый. Только Лукьянов нетипичный».
«Почему же нетипичный?»
«И сам он и его супруга – рядовые, сказать, не животноводы, не механизаторы».
«Где и кем они работают?»
«В огородной. Он на поливе, очищает водостоки от ила, а она выращивает овощи».
«Хорошо работают?»
«Ничего, бригадир не жалуется».
Их встретили хозяева – Дмитрий Степанович и его жена Варвара Семеновна. Провели в хату. Две комнаты, обе чистенькие. В первой, с печью и плитой, стояла кадка с водой, вдоль стены вытянулась лавка, широкая, из толстой, хорошо оструганной доски, и круглый стол. Во второй комнате – железная кровать, покрытая стеганым одеялом, две табуретки, диван с раздавленным сиденьем и потертой спинкой.
Лукьянов, мужчина жилистый, высокий, лет под шестьдесят, и его рослая, с натруженными руками жена, видимо, были не рады нежданным гостям и смотрели на них непонимающими, чего-то ждущими глазами. Понимая смущение хозяев, Крахмалев сказал, что и он, как председатель, и новый секретарь райкома зашли, чтобы познакомиться и побеседовать. После этого хозяева заулыбались и несколько повеселели. Варвара Семеновна вытерла тряпкой деревянную чистую лавку и пригласила сесть.
«Дмитрий Степанович, а дети у вас есть?» – спросил Щедров, не зная, с чего и как начать разговор.
«Два сына. Один, старший, служит на военном корабле, а младший в прошлом году поступил в институт».
«Так что считайте, что дети были, да теперь нету – улетели, – добавила Варвара Семеновна. – Остались мы с Дмитрием одни, как птицы в опустевшем гнезде».
«Небогато живете, товарищ Лукьянов. Что же это вы так? – Щедров сел на лавку. – В чем, собственно, причина?»
Лукьянов молчал, поглядывая то на Щедрова, то на Крахмалева, не зная, отвечать или не отвечать. За него поспешила ответить Варвара Семеновна.
«В том она, наша причина, что моего муженька каждый год призывают к сознательности! – смело сказала она. – А Дмитрий сильно любит быть сознательным да примерным. Через ту его сознательность и заработанные деньги нам не выплачивают. Думали хоть в этом году кое-что купить и в хату и на себя, а нам говорят: Лукьяновы, будьте сознательными, еще потерпите! Вот мы и терпим. Кто несознательный, нетерпеливый, тот и дом себе построил, и «Москвича» купил, и мебелью обзавелся. А Лукьяновы чересчур сознательные…»
«Помолчи, Варя, – сказал Лукьянов. – Ежели надо подсобить колхозу, то почему же не подсобить? Мы же своему колхозу не чужие. В жизни и не такое бывало, да вытерпели, и ничего, живем…»
«Прошу не извращать факты и не вводить в заблуждение! – решительно, как на собрании, заявил Крахмалев, прохаживаясь по комнате. – Вношу ясность! Дело, Антон Иванович, не в том, что кто-то кого-то призывает к сознательности и к терпению, а в том, что в банке нету наличных купюр, и по этой причине мы действительно вынуждены задерживать выплату денег некоторым колхозникам. Из-за отсутствия наличных купюр у нас образовалась задолженность еще с прошлых лет».
«Большая сумма?» – спросил Щедров.
«Это мы можем уточнить в бухгалтерии, – ответил Крахмалев. – Повторяю: вся беда в нехватке в районе наличных купюр, и это ненормальное явление приходится терпеть не одному Лукьянову. Такое же положение имеется и в других колхозах нашего района. Торговля не налажена должным образом, и внутри района у нас всегда не хватает наличных купюр. А что поделаешь? В назначенный нам день приезжает в райбанк мой кассир, а ему говорят: нету наличных купюр! Я беседовал с директором банка, и он мне разъяснил: в районе сами мы купюры не печатаем… Что же касается тех колхозников, которые построили себе дома, обзавелись мебелью и купили «Москвича», то тоже вношу ясность: да, точно, такие у нас есть. Это механизаторы, животноводы, работники высокой квалификации. Возьмем, к примеру, Илью Очеретько. У него и новый дом с гаражом, и свой «Москвич», и в доме культурно. Так ведь Очеретько – мастер на все руки: и комбайнер, и специалист по автодойке, и электрик. Ценнейший человек! Попробуй не выдай ему заработанное – сразу ультиматум. Его обижать нельзя…»
«А Лукьянова, выходит, можно?» – спросил Щедров.
«Лукьянов – человек сознательный, он свой колхоз не бросит», – не задумываясь ответил Крахмалев.
«Дмитрий Степанович, а почему вы не пошли в бухгалтерию или прямо к Крахмалеву и не потребовали свое, заработанное? – обратился Щедров к Лукьянову. – Потребовали бы так, как требует Очеретько и другие…»
«Как Очеретько? – переспросил Лукьянов. – Я так не могу. Совестно. Ведь колхоз для меня не чужой. А в бухгалтерию я ходил. Да как же потребуешь? Мне говорят, что нету наличных, а без наличных как же? Я и терплю».
«Что же, по-вашему, нужно предпринять?» – снова спросил Щедров.
«Пусть правление решает, им виднее. – Лукьянов развел руками. – А я так скажу: ежели нету наличности, то волей-неволей приходится ждать. Хлеб и что к хлебу у нас имеется, а в остальном как-нибудь обойдемся, потерпим. Затруднения временные и не чужие, а свои, их надо пережить».
Когда они, попрощавшись с Лукьяновым, уехали в правление, Щедров по дороге говорил:
«Все это, Степан Петрович, и грустно и невероятно. Человек живет в нужде и сознательно не жалуется, не ропщет на тех, кто не выдает ему заработанные им деньги. Да ведь это, Степан Петрович, наше с вами великое счастье, да и не только наше, что у нас есть Лукьяновы! А если бы их не было, таких честных и терпеливых? Если бы в «Октябре» были одни Очеретьки и не было бы Лукьяновых? Как бы вы тогда, Степан Петрович, руководили колхозом?»
«Сознаюсь, трудновато пришлось бы, это точно», – согласился Крахмалев.
«Вот и надо нам беречь Лукьяновых, может, еще больше, нежели мы бережем таких, как Очеретько».
Из правления он позвонил в Усть-Калитвинскую – Рогову. Попросил, чтобы исполком вместе с сельхозуправлением и банком подготовили материалы по расчетам с колхозниками.
Вспоминая о своей встрече с Лукьяновым, Щедров еще долго сидел над раскрытой тетрадью. Хотел что-то записать для завтрашнего выступления и не знал, с чего начать. «Скажу о Лукьянове, – записал Щедров. – Почему поборник колхоза стоит в стороне от общественной жизни? Над этим необходимо, задуматься. Может, эти неактивные Лукьяновы есть не только в «Октябре», а и в «Кавказе» и в «Заре». А то, что Лукьяновы нам нужны, что без их активности нам не обойтись, – факт неоспоримый. И поэтому постоянно думать о них, заботиться о них, об их активности – наш святой долг. Как сказал Лукьянов? «Мы своему колхозу не чужие…» «Если что случится – не подведу…» В этом-то и есть та новая черта, которой раньше в крестьянской душе не было. И, надо полагать, задача не только в том, чтобы беречь Лукьяновых, заботиться о них, а и в том, чтобы сделать из них людей деятельных, кто вмешивался бы в дела колхоза, кто не давал бы покоя таким, как Крахмалев. А то ведь что получается? Рядом с бескорыстной любовью к своему колхозу в душе Лукьянова живет этакое «непротивление». Думаю, что такое с Лукьяновым произошло потому, что мы все свое внимание отдаем одним, тем, кто к нам поближе, и забываем о других, таких, как Лукьянов. И, видимо, для того, чтобы Усть-Калитвинский стал бы передовым районом, нам необходимо активизировать Лукьяновых. С этого я и начну завтра свою речь…»
Щедров писал быстро. Он так увлекся своей работой, что не слышал, как Емельянов слегка приоткрыл дверь, постоял, покачал головой и ушел.
Глава 18
«Теперь, когда я уже еду в Вишняковскую и совсем уже успокоился, меня почему-то все сильнее тревожит вопрос: правильно ли я поступил, когда вчера на партийном активе с такой злостью разделывал Черноусова и Ефименко? – думал Щедров, покидая Елютинскую. – Теперь, малость поостыв, я понимаю, что раздраженность и грубость – не лучшие качества секретаря райкома и что в любом случае нехорошо повышать голос. Но как я мог поступить иначе? Мог ли я быть ласковым, обходительным? Ночной разговор с Емельяновым, его слова «какой будет запев», перед выступлением я много думал о Лукьянове. Может быть, поэтому, поднявшись на трибуну, я невольно, сам того не желая, наговорил грубостей. А ведь этого не должно быть вообще, а между коммунистами в особенности. Не должно, а есть. Почему? Очевидно, потому, что некоторые обстоятельства заставляют нас и злиться и выходить из себя. Вот и я обозлился. На полях и фермах «Кавказа» бесхозяйственность, прибывшие химикаты, которые приходилось с таким трудом доставать в Степновске, лежат на железнодорожном разъезде и мокнут под дождем. Посев яровых еще не начат. Как же можно ждать от «Кавказа» хозяйственных успехов, когда на всем, к чему ни обратись, лежит печать упадка. А руководители в это время веселятся на свадьбе. Насмотревшись всего этого, я не сдержал себя. Да и как я обязан был говорить с партийным активом? Пожурить Черноусова и Ефименко, и все?.. Чего я, собственно, тревожусь? Запев, о котором говорил Емельянов, в общем-то получился. Выступившие в прениях поддержали меня, и говорили они о Черноусове и Ефименко резче, нежели я. Толково выступил Емельянов, бригадир Онищенко, тракторист Акимов, да и Филев разошелся не на шутку… Но ведь я с трибуны назвал Черноусова и Ефименко не только бездельниками, людьми безответственными, а и преступниками. И тут, как нарочно, в дверях появился Орьев. Надо же было ему войти именно в эту минуту. Его представительную фигуру в прокурорском костюме сразу заметили. Получилось нехорошо…»
Перед глазами – высокое слепящее небо и степной простор. День солнечный, светлый. Ни тучки, ни ветерка. Ласковое весеннее тепло врывалось в машину. Лента асфальта блестела и рассекала уже кое-где тронутую свежей зеленью степь.
«Помню, в Москве, когда писал диссертацию, я мысленно спрашивал: как бы в том или ином затруднительном положении поступил Ленин? – думал Щедров, чувствуя на щеках теплоту и упругость ветра. – Но тогда меня беспокоили вопросы сугубо теоретические, взятые из книг. Теперь же меня тревожит самая что ни на есть реальная действительность. И мне невольно хочется спросить у самого себя: а как бы в этом конкретном случае поступил Ленин? Допустим, он увидел бы в «Кавказе» все то, что увидел я. Как бы он поступил? Разозлился бы? Или был бы спокоен, любезен и даже ласков. Нам трудно сегодня представить Ленина не только что злым, а даже просто неласковым. Мы привыкли видеть в кино, на сцене, в книгах Ленина исключительно добрым, исключительно приветливым. Иные же деятели искусства рисуют Ленина не столько добрым, сколько добреньким. Ни в кино, ни в книгах он не злится, голоса не повышает. А ведь в нем, как, может быть, ни в ком другом, жила строжайшая непримиримость к людской непорядочности, к бездельникам, а тем более ко всякого рода преступлениям. И уж кто-кто, а Ленин умел и потребовать и спросить… Это что же? Я обратился к Ленину для того, чтобы хоть как-то оправдать свою резкость? А тут еще как на грех появился Орьев…»
Орьев же никак не предполагал, что окажется в Елютинской так некстати. Он приехал в Елютинскую, чтобы, во-первых, доложить Щедрову о следствии по уголовному делу Ярового и Осьмина, а во-вторых, посоветоваться с ним относительно Логутенкова.
Поздно ночью после собрания партийного актива Щедров и Орьев остались одни в просторном, с двумя диванами кабинете Черноусова. Диваны уже были превращены в кровати, и на них лежали подушки, простыни и одеяла. Вид у Щедрова был усталый, измученный, видимо, уморили и полуторачасовая речь и затянувшееся собрание. Он снял свой свитер, повесил на спинку стула, платком вытер шею, лицо, при ярком свете люстры бледное, точно вылепленное из стеарина. Когда они улеглись каждый на свой диван и потушили свет, Щедров, ворочаясь и поскрипывая пружинами, спросил:
«Иван Лукьянович, а как тебе показалась моя речь на партактиве?»
«Хорошая, нужная была речь, – деловито, по-прокурорски ответил Орьев. – Говорил ты убедительно, веско, взволнованно, а главное – и это мне, прокурору, особенно понравилось – с неопровержимыми фактами в руках. Только извини, Антон Иванович, речь-то твоя была слишком мягкая и, я сказал бы, излишне деликатная. А деликатничать тут нечего!»
«Вот как! А мне показалось…»
«Да за те преступления, какие творятся в «Кавказе», Черноусова и Ефименко надобно не критиковать и не ругать, а немедленно отстранить от должности и привлечь к партийной и судебной ответственности! А как же иначе?»
«А мне показалось, что я перегнул палку, – сказал Щедров. – Видишь ли, Иван Лукьянович, в отношениях между нами, коммунистами, не должно быть места ни грубости, ни оскорблениям. Наши отношения должны быть равными и товарищескими».
«Верно, все это так, – согласился Орьев. – Но верим только в том случае, если коммунисты честны в своих поступках и в своих делах. А если не честны? – Орьев помолчал, слышно было, как он подмащивал под голову подушку. – Ведь один из тех, кто избил Огуренкова, Яровой, тоже ведь, к нашему несчастью, член партии. Так что же, и с такими, как Яровой, мы должны быть вежливы, предупредительны?»
«Яровой – случай исключительный. – Щедрову не лежалось, и он сел, опустив с дивана ноги. – Удивляюсь, как могло случиться, что как раз в тот момент, когда я пропесочивал Черноусова и Ефименко, ты вдруг появился в зале. Чего доброго, кто-нибудь подумает, что по району я езжу в сопровождении райпрокурора, что без него и шагу ступить не могу. Скажут: Щедров едет в колхоз, а прокурор сопровождает его, появляется во время его выступления, чтобы придать больше убедительности словам секретаря райкома».
«Умный так не подумает, а с дурака что за спрос», – сказал Орьев.
«Да, кстати, как там себя чувствует Огуренков? Хочу поехать проведать».
«Огуренков только на второй день пришел в сознание. Я сам звонил в больницу. Врачи заверили, что сделают все от них зависящее».
«Что показали преступники?»
«Изворачиваются. Придумали любовную версию. Когда Осьмин еще не был женат, то Огуренков якобы ухаживал за его невестой, а теперешней женой. На этом и стоит Осьмин: дескать, отомстил сопернику. Яровой же, как друг Осьмина, помогал ему в этом».
«И ты этому веришь?»
«Какая может быть вера? Истинная причина преступления кроется в другом».
«В чем же?»
«Мщение. В архивах прокуратуры хранится «дело Огуренкова». На протяжении многих лет Огуренков писал разоблачительные письма, уличал Логутенкова и его дружков в преступлении. Однако все кончилось тем, что Огуренков был обвинен в клевете и дело производством прекращено».
«Надо это «дело» изучить».
«Этим мы сейчас и занимаемся. – Орьев приподнялся на локти, лысый его череп белел от лунного света, падавшего в окно. – Антон Иванович, я приехал не столько затем, чтобы доложить о ходе следствия, сколько за советом. Мельчаков считает, что Логутенкова надо взять под стражу».
«Илью Васильевича?»
«Да, его… Мельчаков просит санкцию».
«Ну и что?»
«Вот приехал посоветоваться».
«Я не прокурор. В таких делах советовать мне трудно. Сам что думаешь? Ты же законник».
«Полагаю, что пока этого делать не надо. Если будет нужно арестовать Логутенкова, то сделать это мы всегда успеем».
«Вот так и скажи Мельчакову. Спешка, горячность тут ни к чему. – Щедров вдруг поднялся и в одних трусах зашагал по комнате. – Логутенкова в кутузку? Как же так? Иван Лукьянович, я прошу вас разобраться в этом деле как следует и повнимательнее».
«Так оно и будет сделано, – ответил Орьев. – Логутенкова мы пока что не трогали. Может, и не тронем».
«Может, не тронете? – Щедров опустился на диван. – А может, и тронете? Как полагаешь, Иван Лукьянович?»
«Все может быть. Покажет время и следствие».
– Гляжу на тебя, Антон Иванович, и еще сильнее убеждаюсь, что секретари райкома очень разные по натуре. Сколько я их уже знал. Поездил, покатался с ними по Усть-Калитвинскому. По счету ты уже седьмой.
Это сказал все время молчавший Ванцетти. Сказал негромко, задумчиво, и мысленная беседа Щедрова с Орьевым оборвалась.
– В чем же мы разные?
– В привычках. К примеру, у Николая Авдеича Коломийцева была привычка петь песенки. Бывало, направляемся в станицу, а Коломийцев сидит вот так рядом, как ты, такой задумчивый, и всю дорогу поет какие-то свои песенки. Поет так тихо, грустно. Слов не разберешь, а мотив завсегда такой протяжный, с грустинкой. Хорошо, душевно пел… Или, помню, возил я Солодова Павла Петровича. Ты должен его знать. Молодой и собой бедовый. От нас он уехал на учебу и не вернулся. Так вот, Солодов любил думать вслух. Даже в спор вступал сам с собой, горячился, что-то доказывал. Едем по полям, а он начинает что-то сам себе доказывать. Задает вопросы, возражает или соглашается. То усмехнется, то обозлится. А меня, веришь, смех давит. – Ванцетти умолк, потому что начал обгонять вереницу грузовиков. – После Солодова я возил Пономаренко Андрея Савельевича. Так у него была привычка дремать в дороге. Сядет рядом со мной, вот так же, как и ты, скажет, чтобы разбудил перед въездом в станицу, приклонится к сиденью, ноги подожмет и сладко засопит. Надо, говорит, уметь отдыхать всюду и во всякое время. Машину я не гнал, старался ехать спокойно. А еще раньше, помню, возил Прокофьева Якова Поликарповича. В ту пору ты был школьником. Так Прокофьев любил поговорить о моем имени. Кажется, все уже высказал. Нет, оказывается, не все. Выедем за станицу, а он свое. «Имя у тебя, Тимохин, сугубо революционное, и носить его надобно с честью». Ношу, говорю, стараюсь.
– Да, Прокофьев прав, – согласился Щедров. – Имя у тебя знаменитое.
– И Прокофьев о том же. А зачем лишний раз говорить, и так понятно. – Ванцетти на минуту задумался. – К моему имени в станице давно все привыкли, по фамилии никто меня не называет. Только одна моя жена, веришь, все еще не привыкла и зовет меня Ваней.
– Может, для нее Ваня – это Ванцетти, только ласкательно?
– Ваня, говорит, лучше. И весь ее ответ.
– Что же ты во мне приметил, в моей натуре? – спросил Щедров. – Или еще не успел?
– Что-то стал ты сильно молчаливым. Помню, в комсомоле таким не был. – Широкое лицо Ванцетти расплылось в улыбке. – Или постарел? Или про себя что переживаешь, душой болеешь, а высказать не можешь?
Дорога свернула вправо, асфальт оборвался. Колеса запрыгали по гравию, залитому гудроном, и «Волга» замедлила свой бег. Вдали показались тополя и крыши строений.
– Я тоже слышал, как ты разделывал Черноусова и Ефименко, – сказал Ванцетти, когда они въехали в станицу. – Так, из интереса зашел послушать.
– Ну и как? Понравилось тебе собрание?
– Ничего. Нормально!
– А моя речь?
Лично мне понравилась. Без строгости нельзя. Я хорошо знаю Черноусова и Ефименко – два сапога пара. Им надо не растолковывать, не разъяснять, а требовать, приказывать – тогда потянут. Тоже, как поглядишь, нехорошо, что Черноусов и Ефименко обличьем похожи один на другого. Вот мы зараз едем в Вишняковскую. Там председатель Николай Застрожный, а секретарь парткома Аниса Ковальчук, обличьем никак не схожи. Вот это, скажу тебе, настоящие вожаки – любо-дорого! Для них строгость и приказы не нужны. С ними можно беседовать по-дружески… А вот и Вишняковская! Красавица станица! И стоит на отвесном берегу, как на карнизе!