355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Бабаевский » Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4 » Текст книги (страница 14)
Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:04

Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4"


Автор книги: Семен Бабаевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 48 страниц)

– А что ж тот Бороздин?

– Увидел такой оборот дела Бороздин, подседлал коня и умчался в район. Мне приказал остаться и доставить Светличного в Надеждинскую. «Пусть он тут поиграет, пусть потешится, – говорил Бороздин. – А ты от него ни на шаг. Оставляю его на твою ответственность…» Ну, я и следовал за ним. Куда он, туда и я. А Светличный уезжать в район не торопился. Три дня жил он в Краснокаменской. В тот же вечер созвал заседание коммунистов, членов распущенного станичного Совета, актив бедноты. На второй день на площади собрался сход. Вот тут я увидел его на трибуне и тоже удивился. Как он говорил, Дуся! Слезы у людей были на глазах. И я понимал: говорил он о справедливости, о человеческом достоинстве, да только, видать, слова его были тогда не ко времени. Затем ходил по хатам, а я следом. Тогда уже я замечал в нем какую-то странную перемену. Лицо заросло щетиной, глаза ввалились, красные, как у больного И стал он тихий, молчаливый. Сядет на лавку и слушает, слушает, что ему хозяева говорят. Или детишек посадит на колени, ласкает… И опять сидит молча. Так и уходил молча. Замечал я, сильно тяжелые думки одолевали его.

– Станицу-то от выселки все-таки сберег? – спросила Евдокия Ильинична.

– Сберег, да только дорого это ему стоило… Недели через две после того, как Светличного не стало, пришло указание не трогать Краснокаменскую. – Иван помолчал, закурил. – Да. Когда мы на четвертый день приехали в Надеждинскую, туда уже заявился уполномоченный из Ростова. Было устроено заседание бюро райкома. Конечно, секретное, так что я не знаю, что там было, меня туда не пустили. А Бороздин был там. Знаю, что длилось заседание с утра и до полуночи. А часа в два ночи Бороздин вызвал меня и сказал: «Вот что, Голубков. Возьми надежных бойцов и приведи сюда Светличного. Пора взять этого сумасшедшего… Только смотри, поаккуратнее…»

– И ты пошел?

– А как же я мог не пойти? Это ежели б зараз – не пошел бы, а тогда – служба, приказ… Да, подходим мы к тому домику, где квартировал Светличный. Темень, хоть глаза выколи. Сыплет мелкий и сухой снежок. Окна закрыты ставнями. Вижу, в щелку сочится свет. Ну, думаю, дома. А у самого на душе, веришь, так муторно! Как, думаю, буду арестовывать? Ить уважал же я этого человека… Ну, делать нечего, постучали. Долго никто не выходил. Постучали еще, сильнее. Дверь открыла жена Светличного. Осветили ее фонариками. Как сейчас вижу: стоит на пороге немолодая женщина, бледная, как мертвец. Видно, сердцем чуяла беду. «Где Петр Нилыч?» – спрашиваю. Молчит, крутит головой. Я повторяю вопрос. «Не знаю». Губы у нее пересохли, голос слабый. «Как же так, спрашиваю, вы ему жена, а где муж – не знаете?» Все тем же слабым голосом говорит, что утром он ушел в райком и домой еще не возвращался и не звонил… Наша обязанность – словам не верить. Обыскали всю квартиру – нету Светличного, пропал. Ну, думаю, наверно, бежал в горы. И поверь, Дуся, мне стало радостно за Светличного: пусть, думал, отсидится в ущельях… Вернулись мы ни с чем. Я доложил Бороздину все, как было. Он усмехнулся и сказал: «Ничего, далеко эта птица не улетит…» Так и оказалось – не улетел. На следующий день нашли Светличного в верстах трех от Надеждинской. Стояла скирденка прошлогодней соломы. И на этой скирденке, на чистом снегу, как на перине, улегся Светличный на покой. Руки широко раскинуты, кубанка скатилась на землю. Правый висок продырявлен пулей навылет, и кровь, холодная, затвердевшая на щеке, была припорошена свежим снежком… В чем же тут моя вина, Дуся? В чем? Скажи хоть ты.

Евдокия Ильинична молчала.

Глава 6

Не думала и не гадала Евдокия Ильинична встретиться с братом Тимофеем. И надо же было этому случиться: вчера пришел Иван, а сегодня заявился Тимофей. Когда-то, еще в молодости, они были врагами. Кто же они теперь? Может, врагами и остались? Сколько лет не подавали о себе весточки и вдруг, будто нарочно сговорились и разом навестили Евдокию Ильиничну.

Тимофей Шаповалов приехал в Трактовую в тот осенний день, как и многие пассажиры, на рейсовом автобусе. И приехал он не к сестре, а к местам, где родился и вырос. На старости лет захотелось посмотреть Трактовую и, как он говорил, «напоследок поклониться родимой землице». Думать о Евдокии Тимофей перестал давно, еще в тот памятный день, когда Иван Голубков скрутил своему шурину за спиной руки и привел в станичный Совет, чтобы никогда Тимофею в свою хату не вернуться. Позже, на чужбине, пробовал вычеркнуть из памяти и родимый край – и не смог. Оказывается, сестру можно забыть, а свои, родные места нельзя ни забыть, ни вычеркнуть из памяти: навечно приросли они к сердцу, не оторвать. Сколько ни жил в отдалении, а постоянно чувствовал, что живет в разлуке. Все годы тянуло, да так тянуло на Кубань, в Трактовую, как, может быть, не притягивает к себе ни один магнит самую малую железку. Часто снились горы, Кубань, Трактовая, и виденное во сне радовало, успокаивало душу.

Сын Андрей и дочка Оксана выросли, обзавелись своими семьями, и уже никто не знал, что они и кулацкие дети и кубанские казаки. Ни Андрея, ни Оксану Кубань не манила, не притягивала, они о ней даже не вспоминали, Андрей жил в Самарканде, был начальником автоколонны, а Оксана жила в Ташкенте, замужем за узбеком.

Как-то Тимофей побывал в гостях сперва у Оксаны, а потом у Андрея. Удивляло старого кубанца то, что у внуков ничего не осталось от именитого казачьего рода Шаповаловых. Дети Андрея – школьница Вера и трехлетний Алеша – дичились Тимофея, будто он и не доводился им дедом. И сколько ни присматривался к детям старый казак, а тех черт и черточек, что можно было бы назвать своими, не находил. Сынишка же Оксаны не только удивил, а и рассмешил. Шестилетний Мухтар, смуглолицый и черноголовый, как галчонок, молча смотрел на нежданного гостя, большие, с хитринкой глаза его косили и усмехались. То, что Мухтар не понимал русских слов и молчал, когда дед с ним разговаривал, озадачило Тимофея. Оксана и ее муж Джамиль – учителя, оба работали в школе. Оксана хорошо говорила по-узбекски. Тимофей это знал и невольно подумал: «Это же что такое? Сама чужую веру приняла, чужой язык изучила, а моя кровушка, внук, ни одного русского слова не знает. Глядит на меня, глазенки усмехаются, а понять русскую речь не может… Беда!» Он ласкал внука, отдал гостинец – красный милицейский мотоцикл в картонном ящике. Попросил сказать «спасибо». Даже такое ходкое русское слово, как «спасибо», Мухтар, оказывается, не знал. Мальчик все так же улыбался своими хитрыми глазенками и молчал. «Приучайся, сынок, – говорил Тимофей, – русская речь в жизни пригодится. Без русских слов как прожить? Что ж это твои родители не пояснили тебе русские слова?..» И мысленно ругал дочь, что она, мать такого славного парнишки, не научила Мухтара говорить по-русски. «Ну, Мухтар, давай я тебя начну обучать. Говори за мной: «Спасибо»… Тут Мухтар не выдержал и рассмеялся. Взобравшись деду на колени, он сказал громко и отчетливо: «По-русски, дедушка, «спасибо», а по-узбекски – «рахмат». И начал обучать деда, как русские слова нужно выговаривать по-узбекски. И так у него бойко получалось: то слово русское, то слово узбекское.

Тимофей погладил ладонью жесткую чуприну внука и подумал: «Вот так Мухтар! Обхитрил-таки деда. Подумать только, какой малыш, а уже на двух языках тараторит… Молодец, Мухтар… И что-то у тебя есть от казака. Может, эта хитринка в глазах?..» Позже, вернувшись от дочери, он еще долго думал о внуках: не верилось ему, что это и есть те веточки, те росточки, что зелеными побегами пошли от того дерева, которое именуется Ильей Шаповаловым. Так молоденькая яблоня-дичок, думал Тимофей, срезанная и привитая черенком к яблоне садовой, а потом пересаженная в другое место, становится совсем непохожей на свою прародительницу. «А что тут такого? – думал Тимофей. – Это и есть жизнь, и никуда от нее не уйдешь…»

Пока Варвара была жива, Тимофей мирился с тоской по родному краю и не решался трогаться в дальнюю дорогу. После похорон жены, оставшись один, он так затосковал, так закручинился, что дальше оставаться на чужбине у него не было сил. Продал домишко, кабанчика, с десяток кур, распродал барахлишко, домашний скарб и улетел, как грач, в родные края.

….И вот он удобно умостился в рейсовом автобусе – сиденье мягкое, и видно далеко вокруг. Еще на рассвете автобус покинул Армавир и покатился по чистенькому и темному, как лакированный кушак, асфальту. Встречались знакомые станицы, хутора. Тимофей мысленно кланялся хатам, садочкам, а сердце у него ныло, побаливало. Припадая к стеклу, он смотрел, смотрел и насмотреться не мог – так путник, припадая к роднику, не может сразу утолить жажду. Та же холмистая, по-осеннему грустная степь лежала перед глазами; та же зеленая-зеленая озимь проплывала, кружась, мимо; та же лежала пожухлая, дождями промытая стерня, и тянулись по ней застаревшие следы комбайновых колес; те же, наполовину голые, желтые сады стояли под низким, в тучах, небом; так же кучно курились дымари, и тот же поблекший и полегший бурьян устилал широченную улицу. Те же, с высокими срубами, маячили колодцы, те же хворостяные стояли ворота, плетни, те же лавчонки лепились возле дворов, и те же старые казаки в чекменях и в папахах дремали, опершись на посохи. Замечал Тимофей и кувшины, нанизанные на колья плетней, и собранные на нитке, как мониста, и повешенные на крыльце или на ставне ярко-красные стручки перца. «Сколько годков пролетело, и каких, – думал Тимофей, – а знакомая печать на станицах лежит, как и прежде, и на что ни погляди, все для тебя привычно… И этот перец, и эти кувшины, и эти деды…»

Но часто в привычном облике станиц Тимофею виделись черты незнакомые, для глаза непривычные. Перемены в жизни людей он видел и в Узбекистане, но здесь, в родных местах, ему странным казалось, что ни в поле, ни в станицах не встречались всадники и не тянулись арбы в бычьих упряжках. Дорогу запрудили машины. Их было много – и грузовых и легковых, – и проносились они, как вихри, будто наперегонки. Или вдруг смотрела на Тимофея высоченная труба, вставшая на краю станицы. Что за труба? Откуда сюда заявилась? И чего ради выбрала тут для себя место? По всему видно, завод приютился близ станицы, а какой: сахарный, консервный, а может, сыроваренный? По трубе не узнать. Или в отлогой балке виднелась ферма. Таких строений раньше тут не было – это Тимофей знает. Прочно стояли каменные с покатыми крышами коровники, водокачка поднималась к небу, двумя рядами выстроились силосные башни, и к ферме тоже лежала асфальтовая дорога. Из базов выходило стадо. Хотел Тимофей сосчитать, сколько же на ферме было коров. Досчитал до двух десятков, а дальше не успел: умчался автобус.

Или бежала, красуясь перед Тимофеем, станичная улица, очень уж похожая на городскую. Как и у городской, у нее по бокам тянулись тротуары и возвышались фонарные столбы. Вечерами на улице было светло, как днем, и стояли на ней магазины, чайная, и из конца в конец темнел асфальт. Тимофею даже почудилось, будто эта нарядная станичная улица говорила ему: «Ну, что так глядишь на меня, казаче? Или я тебе не нравлюсь? Или непривычна для твоего глаза? А ты привыкай. Я тут, в станице, недавно, а моя старшая сестра – самая главная улица в большом городе…»

Или смотрел на Тимофея новый, еще в свежей краске дом под красной, только что из печи черепицей. Дом совсем не похож на те хаты, что стояли с ним рядом. И будто дом тоже обращался к Тимофею и говорил: «Здравствуй, Тимофей Ильич! Знать, и ты возвернулся в родные края? Так чего же ты глядишь на меня с таким удивлением? Разве я тут один такой красавец? Вот поглядишь, в Трактовой из таких домиков, как я, образовалась целая улица. Живут, строятся казаки…»

И снова мимо, мимо проносятся не только дома, а и улицы, станицы, скрываются из глаз и черепичные крыши, и тротуары, и голые сады. На крылечко вышла молодайка с грудным ребенком, посмотрела на автобус, прикрывая ладошкой глаза, улыбнулась. Кому? Может, Тимофею? И уже не стало молодайки, а лаковый кушак асфальта опоясывал бугор и входил в предгорье. Теперь белые, как сахар-рафинад, зубцы Кавказского хребта были близко. Автобус, преодолевая подъем, стонал, тужился, дорога петляла, а Тимофей, не отрывая глаз от манящего к себе, поднявшегося над горами, залитого солнцем хребта, думал о Трактовой. Невольно вспоминал, сколько же тратилось дней на поездку из Трактовой в город и из города в Трактовую! Ежели, бывало, ехали на добрых конях, и ехали не только днем, а прихватывали и ночи, то нужна была неделя, а ежели тянулись на волах… Эх, бог с ними, с волами, отходили они свое, отскрипели ярмами, рогатые ангелы…

Как же, оказывается, убыстрилась жизнь на земле, как же выровнялись и сократились дороги! Да что дороги? Теперь всюду они и прямее и короче. Тимофея не удивило и то, что вместо семи дней в Трактовую он приехал за восемь часов. Вот и она, родная станица! «Здравствуй, здравствуй, радость моя!» Тимофей вышел из автобуса, поставил у ног чемодан и сумку, посмотрел на Трактовую. Глазам своим не верил. Сердцем узнавал, а взором нет. Будто и знакомая станица, будто и незнакомая, будто и та, своя, и будто не та, не своя. Еще у въезда в Трактовую он увидел трубу – она подпирала небо, и тянулся по ветру к Кубани серой стежечкой дымок. Высокие ворота, а на них вывеска: «Трактовский сырзавод». И тут, на площади, оказывается, есть автостанция с навесом и скамейками, и стояли чайная, магазины, Дом культуры. От этих зданий площадь стала не такой просторной, какой она была раньше. И деревья обступали кругом – тополя вперемежку с кленом и акацией. Как же они выросли – лес образовался на площади! От автостанции, если пройти шагов сто переулком, вот и Кубань. Присмотрелся Тимофей – берега ничуть не изменились. И хотя отвесную скалу все эти годы с той же яростью подтачивали буруны, а подточить никак не моли: перед гранитом и Кубань бессильна! И мост все так же висел над пропастью. Все так же по ту сторону лежал аул, и так же были видны его узкие улочки.

Тимофей прошелся по берегу. Новые домики близ щуровых круч улыбались ему. Они образовали собой улочку. Что это за строения? И почему домики пустые? Где их хозяева, и кто они? Ничего Тимофей узнать не мог. Побродил по берегу и другим переулком опять вышел на главную улицу. Проходил не спеша, читал: «Аптека», «Станмаг», «Детские ясли». Тимофей глазами искал ту улочку, что, бывало, вела к отцовскому дому, и не мог отыскать. И куда она запропала? Прочитал: «Парикмахерская». Усмехнулся в усы: «И в Трактовой имеется это добро – благодать мужчинам». Не думал подстригаться, а ноги сами переступили порог. Из любопытства: все же интересно было узнать, хороша ли в Трактовой парикмахерская. Молоденькая мастерица подстригла закурчавившийся затылок, подровняла бороду, усы, побрызгала одеколоном, причесала. Тимофей не спеша вынул кошелек, отсчитал мелочь и спросил:

– Дочка, а где тут проживали Шаповаловы?

– Какие Шаповаловы?

– Илья Фомич…

– Такой у нас не жил…

– А где живет Голубкова Евдокия?

– Тетя Голубка? Она в Прискорбном… Тут, недалеко.

– А Шаповаловы, говоришь, не жили?

– Нету, дедусь, у нас Шаповаловых… Какие такие Шаповаловы?

«Вот так и забылось все, подросли новые люди, и Шаповаловы для них вовсе не существовали, – размышлял Тимофей, шагая по улице. – Да оно и понятно. Откуда ей, этой девчушке, знать, жили в станице Шаповаловы или не жили, коли ей самой от роду не более двадцати годков?..» И вдруг Тимофей остановился. Перед ним, раскинув саженные ветки, поднималось к небу черностволое дерево-великан. Посмотрел на дерево – и не разумом, а сердцем узнал: это был тот осокорь, что когда-то сторожил порог отцовского дома. Вот он, шаповаловский свидетель, стоит среди станицы. Как же он уцелел? Почему его не срубили под корень, не уничтожили? Или та гроза, что в тридцатом прокатилась над Трактовой, его не коснулась? А где же дом и где порог? Длинное одноэтажное строение, крытое шифером, с усмешкой смотрело на Тимофея своими широкими окнами. Просторный двор огорожен штакетником, и обсажен молодыми топольками, и полон шумливой детворы, – наверно, собрались сюда детишки со всей станицы. Осокорь укрыл ветками добрую половину двора и половину дома. Видно, жилось осокорю привольно. Под его ветками играли дети, и ни одна белокурая головка не повернулась и не спросила: «Дедусь, а кто ты и что тебе тут нужно? И чего ты так смотришь? Может, и твой внук тут, среди нас?» Молчал и осокорь. Не узнал Тимофея. Чернел могучим стволом и шелестел треугольными, твердыми и желтыми, будто отштампованными из меди, листьями. И вдруг осокорь зашумел сильнее: наверно, все же узнал Тимофея, обрадовался и что-то непонятное говорил ему. На детишек падали оранжево-красные листья, а Тимофей смотрел и смотрел на черный ствол дерева, и чудилось ему, что перед ним стоял не осокорь, а Илья Шаповалов. «Ну вот, батя, мы и повстречались… Как же, батя, случилось, что вы тогда с Гордеем не вернулись в станицу?» И как только Тимофей обратился мысленно к отцу, погибшему вместе с братом Гордеем где-то в горах, сердце у него сдавило, а в груди заколотилась такая страшная боль, что он уже не рад был, что приехал в Трактовую; никакие перемены, увиденные в станице и по дороге, его уже не радовали, и ничего, кроме осокоря, он не видел. Ноги подкосились, и он тяжело опустился на землю, придавив спиной штакетник. Глаза закрылись, по заросшим щетиной щекам потекли слезы, и вмиг пропали, исчезли и осокорь, и молоденькие тополя, и дом под шифером. Завертелась, как на карусели, замоталась земля, и Тимофей, проваливаясь, как в пропасть, увидел картину далекую и давно забытую.

Глава 7

Память состарилась, поизносилась. Потому-то и картины прошлого рисовались тускло, как в тумане. Проступали чуть приметные контуры – сразу ничего не разобрать. Все же Тимофей увидел и дождливый вечер, темный и сырой, и лошадей, тянувших бричку. Это с ярмарки вернулись отец и брат Гордей. Еще в позапрошлую субботу они увели продавать двух породистых дойных коров и увезли на бричке откормленного, пудов на восемь, кабана. И почему-то задержались на ярмарке. В доме начали тревожиться: а не случилось ли чего в дороге? Но, к счастью, поездка была удачная. Ни коровы, ни кабан в дом не вернулись, и Тимофей успокоился. Помогал брату распрягать коней, мокрых и от дождя и от пота. Снимая хомут с услужливо протянутой конской шеи, Тимофей спросил у брата, почему они так долго задержались на ярмарке. Гордей скупо ответил:

– Опосля, Тимофей, опосля потолкуем… Отведи коней в конюшню. Прикрой попонами и овса не давай. Пусть охолонут.

Подошел Илья Фомич, стащил с брички одубевший от дождя брезент. Обошел бричку, ощупал что-то лежавшее под сеном.

– Покупку сгружайте в сарай, – сказал он негромко, обращаясь к Гордею. – Прикройте сеном да побольше наваливайте. – И к Тимофею: – Дедусь еще не спит?

– Умащивался в своей конуре, – ответил Тимофей. – Может, уже и заснул…

Илья Фомич прошел в дом, а братья начали разгружать бричку. Отнесли в сарай ящик, длиной больше метра, и прикрыли сеном. Стащили второй ящик, такой же длинный и тяжелый, и тоже прикрыли сеном. В сарае было темно, и ящики ставили один на один, всего их было шесть. Затем сняли с брички что-то очень тяжелое, завернутое в бурку и закрученное веревками. Положили ближе к дверям и тоже прикрыли сеном. Тимофей носил тяжелые ящики и этот узел, и одна мысль не покидала его: что за покупку привезли отец и брат? Спросить же не решался. Когда Гордей закрыл двери, загремел замок, Тимофей не утерпел и спросил;

– Братуха, а что в тех ящиках?

– Техника. – Гордей тихонько усмехнулся. – Ты у нас механик, любишь машины. Вот мы с батей и решили тебя порадовать. Полную бричку нагрузили техники… И какая техника! Чудо!

– Шутишь, братуха!

Гордей отвел брата за сарай, шепнул над ухом:

– Ежели без шуток, то слушай… Мы привезли оружие. Только вот что: сцепи зубы и замри. Понял?

– Зачем оно нам?

– Дурная твоя голова… Не нам оно, а людям. Оружие человеку завсегда потребно. А нынче без оружия и вовсе не прожить. – Гордей обнял брата сильной, пружинистой рукой. – Ведь всю нашу семью, гады, гόлоса залишили, кляп в рот сунули. А за что? Измываются, землю отобрали, скоро за скотиной придут. А по какому праву? Нас рубят под корень, а мы что, в молчанку должны играть? Покоряться? Нет, Тимоша, на колени не встанем! Теперь мы другим голосом зачнем разговаривать с советской властью. И так заговорим, что речь наша гулом отзовется в ущельях. Пусть станичные комсодчики да активисты и наш зятек Ваня послушают те наши речи… Так-то, братуха!

Тимофей молчал. Не ждал этого услышать от брата и не знал, что сказать. Не знал Тимофей и о том, что в доме Илья Фомич обнимал плакавшую жену и негромко, боясь, чтобы голос его не проник за плотно прикрытую дверь, говорил:

– Не хнычь, Прасковья, и не кручинься… Ить не первый раз тебе провожать казаков в дорогу…

– Ой, Илюша, дороженьки-то разные бывают! – плакала Прасковья.

– Да и отлучимся мы ненадолго. Ну на месяц, на два – самое большее. К пахоте возвернемся, до весны на нашей землице определятся иные порядки.

– Куда ж вы поедете, Илюша?

– В горы. В горах, слышишь, Паша, складывается такой костер из сухих поленьев, что, только кинь в него искру, вмиг заполыхает – не потушишь. – Илья Фомич усадил всхлипывавшую жену на лавку. – Доверенный человек… Слушай, Паша… Доверенный человек мне пересказал, что под Эльбрусом уже собраны три полка – один из черкесов, а два из казаков. У черкесов предводителем тот князь Абдулах, что, помнишь, еще в позапрошлом году заезжал к нам, а потом проживал в ауле. Команду над казаками принял полковник Кучмий Венедикт Евдокимович. На германском фронте моим командиром был – бедовый и смелый офицер. Ради такого исключительного дела Кучмий возвернулся аж из Парижа. Я его знаю, Кучмий поведет, поведет полки… Ну чего ревешь, чего голосишь, как над покойником?.. Не реви и слушай меня. Мы уедем сю ночь. И на день нам оставаться нельзя. А ты, да слушай же, Прасковья! А ты завтра запрягай быков, положи в арбу муки чувала два, припаси других харчей и возьми с собой батю. – Илья Фомич тяжело вздохнул. – Беда, зажился батя. Старый стал, куда его денешь… Поезжай с батей на хутор Верхний, к моей сестре Анне. На Верхнем глушь, хуторок затерялся в ущелье, далеко от тракта. Пробудете с батей у сестры месяц-другой…

– Кого из сынов берешь с собой, Илюша?

– Младшего… Гордей и рубака настоящий, да и злости у него на большевиков накопилось поболе, нежели у Тимофея.

– Как же Тимоша?

– Останется на хозяйстве… У него дети, жинка. К тому же Тимофей – техник, вояка из него аховый. Пусть возится с молотилкой, готовится к обмолоту. Пригодится… Ну, не вой, старая… И смотри, бате про нас правду не говори. Старый, как малый, может сболтнуть. Скажешь бате, что мы с Гордеем поехали лес рубить. Ну, мать, успокойся и собирай нас в дорогу, а я пойду на конюшню, погляжу, как там кони.

Илья Фомич остановился на крыльце. Зимняя ночь была темна и ветрена. Тучи завалили небо. Дождь переходил в снег. Из кубанского ущелья дуло, как из трубы. Тревожно шумел в темноте осокорь, стучал голой веткой о крышу, словно рукой. И без ветра, без осокоревого постукивания в крышу эта ночь для семьи Шаповаловых была тревожна и коротка. Все, что нужно делать, делалось молча. Если приходилось, что-то сказать, то говорилось кратко и вполголоса. Гордей в доме не появлялся. Он готовил в дорогу лошадей. Молод еще, а понимал, что кони – это сейчас самое главное. Подсыпал овса, Скребницей чистил закурчавившиеся, подсохшие конские бока, покороче подвязал хвосты. Осмотрел седла, набил овсом переметные сумки. Мать сняла с насеста и зажарила двух петухов, приготовила буханки хлеба, куски твердого, остывшего в погребе сала и попросила у сына переметную сумку для харчей. Гордей даже обиделся.

– Да вы что, мамо, шутите, – сказал он. – Харчи для нас сложите в мешок, а в переметных сумках повезем еду для лошадей…

Илья Фомич увел Тимофея в сарай. Фонарем осветил взлохмаченную кучу сена, спросил:

– Знаешь, что это за гостинцы?

– Знаю… Где вы их взяли, батя?

– Много будешь знать, сыну, – быстро состаришься.

Илья Фомич высвободил из-под сена ящик. Топором смело поддел доску, она треснула и поднялась. Вынул два новеньких карабина, завернутых в бумагу. Содрал прилипшую твердую бумагу, тонкий налет машинного масла на прикладе и на стволе тускло поблескивал в неярком свете фонаря. Илья Фомич повертел в руках карабин, любуясь и пробуя на вес, вытер жгутом сена ствол, приклад, щелкнул затвором и поставил оружие к стене. Так же протер второй карабин и так же щелкнул затвором. Затем из узла, закрученного буркой, достал тесно посаженные в обоймы, слабо желтевшие патроны. Тимофей смотрел на стоявшие у стенки карабины и понимал, что это укороченное и ухватистое оружии было нерусское. На каких чужеземных заводах оно были сделано и какими путями-дорогами забрело сюда, в шаповаловский сарай? Второй раз спросить у отца Тимофей постеснялся.

Илья Фомич приподнял фонарь, осветил им хмурое лицо Тимофея, как бы желая убедиться, сын ли стоит перед ним, и сказал:

– Слухай меня, сыну, и припоминай… Завтра ночью прибудут наши люди. Они приедут на бричке. Чтоб тебе не ошибиться… не доведи бог ошибиться… Так ты хорошенько прислушайся. Запомни: пароль – два коротких свистка. Твой вопрос: кто тут? Отзыв: заблудились чумаки, нельзя ли у вас переночевать. Впустишь тех людей во двор и передашь им эти гостинцы. – Опустил фонарь и еще раз осмотрел клочковато лежавшее на ящиках сено. – Запомни: два коротких свистка. «Кто тут?» – «Заблудились чумаки…» Ну, оставайся на хозяйстве. Не журись, не вешай голову и виду не подавай. Ежели кто спросит, где батько, скажи, уехал с Гордеем на порубку леса… Сам ухо держи востро. Ежели узнаешь что насчет выселки – и минуты не сиди дома. Варвара с детьми пусть перебирается к своим родителям, там их не тронут. А ты седлай жеребца, бросай все к чертовой матери и скачи на хутор Нечитайлов. Там спросишь Зазубрина Павла Спиридоновича. Запомни: хутор Нечитайлов, Зазубрин… Завтра сходи к этому сукиному сыну, к нашему зятю Голубкову. Он главарь в станичном комсоде. Так, промежду прочим, расспроси, поразузнай. Он не скажет, утаит, поговори с Евдокией. Пусть она у него порасспросит…

– Ладно, батя, поезжайте с богом, – сказал Тимофей. – А лучше было бы, чтоб и меня взяли с собой…

– А хозяйство?

Тимофей наклонил чубатую голову, промолчал.

Дети Тимофея – Андрей и Оксана – уснули еще до приезда Ильи Фомича и Гордея. Дедушка Фома не показывался из своей конуры, и все думали, что старик тоже спал. Но старый казак лишь притворялся спящим. Он нарочно приоткрыл дверь – все слышал и все понимал И когда из конюшни были выведены оседланные кони и Илье Фомичу и Гордею нужно было прощаться, на пороге своего чулана встал дед Фома. В белых подштанниках и в белой длинной сорочке, высокий и костлявый, он стоял как привидение.

– Илья! Чуешь, сыну! – сказал он. – Как же можно ехать в такое дело без родительского и без божьего благословения? Не годится, сыну… Дурни вы тут все! А ну марш в хату, к иконам!

Пришлось повиноваться. Возле осокоря привязали коней и вернулись в дом. На пороге оставили бурки, карабины, сняли кубанки и, гремя саблями, в «святом углу» опустились на колени. С трудом передвигая ослабевшие ноги и ничего не видя от слез, Прасковья взяла икону и благословила воинов.

– Сыну Илья и ты, внук, – строго сказал дед Фома, – смело идите на супостатов. Нехай пресвятая дева Мария оберегает вас от пули и всяких несчастий. – Осенил крестом Илью Фомича, прижался к нему костлявым телом, потом перекрестил внука и также прижался к нему. – Может, дети, уже и не доведется нам повидаться на этом свете… Ну, все одно теперь… Поезжайте с богом… Воинской славы вам и скорой победы, сыны мои…

– Спасибо, батя, на добром слове. – Илья Фомич поцеловал отца и быстрыми шагами направился к выходу. С женой и с сыном и невесткой попрощался во дворе.

Отец и сын спрятали под бурками карабины, живо, как по тревоге, вскочили в седла и покинули двор, чтобы никогда в него не вернуться. И как только смолк топот копыт, почему-то успокоился ветер, перестал стучать голой веткой осокорь, и наступила такая тягостная тишина, какая бывает в доме, из которого вынесли покойника. Прасковья, всхлипывая, побрела на кухню, не зная, что ей делать. Тимофей по-хозяйски закрыл ворота, гремя засовом. Покурил, постоял у ворот, вошел в свою комнату, присел на лавку рядом с Варварой, посмотрел на спавших Андрея и Оксану.

– Что ж теперь, Тимоша? – спросила Варвара.

– Будем жить… как-нибудь. Завтра проводим мать и дедушку. Останемся одни. Я начну молотилку ремонтировать…

– На что она нужна тебе, эта молотилка? – упрекнула Варвара. – Ох, гляди, Тимоша, как бы вскорости и тебя, и всех нас не перемолотили!.. Дознаются, куда наши уехали… Что тогда?

Муж не ответил. Понимал, что в словах жены был тот же горестный вопрос, который мучил, беспокоил и его, и Тимофей не знал, что сказать Варваре и чем ее утешить.

Утром тяжело груженная арба в бычьей упряжке, гремя колесами и поскрипывая ярмом, выкатилась на улицу. Прасковья и дед Фома уехали на хутор Верхний. Опустел шаповаловский двор, как пустеет брошенное осенью в кустах коршунячье гнездо. Не осталось ни коров, ни бричек, ни свиней, ни лошадей. Лишь куры бродили по огороду, да в сеннике скучал жеребец. Посреди двора горбилась молотилка, разинув пасть соломотряса, а рядом замасленным жуком чернел мотор с короткой трубой. Не милы были Тимофею ни молотилка, ни жеребец, ни отцовское подворье. Он не сомкнул глаз, всю ночь с тревогой в душе поджидал тех, кто должен был приехать за ящиками. Тимофей то сидел в хате возле лежавшей на кровати жены, то выходил во двор, стоял на крыльце, курил, прислушивался. Как на грех, никто не подъезжал и никто не свистел. Так прошли две ночи. Только на третью ночь перед рассветом измученный Тимофей услышал цокот ступиц. Колеса приблизились ко двору и смолкли. Тимофей замер у ворот. И вот они, два коротких свистка. Тимофей приоткрыл калитку. «Кто тут?» – «Заблудились чумаки, нельзя ли у вас переночевать?» Двое мужчин в бурках и высоких папахах сами открыли ворота. Бричка вкатилась во двор. Втроем, молча, торопливо погрузили ящики, положили узел. Молчаливые гости покурили, стоя у брички, отдышались и уехали. Тимофей закрыл на засов ворота, облегченно вздохнул и улегся спать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю