355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Бабаевский » Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4 » Текст книги (страница 3)
Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:04

Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4"


Автор книги: Семен Бабаевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 48 страниц)

Глава 7

Боязно переступила чужой порог, наклонила голову, поздоровалась. Хозяин и хозяйка ужинали. Удивились: не ждали гостью. И к столу не пригласили. Зойка начала убирать посуду, а Василий Васильевич встал, свернул цигарку и задымил. Дубленое лицо не выражало ни ласки, ни доброты. Курил и думал, чего ради явилась к нему телятница, и не знал, что делать и как себя вести. Может, что на ферме случилось?

Евдокия Ильинична забыла о своей щербине, широко, не прикрывая рта, улыбнулась, думала вызвать к себе внимание и не вызвала. На ее улыбку бригадир ответил косым, режущим взглядом. И они, разумеется, не сели рядом, а продолжали стоять: она – у порога, а он – возле стола. Зойка убрала посуду и, понимая, что она тут лишняя, сказала, что ей нужно сходить к соседке, вышла из хаты. Евдокия Ильинична стояла у порога, сознавая, что теперь-то она в хате у Василия Васильевича не мысленно, а наяву, и сердце ее надрывалось от боли…

Нехорошее молчание тянулось долго. Василий Васильевич докурил цигарку, выбросил окурок в форточку. Прошелся по комнате, остановился и, глядя в темное окно, сказал:

– Ну, что явилась, Голубка? Какое у тебя есть ко мне дело?

– Вот пришла…

– Вижу, не слепой… Что-нибудь случилось на ферме?

– На ферме все хорошо. Телята, слава богу, растут…

– Так о чем печаль-забота? По тебе вижу – переживаешь, волнуешься.

– Верно, волнуюсь… Может, оттого волнуюсь, что никогда в твоей хате не была. И еще не пришла бы, да вот нужда погнала…

– Какая еще нужда?

– Есть к тебе дело…

– Насчет телят?

– Насчет детей…

– Каких таких еще детей?.. Ты труженица не детских яслей, а фермы… При чем тут дети?

– А наши дети? У тебя дочка, а у меня сын.

– А-а-а… Догадываюсь… Сватать пришла! Ну, ну, кажи, выкладывай, Голубка… Стало быть, явилась уполномоченным послом от сына, а я, дурак, думал, что у тебя дело насчет телят… Ну, чего умолкла? Садись, Голубка, и кажи, кажи, выкладывай…

На сердце лежала такая тяжесть, что уже не хотелось ничего говорить, она подумала, что не следовало бы сюда и приходить, а все же раз пришла, то нужно что-то сказать. Чувствуя слабость в ногах, она присела на табуретку. Говорила и дивилась своей смелости и своему красноречию. Сказала и о том, как важно отцам и матерям оберегать любовь своих детей; и о том, что любовь Илюши и Стеши особенная, не такая как у всех людей. Почему особенная и почему не такая, точно она не знала, а сердцем это чувствовала. Хорошо, что Василий Васильевич все так же смотрел в черное окно и не дознавался: в чем же любовь особенная? Видимо, такой вопрос его не интересовал. Он уже покусывал нижнюю губу и наливался злостью. Но молчал, не перебивал, терпеливо слушал. Он и тут, дома, придерживался правил, которые установил для себя на собраниях: не перебивать оратора, не мешать ему. Слушал тетю Голубку, покусывал губу, злился и думал: «Смирно, смирно, Василий… Пусть, пусть высказывается. Потерпи и соблюди свои правила: и на собрании и везде надо дать высказаться трудящемуся человеку, чтобы он сполна душу излил, а то без такого излияния какая же может быть демократия…» Эти мысли успокаивали. Он даже сложил руки на груди, выпрямился и перестал кусать губу. Когда Евдокия Ильинична сказала и о том, что Илья не поехал учиться в институт только потому, чтобы не потерять Стешу, что и эти сто гектаров кукурузы, что взвалил себе на молодые плечи, тоже овеяны все той же любовью к Стеше, – Василий Васильевич сделал два шага и сказал:

– Ну, Голубка! Все излила? Ничего не утаила?

– Хватит с тебя…

– Я не перебивал? Слушал спокойно? Рот тебе не закрывал? Демократию соблюдал? Согласна с этим?

– Согласная… А что?

– Хорошо! Теперь послушай и помолчи. – Снова подошел к окну. – Удивляюсь на тебя, Голубка! Ты наша, прискорбненская, а откуда появилась у тебя эта красивость языка… это, как его? Ну, чтоб сберегать любовь своих детей. Ишь куда махнула! Будто ты не телятница, а какая-то лекторша, ей-богу! Или это… как его? Ну, что любовь особенная? И надо же такое придумать! Даже смешно! Особенная? Да ты что, на язык, на вкус ту любовь пробовала? Не пробовала? А голословно утверждаешь? Тут и есть твоя первая ошибка – голословность… Далее, возьмем для фактической наглядности тебя, В прошлом ты наша знатная доярка, в настоящем наша знатная телятница. Тобой и твоим трудом не нарадуются разные фотографы и корреспонденты. Но кто ты есть в культурном предмете? Читаешь книги? Хорошо! Ищешь правду? Ищи, правильно. А если приглядеться к тебе, то ты не то что серая, а совсем бабонька темная, как та осенняя ноченька. И что ты своим куцым умишком смыслишь?

– У меня жизнь за плечами…

– Помолчи, помолчи, я тебя слушал и репликов тебе не кидал… О чем я говорил? Перебила… Да, о тебе. Разве тебе, темной бабе, видно, где какая есть любовь, и все такое прочее? Знаю, за сына стараешься. Прежде чем… Да не перебивай меня, Голубка! Прежде чем оберегать любовь детей своих, ты отойди в сторонку и взгляни на себя. Жаль, что нету большого зеркала, чтобы видно было от ног до головы. Наглядная получилась бы картина. Кто есть ты? Труженица безотказная? Это похвально! Труд, как это… дело чести. Тридцать пять лет ты безвыездно живешь в Прискорбном. Даже в Армавире не была, настоящего базара не видала, состарилась возле коров и возле телят. Муж тебя бросил с малыми детьми. Вспомни, сколько горя хлебнула. Живешь на свете не вдова, не мужнина жена, а так – покидька. И ты такая не одна. Из двенадцати прискорбненских хат в девяти живут вот такие покидьки, как ты… А почему? Подумала ты об этом? Потому, что женщина, как равноправная, должна стремиться к культуре…

– Какой же ты хамлюга, Василий… А я – то жила по соседству и не знала тебя…

– Ничего, кляни, стерплю обиду… И скажу всю правду. На кого ты похожа? Старуха щербатая, что у тебя есть впереди и что тебя ждет в будущем? Так ты, на себя глядя, желаешь такую же, как у себя, жизнюшку уготовить моей единственной дочери? Что ее ждет тут, в Прискорбном? Будет у нее муж-недоучка. Вцепится тот муж в трактор и станет растить кукурузу. А жена куда пойдет? В доярки – вот ее прямая дорожка. Так, а? Чего молчишь? А дальше что? Ферма и ферма, и никакого тебе просвета… Нет, Голубка, извиняй, а сватами мы не будем! На могиле покойной Стешиной матери я поклялся, что дочка наша в Прискорбном не останется, и клятву свою сдержу… Пусть летит на простор, как птица… Почему, к примеру, твои дети не остались в Прискорбном? Антон – архитектор, собственную машину имеет. А где живет? В Краснодаре, строит красивые дома. Игнат – зоотехник, какими отарами управляет, тоже на машине раскатывается по степи. Ольга – зоотехник по уткам… Это Илья поневоле сидит возле матери: школу бросил, недоучка. Деться парню некуда, вот он и взялся за кукурузу. А ты – любовь, да еще и особенная! Елизавета тоже небось в Прискорбном не останется. Так почему же моя Степанида должна на всю жизнь приковать себя к этому хуторку? Нет, Голубка, сватами нам не бывать! Степанида уедет учиться в Краснодар або в Москву и там, бог даст, еще отыщет себе особенную любовь…

Еще долго упрекал, выговаривал. То мерял шагами комнату, и под чоботами похрустывала сухая солома, то держался руками за край стола, как за трибуну. И не замечал, что та, в кого, будто камни, бросал обидные слова, тихо плакала; как она, захлебываясь слезами, с трудом поднялась и, ничего не видя, вышла из хаты. Прислонилась спиной к стене, отдышалась. Ощупью отыскала плетень и, держась за него, как слепая, вышла со двора и поплелась к своему дому.

Глава 8

Если в сердце гнездится печаль, а слезы застилают очи и вам не с кем поделиться своим горем, вы не раздумывая идите на берег Кубани. Днем ли, ночью ли – все одно. Как ни грозна река весной, а вы отыщите поросшую густым, как шерсть, мохом каменную плиту и садитесь на нее, точно на скамейку. У ваших ног беснуется вода в весеннем разбеге, шумит, подтачивает берег. Смотрите, смотрите на стремительный бег реки, на холмистое заречье, и вы не заметите, как ваши слезы высохнут, взгляд посветлеет: вместе с протяжным шумом, вместе со свежей прохладой придет к вам желанный покой.

Евдокия Ильинична хорошо знала успокаивающую силу родной реки – это давнее и надежное, испытанное людьми средство против тоски и горя. Поэтому, не задерживаясь на улице, она прошла к берегу, уселась возле хаты на сухую, прошлогоднюю траву, как на мягкую полсть, и задумалась. Так и просидела час или два – не считала. Смотрела на реку, и ночью река казалась черным бурлящим поясом. На той стороне, как раз против Трактовой, раскинулся черкесский аул Псауче Дахе. Сакли со светящимися оконцами спускались к реке, по улице неровной стежкой убегали огни. Евдокия Ильинична смотрела на шумный речной пояс, на мерцающий огоньками аул, а мысленно продолжала спор с бригадиром, доказывала ему, что он не то что бесчеловечный, но еще и бесстыжий; что такому не только нельзя доверить бригаду, а невозможно поставить его даже бугаятником: бугаи не примут. Успокоившись, она начала думать о том, что в Прискорбном жизнь идет не так, как у всех людей, и даже не так, как в Трактовой. В Трактовой есть и кино, и магазины, и Дом культуры, и всегда там людно. А что в Прискорбном? Ничего. Одиноко, как сироты, стоят хатенки, и по вечерам в хуторе тихо, как в могиле: не слышно ни гармошки, ни девичьих голосов. В Трактовую тянутся из хутора и молодые и старые. Где зараз ее дети – Илья и Елизавета? В Трактовой, где им еще быть… Евдокия Ильинична думала и о том, что в Прискорбном живут женщины без мужей. Не их это вина, а их беда. У одной муж остался на войне, у другой – разлюбил, бросил и ее и детей. Разве можно такой бедой попрекать женщин? А бригадир попрекает, выговаривает, ни стыда у него, ни совести…

И еще лезло в голову, что есть же, и недалеко отсюда, хутора с веселыми и красивыми названиями. Например, хутор Вольный. Вольный хутор – хорошо! И живут в нем, наверное, люди вольные, как птицы. Или хутор Кубанский. Чем плохое название? Сразу видно: стоит на берегу Кубани, и жители его – кубанцы. Или хутор Свобода? Лучшего названия, кажется, не отыскать. Или хутор Вишневые Сады? Значит, весь хутор утопает в вишневых садах, а по весне, куда ни глянь, цветут и цветут вишни, и оттого повсюду белым-бело. Или у черкесов? На том берегу раскинулся аул Псауче Дахе. Что означает по-русски Псауче Дахе, Евдокия Ильинична не знала. Но по звучанию понимала, что Псауче Дахе – это что-то красивое… И почему тут, на невысоком берегу, наискосок от Псауче Дахе, примостился хутор с таким скорбным именем? Будто нарочно дали ему такое невеселое прозвище, чтобы сказать этим, что люди здесь живут, в тоске или в горе. Может, по этой причине и Кубань так изгрызла его, разнесчастного? Нехорошее имя, а деваться от него некуда. Стоит Прискорбный на берегу, пугает своим видом людей, и пусть стоит. Или взять фамилию бригадира в Прискорбном. Хрен Василий Васильевич. Ну, что это такое? Где еще можно найти вторую такую фамилию? Существует она, как на беду, только в Прискорбном. В колхозе восемь бригад, и у семи бригадиров нормальные человеческие фамилии. Один Нестеров, другой Белогоров, третий Калашников, четвертый Горицветов… «А у нас что? Хрен Василий… Раньше я думала, что бригадир наш не такой злющий, как тот едучий корень, а теперь узнала… Еще похлестче! Беда… Что фамилия, что человек…»

Оставшись одна, да еще ночью на берегу Кубани, Евдокия Ильинична успокоилась: куда-то ушли, пропали и обиды на бригадира, и каждодневные житейские хлопоты. Мысленно, как на легчайших крыльях, улетала она в прошлое. И та ее жизнь, что виделась издали, казалась жизнью не только невозвратной, но и необыкновенной, и сердце ее наполнялось тревожной радостью. Смешивалось в кучу все, что было пережито, и бежали наперегонки то детство, то юность, то гулянки, то купание в Кубани, то страда в степи, и всюду на виду у всех она, Дуся. Даже не верилось, что когда-то все это было. А может, ничего и не было? Может, тут одна ее выдумка? И чаще всего мысли обращались к девичеству. Какая это была красивая пора молодости! И как только Евдокия Ильинична видела себя в кругу подруг, таких же развеселых и беспечных, как и она, так всегда почему-то рядом с ней был Семен Маслюков…

Тут автор поставил три точки, потому что неожиданно подошел к запретному месту своего рассказа. Сам того не желая, коснулся тех сокровенных тайн, о которых Евдокия Ильинична просила никому не рассказывать. Просьба эта, как мы помним, относилась к годам ее замужества, когда Семен Маслюков, учитель из Трактовой, частенько навещал Прискорбный и ночевал у тети Голубки. К этим ее сердечным струнам мы пока не прикоснемся. Мы сперва расскажем о знакомстве Дуси Шаповаловой с Семеном Маслюковым. Первый раз Семен приехал в станицу на каникулы в феврале 1926 года. Тогда-то он и познакомился с Дусей и подарил ей книжечку стихов… Так что три точки пусть стоят, пусть предупреждают, как автомобильные знаки на дороге, а мы пройдем мимо них и поведаем о знакомстве Дуси и Семена. И заранее просим у Евдокии Ильиничны извинений, если мы расскажем о том далеком времени не так, как оно рисуется в ее мечтах, а так, как оно было в жизни, – ничего не утаивая и ничего не прибавляя.

Глава 9

Второй раз Семен Маслюков проводил зимние каникулы в Трактовой. Жизнь в большом городе, учеба на рабфаке так изменили станичного парня, что пожилые казаки поглядывали на него с удивлением, а сверстники – с нескрываемой завистью. Дома у Маслюковых тоже дивились и радовались. Перемена была заметна и в том, что Семен носил не бешмет и шаровары на очкуре, а городской костюм, не черкеску с газырями, а бобриковое пальто с каракулевым воротником; и в том, что Семен заметно повзрослел и возмужал, а черная как смоль чуприна стала пышнее, и ходил он по хутору даже в холод с непокрытой головой; и в том, что уже свежо и молодо засеялись усики, и Семен часто и, казалось, без причины поглаживал их согнутым пальцем; и в том, что в характере Семена прижились такие черты и черточки, какие у трактовских парией встречались редко: скромность, доброта, вежливость и уважение к старшим…

В семье Маслюковых дивились тому, что Семен всегда мыл руки перед тем, как сесть к столу. Ел или пил молоко не так быстро и не так жадно, как это делали его братья Ульян и Андрей. Мать раздобыла у соседки ржавую вилку, почистила ее о кирпичину, вытерла тряпкой и клала на стол перед Семеном. Улыбался Семен, ласково поглядывая на мать, понимал, зачем она это делала, а к вилке не притрагивался. Мясо брал ложкой или руками, как все… Однажды сказал…

– Мамо, а вы купите вилки всем… Вилкой есть удобней.

– Ты же знаешь, Сеня, непривычные мы к вилкам. – Мать улыбнулась. – Мы привычны к тем вилкам, какими сено мечут…

С родителями Семен был ласков, разговаривал с ними часто и охотно, и в голубых его глазах всегда теплилась улыбка. Как-то обнял мать и поцеловал ее, чего, разумеется, никто из ее сыновей никогда не делал. Фекла даже прослезилась.

Ночью, прикрывая одеялом костлявую, пахнущую кузнечным дымом спину мужа, сказала:

– Чуешь, Афанасий… а меня Сеня поцеловал.

– Чего ради?

– Так, без ничего… как мать… – Глубоко вздохнула. – Э-э-э! Что означает, Афоня, жизнюшка городская, как она человека перекраивает. Совсем же мало наш Семен пожил в городе, а погляди на него, какой изделался ласковый да с людьми обходительный. Родную мать целует…

– Верно, я тоже замечаю, что поумнел наш парень, малость пообтерся средь городских, – согласился Афанасий Лукич. – Как тот чурбан. Обтеши его хорошенько, обстругай, походи возле него с рашпилем да с наждаком, и уже нету чурбана, а есть предмет… Такого, мать, ко мне в кузню и калачом не заманишь.

– И зачем ему твоя кузня? Не всем же ковать железо! – говорила мать. – Дажеть не верится, что Сеня – моя кровушка. Помню, на свет появился такой же, как все малютки, а зараз погляди на него, какой стал…

– И не удивляйся, мать, – рассудительно отвечал Афанасий Лукич. – Все детишки рождаются одинаковыми, и ни на одном из них, шут их побери, не написано, что из него со временем произрастет: полезный злак или бурьян бурьяном. Вырастет то дите, тронется, поплывет по жизни-океану, покидает жизнюшка из стороны в сторону, как зернину в решете, и вот после этого из него выходит либо человек, либо хамлюга… Так что наша кровушка, мать, тут еще не самое заглавное.

– И не скажи, – не соглашалась Фекла. – А приветливость у Сени, а улыбчивость откуда? От меня… Ты же знаешь, какая я была в молодости развеселая… Или чуприна черная, а глаза голубые, небо, да и только. Чья чуприна? Чьи глаза? Мои!

– Ну, ладно, ладно, пусть будут твои… Спи.

В отцовскую кузню Семен заходил часто. Нравились и звон наковальни, и запах курного угля, и тяжкое посапывание меха. Афанасий Лукич стоял у верстака, нарезал в гайке резьбу. Радовался старик, что вот наконец и собрались в кузне все его сыновья. У горна находился старший, Ульян. Кожаный, побитый искрами фартук облегал его плотную, коренастую фигуру. Сильные, поросшие курчавой шерстью руки были оголены выше локтей. Угольное пламя озаряло худое скуластое лицо, строгие глаза. Осенью Ульян женился на трактовской девушке Вере и еще никак не мог привыкнуть к своему женатому положению. По этой причине был излишне мрачен, задумчив, хотел казаться таким же серьезным, как и все женатые казаки. Говорил скупо, рассудительно.

В горне накалялся толстый округлый обрубок железа. Тяжело, словно загнанный конь, вздыхал мех, трубную пасть острыми языками лизало пламя. Ульян поворачивал обрубок, держа его длинными щипцами. Андрей положил на плечо пятикилограммовый молот с натертой ладонями рукояткой и ждал команды. Не утерпел Семен и попросил молот. Андрей с улыбкой взглянул на Ульяна. Тот подмигнул: дескать, отдай молот, пусть студент потанцует возле наковальни… Тут же Ульян выхватил из огня окутанное искрами железо и бросил его на наковальню. Раскорячиваясь и приседая, крикнул:

– Ну, Сеня, взялись!

Частым переплясом заиграли молотки. Тот, что у Семена, падал редко и тяжело, звук его был глухой, а тот, что у Ульяна, молодцом выплясывал, ударяя то по наковальне, то по железу, заливаясь протяжным звоном.

Старый Маслюков искоса поглядывал на Семена, видел, как тот неумело поднимал молот. Отец только покачал головой и спрятал усмешку в курчавой, продымленной бороде. Видя, что Ульян злится и что железо, не поддаваясь слабым ударам, темнеет, отец толкнул Андрея. То выхватил у Семена молот и крикнул:

– Братушка! Погляди, как надо бить! Вот так, вот так…

– Это тебе, Сеня, не книжки читать, – заметил Ульян, положив железо в горно. – Тут требуется и силенка и ухватистость. У Андрея это получается…

– Нету у Семена сноровки, – сказал отец. – Дело ему непривычное.

После ужина Семен и Андрей собрались на гулянку. Над Трактовой кружился снег, видимый на свету возле окна. На улице, несмотря на снег, играла гармонь, слышались девичьи припевки, тихие, приглушенные темнотой и метелью… Афанасий Лукич сидел на стульчике возле порога, курил, пуская дым в приоткрытую в сенцы дверь. Когда Семен и Андрей хотели выйти из хаты, старик встал и сказал:

– Куда собрались, братовья?

– Пойдем, батя, попарубкуем, – ответил Семен.

– Идите, идите, пока годы молодые, – согласился старик. – Только, слышишь, Семен, не сманивай Андрея в город.

– Я не сманиваю, батя, – сказал Семен. – Но учиться Андрею нужно. Молотобоец он хороший, силенка у него имеется, а вот ума…

– И ума хватит, – перебил Афанасий Лукич. – Ежели все станут грамотными да образованными, то кто, скажи, будет работать? Хватит и того, что в роду Маслюковых возымелся один ученый… Чего еще? Мало, а?

– Да, батя, мало…

– А я скажу, немало, – стоял на своем отец. – Я так, сыну, сужу: ученых на свете уже много есть, а еще больше их расплодится в будущем. Так что всем и дела не отыщется. Нехай твой брат обучается работе не головой, а руками. Познает кузнечное мастерство, вот и будет у него на всю жизнь живая копейка. Кузнечное дело горячее и завсегда в жизни потребно… Без кузнеца людям не прожить.

Семен промолчал, не стал спорить с отцом. Братья вышли из хаты. Пушился снег, не снег, а вата развешана на плетнях, на крышах, на деревьях. Семен был без шапки. Снежинки засевали его цыганскую чуприну. Андрей поверх кубанки повязал башлык. Закурили, постояли возле ворот, как бы обдумывая, куда идти. Замерла гармонь, умолкли девичьи голоса. Стало так тихо, что казалось, было слышно, как на плечи садились снежинки.

– Семен, батю не расстраивай, – сказал Андрей, когда они шли по улице. – Он влюблен в кузнечное дело, да и на рабфак я все одно не поеду.

– Почему? Чудак!

– Учись один. Ты к этому способный. Да и прав батя, жизнь у ученых, по всему видно, будет сильно затруднительная, насидятся, бедняги, без дела.

– Отец рассуждает со своей колокольни, – ответа Семен. – А она у него низенькая…

– Через год стану кузнецом, – говорил Андрей, не слушая брата. – Женюсь. Отойду от батька и заживу сам себе хозяином.

– Ну что ж, живи, – согласился Семен. – А на ком думаешь жениться? Не секрет?

– Есть у меня одна зазнобушка… Раису Карташову знаешь?!

– Нашу соседку? Тонконогую девчушку?

– Ее… Верно, была тонконогая, а стала во всей форме. – Андрей помолчал, гордо подняв закутанную башлыком голову. – Зараз Рая – красавица на всю Трактовую… И работящая такая, Сеня, ухватистая… Вот мы с ней и заживем припеваючи…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю