Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4"
Автор книги: Семен Бабаевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 48 страниц)
– Разве тебя и колхозников кто освобождал от ответственности? – Сагайдачный пожевал губами, усмехнулся. – Тоже демагогия. Ты не утаивай, а говори все, что думаешь. Для этого и приглашен…
– Зараз поясню. – Онихримчуков смело посмотрел на Сагайдачного. – Вот пример. Сейчас зима, декабрь тысяча девятьсот пятьдесят второго года. Пригласите в райком хоть завтра, и не одного меня, а все наше правление, всех коммунистов и актив. Пригласите и без лишних прений скажите: беритесь, трактовцы, за дело! Столько-то у вас пахотной земли, столько-то сенокосов, столько-то скота, птицы, столько-то машин. И вот вам твердое задание на тысяча девятьсот пятьдесят третий год: сдать государству столько-то зерна, столько-то мяса, молока, яиц, шерсти, столько-то уплатить натурой за работу МТС, а все, что получите сверх твердого задания, ваше! Всю сверхприбыль распределяйте среди тех, кто работал, и не поровну, а больше выдавайте тем, кто больше вложил труда да старания! И тут же, в райкоме, строго-настрого предупредите членов правления, коммунистов, актив, а меня в особенности: не выполните задание – будете привлечены к строгой партийной ответственности… Я понятно излагаю мысль, Аким Павлович?
– Коммунист, а рассуждаешь, как фермер, – сердито сказал Сагайдачный. – Ты что вздумал? Хочешь уйти от партийного руководства? Так, а?
– Нет, не так. – Ладонью Онихримчуков вытер вспотевший лоб. – Разве сын, становясь взрослым, перестает нуждаться в отцовском совете, и разве его любовь к родителям, уважение…
– Демагогия! – Сагайдачный тяжело поднялся, похрамывая, вышел из-за стола. – Любить и уважать партию мало! Партии надо во всем и беспрекословно подчиняться… Понятно?
– Я хочу работать, а не формально исполнять должность. – Онихримчуков стоял навытяжку, как солдат перед генералом. – Неужели трудно меня понять?
– Понимать тебя я отказываюсь. – Сагайдачный подошел к столу и начал складывать в портфель бумаги, показывая этим, что разговор окончен. – Эти свои «хочу» и «не хочу» ты оставь при себе и запомни: мне нужны не разглагольствования, а зерно, мясо, волокно… Вот так, Онихримчуков!
Бледный и мрачный, Онихримчуков, не простившись, ушел.
– Что так голову опустил и закручинился, Степан Игнатьевич? – спросил бухгалтер «Рассвета», поглаживая колючие, желтые от табачного дыма усы. – Подписывай ведомость на старательные… Люди ждут выдачу. Или есть в чем сомнение?
– Посмотрел на ведомость и задумался, – ответил Онихримчуков. – Вспомнил, в каких муках все это нарождалось.
– Когда-то это было… Воды-то в Кубани сколько утекло за эти годочки!
Много лет в «Рассвете» существует незыблемый принцип: постаралась бригада или ферма, больше дала продуктов – больше получила; поленилась, не постаралась, продуктов дала меньше – меньше получила. Заработки росли из года в год, и они не только радовали, но и заставляли рано вставать и поздно ложиться. Не стало ни лодырей, ни картежников, и рубли, полученные за старание, в станице назывались старательными. «Сколько тебе причитается старательных? О! Хорошо заработал»! – «А в нашей бригаде нынче дела плохие, старательных мало выдают». – «А почему так?» – «Известно, почему – плохо старались…»
Те же рубли, которые снимались с бригады или фермы за невыполнение плана, называли «недотепными». «Ну что? У вас нынче есть недотепные?» – «А у нас нету, мы про недотепные давно позабыли». – «Это у вас, как у тети Голубки, недотепных никогда не бывает». – «А что тут такого, женщина старательная, вот недотепные денежки ее и сторонятся…»
– Кто у нас, Алексей Иванович, в этом году первый по старательным? – спросил Онихримчуков.
– Известно, люди старательные, – отшутился бухгалтер.
– А если назвать фамилии?
– Рекорд побил стогектарник Илья Голубков, – ответил бухгалтер, поглаживая желтые усы. – Всех за пояс заткнул!
– А на каком месте мать Ильи Голубкова?
– Отстала наша героиня… Тетю Голубку огородницы опередили.
– А среди животноводов?
– Ну, средь своих тетя Голубка завсегда первая. – Довольный бухгалтер усмехнулся в прокуренные усы. – Телят же каких взрастила! Гордость, а не телята!
Онихримчуков подписал ведомость, и бухгалтер, взяв бумаги, вышел из кабинета. В это время в дверях показалась Евдокия Ильинична. Остановилась на пороге и сказала:
– Игнатьич, к тебе можно?
– А! Привет, тетя Голубка! Заходите, заходите! – Онихримчуков вышел навстречу, протянул руку. – Давненько не заходили…
– Несподручно… Живем на отшибё…
– Ничего, скоро переселитесь поближе, на Щуровую. – Он усадил гостью на диван, сам сел рядом. – Или хуторяне еще упорствуют?
– Все раздумывают, – ответила Евдокия Ильинична. – В мыслях взвешивают…
– Тетя Голубка, вы, наверное, приехали за старательными? – спросил Онихримчуков. – Ведомость уже готова…
– И за ними, сынок, и по делу к тебе…
– Какое у вас дело ко мне?
– Житейское…
– Слышал, приезжал к вам Иван Голубков?
– Показался. И брат Тимофей гостил…
– Ну, как они поживают?
– Оба несчастные, как те бродяги.
– В чем же их несчастье?
– В судьбе. – Она задумалась, не знала, как пояснить свою мысль. – На разных концах земли жили, жили, через сколько годов повстречались – и опять промеж ними заискрилась вражда. Оба постарели и телом и душой. И поувяли. Иван совсем поизносился, да и Тимофей тоже, а вражда в них не умерла. Сели за стол, выпили по рюмке и сразу сцепились, как цепные кобели. Начали старое ворошить… Иван только переночевал и отправился к своему дружку в Преградную, а Тимофей пожил у меня с месяц. Все к нашей жизни приглядывался, принюхивался, до всего дознавался… Попервах с Илюшкой схватывался… Только куда там ему спорить с молодым!
– О чем же у них был спор?
– Зачин Илюшкин брату моему не по душе. Не нравится, что Илья один поднял столько кукурузы. Для кого, говорит, стараешься? Ну, потом Тимофей смирился, и беседы у них были мирные…
– Почему же брат не остался в станице?
– Кто его знает… Родимая землица не приняла, как грешника. – Евдокия Ильинична вздохнула. – Поразузнал, поразнюхал, да и понял, что и без него тут неплохо…
– В этом он, пожалуй, прав, – согласился Онихримчуков. – Ну, а что у вас за дело ко мне, тетя Голубка?
– Прошу, Игнатьич, отпуск. За всю жизнь еще не разлучалась с Прискорбным, а теперь хочу отлучиться. Поеду проведаю старших детей.
– А как Василий Васильевич?
– Он согласный…
– И много вам нужно дней на гостевание?
– Хоть по неделе на каждого, и хватит. В разлуке их у меня трое. В гостях, Игнатьич, засиживаться тоже нельзя, а то еще надоешь.
– И все же, тетя Голубка, берите вкруговую по десять дней на каждого сына и на дочку, – посоветовал Онихримчуков. – У одного побудете больше, у другого меньше. Идите в бухгалтерию, получайте старательные, да и в час добрый. А за телят вам, Евдокия Ильинична, большое спасибо. Какие телушки, а какие бычки! Ну как на подбор! На бычков уже есть покупатели, – с гордостью сообщил Онихримчуков. – Всех оптом покупают в племенной рассадник…
– Знать, мои лобастые пойдут в зятья? – с грустью спросила телятница.
– Вроде б так… А вот телушек в невестки не отдадим, – пообещал Онихримчуков. – Пусть растут дома, молочницы. Нам надо увеличивать стадо дойных коров… Тетя Голубка, может, вам нужен транспорт?
– У Илюшки есть колесница…
– К дочке пусть Илюшка отвезет, тут близко, – согласился председатель, провожая телятницу до дверей. – А в Краснодар, к сыну Антону, поедете на моей машине…
– Спасибо, сынок…
Глава 14Вернувшись в Прискорбный, Евдокия Ильинична перед вечером зашла к Анюте, сказала ей, что поедет к детям, и попросила присмотреть за домом. Сама мать и женщина душевная, отзывчивая, Анюта ответила:
– Поезжай, Дуня, спокойно. – Она участливо посмотрела на соседку. – Счастливая, Дуня! Дети у тебя взрослые… А мои когда еще вырастут…
– Не оглянешься, как Володька женится, – сказала Евдокия Ильинична. – Со взрослыми тоже хлопотно. Если бы все были такие, как мой Илюшка, то и горя мало. У Илюшки руки проворные, а все же без женского присмотра хозяйство не оставишь. Корова у меня стельная, доить ее надо умеючи. Илюшка хвастает, что все может, а так, как мы, бабы, корову все одно подоить не сумеет…
Вернувшись домой, Евдокия Ильинична начала собираться в дорогу. Со свечкой спустилась в погреб, подмела сырой земляной пол, старой рядюжкой прикрыла картошку, помыла кружки на кадках с соленьем. В цибарку положила три соленых арбуза, сверху уложила соленые помидоры, сочные и ярко-красные – один в один. «Повезу гостинец… Пусть полакомятся, в городах таких солений небось нету». С вечера убрала комнаты, приготовила для Ильи белье, рубашки. В глубокую, из куги, кошелку положила праздничную юбку, две кофточки, новые, недавно купленные в Трактовой туфли. «В станице у Ольги можно побыть в том же, в чем и дома, а у Антона в городе надо приодеться…»
Утром, как всегда, заспешила по протоптанному следу на ферму. Знала, что сегодня предстояла ей разлука с телятами. Василий Васильевич позвал ее в контору и сказал, чтобы подписала акт о передаче телят в стадо. Это были уже не телята, а молодые телки и бычки-однолетки, но расставаться с ними было жалко. Привыкла. Были они для нее такими близкими и своими. Упитанные, рослые и красивые, они стояли в телятнике и грустно смотрели на вошедшую тетю Голубку. Она подходила то к телочке, то к бычку, обнимала, ласкала доверчиво протянутые к ней морды, называла по имени. Потом пришли скотники и угнали телочек в баз для молодняка, а бычков – в бугаятник. В опустевшем телятнике осталась одна Евдокия Ильинична, и набежавшие слезы туманили ее глаза.
Чтобы побыть вместе, вечером, накануне отъезда, в хату к телятнице пришли доярки. Почему-то они были грустны и молчаливы. Анюта с туго закрученной косой сидела на лавке, скрестив голые сильные руки, и миловидное ее лицо выражало скорбь. Варвара Огнивцева, еще молодая, собой пригожая бабочка, неведомо почему оставшаяся в девках, стояла у порога и с тоской смотрела на хозяйку. Анисья Кальченкова обняла Евдокию Ильиничну и сказала: «На кого, Дуся, ты нас покидаешь?» – будто шутя сказала, а начала всхлипывать и вытирать слезы. На что уж Катя Яковенкова и Настенька Молчанова, самые развеселые в хуторе казачки, умевшие и песню спеть, и потанцевать, и те были задумчиво-грустные. Евдокия Ильинична понимала: сколько лет прожили вместе, и теперь им, как и ей, невесело оттого, что завтра нужно будет расставаться.
– Ну, что приуныли, как на похоронах! – сказала Варвара. – Или веселиться не умеем? Или все разговоры переговорены?
– Дуся, а ну угощай гостей!
– Чем же угощать вас, мои хорошие?
– Вином! Чем же еще!
– Все мы тут безмужние! Отчего не выпить и не повеселиться?!
– Гости мои дорогие да желанные, – говорила Евдокия Ильинична, покрывая стол скатертью. – Для вас поставляю все, что у меня есть, – угощайтесь! И вино найдется! – Поставила на белую скатерть бутылку. – Вчера старательные получила. Ну и зашла в магазин.
– Молодец, Дуся! Какая ты догадливая! Знала, что провожать придем!
– Хоть бы какой завалящий казачишка заявился! – смеясь и краснея, сказала Варвара. – Скучно без кавалеров!
– Варя без казаков не может!
– Молодая, что ей!
Тут Варвара развернула подоткнутый фартук, и все увидели бутылку.
– Водка! Ай да Варя!
– Вот это, бабоньки, сообразила!
Делая вид, что не слышит похвал, Варя смело, о дверную щеколду, покрошила сургуч и коротким взмахом, по-мужски, ударила ладонью по донышку бутылки. На столе появились сваренные вкрутую яйца, сало, помидоры, только что вынутые из кадки. Из погребка был принесен соленый арбуз, чернобокий, со светлыми поясками. Мякоть сочная, янтарная, а вкус такой резкий, что лучшей закуски к водке даже самые привередливые мужчины пожелать не могли бы.
Выпили кто вина, кто водки, и в хате стало тепло и уютно. Лампочка под потолком, казалось, светила ярче. Было весело, шумно, говорили, смеялись все разом. Поднялся такой галдеж, какой бывает только на свадьбе, когда начинают веселиться подвыпившие сватки. Все желали своей подруге счастливой поездки. «И пусть, Дуся, стелется перед тобой мягкая дороженька, и пусть шибко-шибко катятся по ней колеса…» Все желали хорошего гостевания и благополучного возвращения. «И пусть, Дуся, дети лаской привечают тебя». «И пусть, Дуся, сердце твое останется тут, с нами, чтобы ты там не засиделась…» И все говорили ей, чтобы она была спокойна и о доме не тревожилась.
– Всей бригадой будем хозяйствовать!
– Только Варю в дом не допустим!
– Это почему же?! – удивилась Варя. – Я вам что, лыком шита?
– Можешь Илюшку завлечь! А это грешно, у него молодая жена!
– Что удивляешься, Варя? Собой ты завидная, с тобой шутки плохи!
– Глупость говорите! – ответила Варя, делая вид, что обиделась, а в душе радуясь, что о ней так говорят ее товарки. – Да разве Илюшку можно завлечь? Его ни пряниками, ни чем послаще не приманишь!
– А ты попробуй!
– Дусенька! Дай я тебя поцелую! – обнимая Евдокию Ильиничну, растроганно говорила Анисья. – Вот так, как родную сестру. Эх, и где запропала наша молодость! Вот мы когда-то завлекали! За нами бегали не такие гордецы, как Илюшка! Ведь верно, Дуся?
– Что-то уже позабылось, – нехотя ответила Евдокия Ильинична. – Давненько было.
– Смотри, Дуся, побыстрее возвращайся! – сказала все время молчавшая Даша, тоже телятница и тоже вдова. – Скоро начнется отел: как я тут одна без тебя?
– Когда это еще будет!
– Через месяц, – пояснила Анисья. – Мои коровы уже заметно означились. Так что поспешай, Дуся, а то Даша выберет себе самых наилучших теленочков.
– Пусть выбирает, – согласилась Евдокия Ильинична Они у нас все одинаковые. – И к женщинам: – И чего вы все тараторите и не едите? Берите помидоры… Смотрите какие! Как яблочки!
– В этом году первотелков будет много, – заметила Анисья. – И когда-то эти первестки были, Дуся, твоими теленочками, и ты поила их молоком, а зараз они стали коровами… Эх, как же времечко летит быстро, как оно бежит, разлюбезное!.. Ну, нальем еще по чарке!
Выпили, закусили, и опять разговор все о том же, о своем.
– С первотелками беда, пока их раздоишь.
– Да, верно… На «елочку» сразу не поставить.
– И телят в этом году, Дуся, прибавится, – вмешалась в разговор молчавшая Даша. – Как мы, Дуся, справимся с ними в четыре руки?
– Постараемся – и справимся…
– Да бросьте вы хоть тут про ферму, про телят! – крикнула Варя, румяная, с жарко блестевшими глазами. – На работе все это надоело! Давайте песню сыграем!
– Дуся, бери балалайку! Споем страдание!
– Оно сильно жалостливое… Не хочется!
– Сперва погорюем, пострадаем, а потом затянем песню развеселую!
– Дуся, зачни, а мы подтянем!
Евдокия Ильинична взяла балалайку, висевшую на стене возле стола, склонилась и легонько, словно для пробы, тронула струны. Запела тихо, будто чего-то боясь, и ее мягкий, идущий от сердца голос то поднимался, нарастал, то угасал. Жалостливая эта песня начиналась словами: «Ой, горемычная моя судьбинушка вдовья, и ей, где счастьюшко мое запропастилось». И полилась, потекла напевная, смешанная со звуками струн, негромкая песня. В хате царили одни эти звуки. И пока еще пела только Евдокия Ильинична, женщины сидели кто у стола, кто на лавке, и ничто уже их не тревожило и не занимало, ничего они не видели и ничего, кроме песни, не слышали. Анисья склонила на грудь голову и, кажется, плакала. Анюта с любовью смотрела на Дусины пальцы, так проворно бегавшие по струнам, и видела не свою подругу и не балалайку, а ту, незнакомую, убитую горем вдову, что говорила: «Горемычная моя судьбинушка вдовья». Варя обняла ладонями румяное лицо и пригорюнилась. Даша своими большими задумчивыми глазами смотрела на темное окно, и что она думала, что чувствовала, трудно сказать. А песня лилась и лилась под монотонный, как звук шмеля, голосок балалайки, навевая тоску и горечь воспоминаний. Кто знает, что воскрешал в сознании женщин этот задушевно-нежный и горестный напев? Девичество и ту далекую, давно отшумевшую пору любви? Или в этих звуках тоска по вдовьим, еще не до дна выплаканным слезам? А Евдокия Ильинична, приглушая струны, пела: «Ой, горюшко, да куда тебя спрятати, куда от людской молвы схоронити?» И ей, повторяя слова, подтягивали хором, и тихие, тоскливые голоса сливались в один протяжный, страдающий голос. У Анисьи глаза в слезах, и она, не переставая петь, вытирала, не стесняясь подруг, ладонью мокрые щеки.
– Да ну ее, эту вдовью! – сказала Варя, насильно смеясь и мигая полными слез глазами. – Хватит ее тянуть, а то все мы тут разревемся и нюни распустим. Давайте другую! Веселую! Или песен мало?
– Эту, как ее… «Ой чии ж то волы…»
– Не потянем! Эта песня для казаков!
– Давайте «Зеленый дубочек»!
– Тоже слезливая!
– Лучше затянем нашу, хуторскую: «Ой да ты, калинушка!»
– Тут басы нужны!
– Анисья у нас басовитая. Подтянет!
Ожили струны, зазвенели совсем тихо-тихо. И сразу Анюта и Варя помогли струнам высокими подголосками. Два голоса не поднимались и пели чуть слышно, задушевно. На высоком «колене» женщины разом подхватили и крикнули: «Ра-азма-алинушка-а!» Звуки вырвались из хаты и полетели по хутору. И когда высокие голоса дошли до слов «Ой, да ты не стой, не стой», потребовался бас. Тут Анисья, поднявшись и набрав полную грудь воздуха, потянула могучим мужским басом, выговаривая: «Ой, да ты не стой, не стой да на горе крутой…» Тут снова высокие голоса, как бы вступая в спор с басом, запели дружно, говоря, чтобы калинушка не опускала свои листья в морские волны…
Эх, песня, песня! Как же ты мила сердцу и как же легко поешься! Кто придумал тебя, такую певучую, и кто дал тебе слова про калинушку, что красавицей нарядной стоит на крутом морском берегу, роняя в воду свои красивые серьги? Кто первый сказал, что по волнам плывет корабль и что на том корабле – три полка солдат? И те, кто пел песню, знали, что в море, на корабль, засмотрелась не калинушка, а солдатка, и потому-то она так печальна, потому-то и не может оторвать взгляд от корабля. Знала солдатка, что на нем плыл ее муж, а вот куда плыл, она не знала, и вернется ли домой, ей было неведомо… Дружные голоса, заглушая струны, то поднимались, то стихали, и вместе с широкими, как морской простор, ладно слаженными голосами сами песельницы уносились куда-то далеко-далеко; они были поглощены мачтой, и затуманенные их очи уже не видели ни хутора, ни хаты, ни фермы, а видели одно только море, видели корабль на волнах и бедную калинушку, что стояла на круче и своими яркими ветками, как цветными платками, помахивала и помахивала кораблю вослед…
Глава 15Братья Голубковы по телефону договорились все дорожные хлопоты матери взять на себя и весь ее путь от Прискорбного и обратно разделить на три участка. Разделение было простым и приемлемым для каждого брата. Первый, самый короткий отрезок этого пути – Прискорбный – Попутная – достался, естественно, Илье. Второй кусок, и немалый, дороги – Попутная – Краснодар – Ставрополь – ложился на Антона. «И понесем мы нашу маму, как эстафету, – услышал в трубку Илья голос Антона. – Илюша, пронеси мать с ветерком до Попутной, а затем я посажу ее на свою «Волгу» и доставлю в Краснодар…» Третий, заключительный этап – Ставрополь – Стародубка – Прискорбный – взял на себя Игнат. «Ну вот, братушка, и будем передавать нашу родительницу с рук на руки после твоей, Илюша, удачной подачи, – сказал любивший шутку Игнат. – И ты не сомневайся, я поймаю маму, пусть она только появится в нашем ставропольском небе…»
План путешествий матери Илья для наглядности графически изобразил на бумаге, указал населенные пункты и числа. Вся поездка по замкнутому, вытянутому в Стародубке кругу занимала месяц. Так, в субботу, 26 октября, Евдокия Ильинична выезжала в Попутную, а в следующую субботу, 2 ноября, на своей «Волге» в Попутную приезжал Антон и увозил мать в Краснодар. У Антона она оставалась на Октябрьские праздники, и этим обстоятельством братья были довольны: пусть мать посмотрит праздничную демонстрацию, гулянье в парке. Затем во вторник, 12 ноября, Антон сажает мать в самолет, и она приземляется на аэродроме в Ставрополе, куда и приезжает на машине Игнат. Через десять дней Игнат доставляет родительницу в Прискорбный в полном здравия и сохранности.
Илья показал матери нарисованный на листке маршрут. Евдокия Ильинична взглянула на неровный круг, потрогала пальцем жирную карандашную линию и сказала:
– Правду говорил Антоша… И понесете вы меня, сыны, на своих крыльях, как те лебеди, что в сказке. – Ласково посмотрела на Илью. – Сынок, вот какой тебе наказ. Без меня на Щуровую не перебирайся. Ежели начнется какая заваруха с переездом, то дай знать – мигом возвернусь.
Ранним утром мать со своей цибаркой, кошелкой и узелком, в стеганой тужурке, повязанная шалью с красными маками, уселась в коляску, а Илья на седло, и мотоцикл, фыркая и еще не зная, какая впереди раскинется перед ним дорога и будет ли где погулять и поспорить с ветром, будто нехотя покатился по берегу. И вот он уже выбрался на пригорок, обогнул ферму и замаячил на дороге.
Всюду властвовала осень. Краски в степи тусклые, нерадостные. Кустарники на холмах частью голые, сизые, как дым, частью, еще в оранжево-красных листьях. Тянулось серое, мокрое жнивье, как непромытое и непросушенное полотно, высоченными папахами вставали скирды сена, липли к земле прибитые дождями копенки соломы. Уплывали назад кукурузные стебли, пустые, без початков и без чуприн, и свежо, по-осеннему ярко зеленели озимые, оттеняя собой черную, недавно вспаханную зябь. Над всем, на что ни посмотри, висело пепельное, в рваных тучах, низкое небо, и кружились, кружились, навевая грусть, грачиные стаи… На своем заскучавшем по дальней дороге бегунке Илья летел так, что все, что встречалось по сторонам, мелькало и сливалось в одну сплошную полосу…
Часа через четыре показалась Попутная. Старинное казачье поселение растянулось близ Урупа, на высокой, из желтой глины, круче. Надвое, как шашкой, станицу рассекал асфальт, недавно проложенный по всей Красной улице – километров на шесть. Мотоцикл свернул с асфальта, спустился к Урупу, и вот улочка, названная Короткой потому, что на ней стояло всего шесть домов. Крайний к Урупу домишко под свежей черепичной крышей – жилье Ольги. Двор, огороженный плетнем, два оконца смотрели и не могли насмотреться на обмелевшую осенью, со следами летних разливов речку. Из этих оконцев виден не только каменистый низкий берег, а и темный и высокий, как стена, лес по ту сторону, и хутор, спрятанный в абрикосовых садах, и голые, отлого поднимавшиеся горы.
Выйдя замуж, Ольга не поменяла девичью фамилию, и теперь, когда ее семейная жизнь разладилась, не жалела, что была Голубкова, а не Шилова. Жизнь с Алексеем Шиловым, как говорили в станице, «не получилась», и повинен был в этом Алексей. Он любил выпить. Напившись, буйствовал, с женой обращался грубо. Однажды, пьяный, накинулся на нее с кулаками. Ольга вытолкала Алексея из хаты и закрыла дверь на засов. Дома Алексей не ночевал, потом уехал из станицы, а куда – никто не знал. Два года жила Ольга соломенной вдовой. А недавно, весной, из Баку в Попутную приехал и прижился у Ольги на правах незаконного мужа молодой красивый мужчина по имени Лева. Родом Лева Нечипуренко был с Украины. Светлолицый, он носил гривастую русую чуприну, красиво вьющуюся на затылке и над висками.
Илья немного побыл у сестры. Наскоро закусил и ушел к мотоциклу. Ольга накинула на плечи шаль и пошла проводить брата. Ей хотелось поговорить с ним без матери. Когда Илья вывел мотоцикл за ворота, Ольга спросила, какие у него и у Стеши планы на жизнь. Сидя на седле и улыбаясь, Илья сказал, что скоро они переедут в Трактовую, что Стеша после курсов будет работать на Трактовском сырзаводе.
– А вы счастливы, Илюша?
– Смешной вопрос, сестренка… Мы свое счастье вытерпели и выстрадали.
Ольга загрустила. Вспомнила свое неудавшееся замужество. Илья завел мотор. Ольга взяла в свои руки теплую, сильную руку Ильи. Не вытирая слез, она постояла у ворот, пока мотоцикл, оставив рубчатый след, не свернул на главную улицу.
Ольга была в том возрасте, когда сама природа, не скупясь, отдает женской красоте все, что у нее есть, и когда красота эта видна во всем: и в статной фигуре, и в походке стройной, еще не рожавшей молодой женщины, и в свежем, не знавшем ни крема, ни пудры лице. Ольга сознавала, что она красива. Проходя по улице, гордо поднимала голову с коротко подстриженными каштановыми волосами. Молодые и немолодые мужчины посматривали на нее с блеском в глазах. Эти взгляды были ей противны. С горечью думала она о том, что в такой большой, стоявшей на главном тракте станице некого было полюбить, и полюбить так, как ей хотелось бы.
В станице не хватало мужчин, и те, которые нравились Ольге, были женаты. Отбивать у жены мужа Ольга считала поступком недостойным. Жить же одной, знать только свою хату и утиную ферму было скучно, тоскливо. Об Алексее она не вспоминала и не жалела, что он уехал. Было в нем что-то от былой казачьей старины – грубое, животное, что вызывало отвращение. И, может быть, по этой причине у них не было детей. В тот год, когда в станицу приехала молоденькая студентка-практикантка, Алексей Шилов работал трактористом и был, как и многие станичные парубки, грубоват, драчлив. Но с Ольгой держался смирно, даже робко, клялся в любви, и тогда ей казалось, что рядом с ней парень избавится от дурных привычек и что та показная грубость в его характере есть чисто парубоцкая удаль. Получилось же совсем не так. Ко всему плохому, что в нем было, прибавилась пьянка, и Ольга не раз и не два, уткнувшись в подушку, плакала и жалела, что погубила молодость. И когда Алексей забрал свои вещи и уехал, а она осталась одна в хате, которую лепила, как ласточка гнездо, вместе с мужем, ей стало жутко…
Весной она познакомилась с Левой Нечипуренко. Он приехал, как говорил, «из-за синего Каспия» и был с нею ласков и удивительно внимателен. На милом загорелом лице цвела робкая, извиняющаяся улыбка. В характере его было что-то от сиротства, от бездомности, что требовало чьей-то заботы, ласки, поддержки. Он говорил Ольге, что пишет стихи и собирается написать пьесу, и в словах его было столько теплоты и правды, что не верить ему она не могла. Еще он говорил о вдохновении. Целыми днями бродил по берегу, купался, валялся на горячем песке или гулял по степи, в отлогих ложбинах собирал лекарственные травы…
Так Ольга, задумавшись, стояла, глядя на рубчатый след от колес мотоцикла, и в хату возвращаться ей не хотелось. Сердцем чуяла, что мать приехала не случайно. То и на день, бывало, боялась оставить ферму, а тут вдруг бросила все и заявилась. Начнет спрашивать, кто тот Лева, почему она с ним живет. Ольга не ошиблась в догадках. Евдокия Ильинична неласково посмотрела на вошедшую дочь и спросила:
– Где же твой нахлебник? Хоть покажи матери.
– У него есть имя, и оно вам известно, – обиделась Ольга. – Лева ушел в лес. Скоро вернется…
– Или отдыхает, бедолага, от трудов праведных? – спросила мать. – В лесу и прохладно и мух нету.
– Не пойму вас, мамо… Вы приехали в гости или ругаться?
– Мать я тебе и должна спросить…
– Спрашивайте, только не упрекайте.
– Ты что? Так и живешь с ним не по-людски?
Ольга промолчала. Потупила взгляд, чувствуя, как горят щеки и краснеют мочки ушей.
– Не обижайся и не злись на мать… Кто о тебе попечалится? Кто подумает? Мать. – Евдокия Ильинична озабоченно смотрела на дочь. – Ну, допустим, Алексей был плохой. Согласна. Есть еще на свете дураки, сама их видала, и жизня с ними хуже каторги. И раз ты обожглась на молоке, то теперь дуй хоть на воду. А ты ничему не научилась и ласкаешься с первым встречным… До чего это может довести?.. Помолчи и послушай. Мать тебе добра желает…
– Какое добро, мамо?
– А такое, что в станице ты у всех на виду. Что о тебе подумают на ферме? Что люди скажут?
– Умные поймут и ничего не скажут, а дураки пусть…
– Ты с Алексеем еще записана. Ему ты законная жена.
– Я, мамо, живу не в монастыре…
– Знаю, где живешь… А закону подчиняться обязана… Сперва расторгнись с Алексеем, а тогда подбирай нового. И подбирай не какого там приблудного да ленивого, а человека трудолюбивого, разумного. И чтоб не курортничал возле речки, баклуши не бил, а занимался каким делом…
– У него, мамо, талант…
– Талант есть у всех, и таланты тоже трудятся, – возразила мать. – Как можно молодому и здоровому мужчине жить одними праздниками? Кто он тебе? Нахлебник? Приживалец?
– Мамо, зачем вы меня обижаете? Мне и так тошно.
– Не обижаю, а говорю правду.
– Да какая же это правда? – Ольга приложила к пылавшим щекам ладони. – «Подбери себе человека…» Вы подумали, мамо, что говорите? Как же его подобрать, этого человека? Он что, на дороге валяется? Или, по-вашему, пойти мне в сельмаг и там подобрать себе мужа, как подбирают по ноге туфли? – Всхлипывая, она усмехнулась сквозь трудно сдерживаемые слезы. – Эх, мамо, мамо, видно, ничего вы в жизни не смыслите!..
– Это как же так не смыслю?
– А вот так… В том сельмаге, мамо, ничего подходящего нету, до меня там бабы побывали. – С трудом улыбнулась, мигая мокрыми ресницами. – А то, что еще есть в том сельмаге, мне такое и даром не нужно…
– А Лева нужен? Модный, городской?
– Жизнь-то, мамо, идет, молодость уходит, и никому до нашего женского горя нету дела. Все умеют осуждать и поучать, и вы, мамо, тоже… Ну, хватит об этом, – решительно сказала Ольга, взглянув в оконце. – А вот и Лева…
– Легок на помине.
– Мамо, прошу вас, не корите Леву. Он ни в чем не повинен.
Вошел молодой мужчина, и ничего в нем не было такого особенного, что могло бы, по мнению Евдокии Ильиничны, быть милым женскому сердцу. Мужчина как мужчина. И если выговаривать матери, подумала Евдокия Ильинична, каким-то сельмагом, то такого добра, как этот Лева, там еще полным-полно. Что в нем? Худощав, сутуловат. Голова крупная, чубатая, льняные волосы отросли на затылке, спадали на лоб, на уши. Ростом чуть повыше Ольги. Легкий плащ снял, как только вошел. Костюм на нем старенький, поношенный. Правда, лицо у Левы было не то чтобы красивое, а приятное, улыбчивое.
По веселым, блестевшим слезами глазам Ольги Лева догадался, что эта чопорная, жуковатая, совсем не похожая на свою дочь старушка, сидевшая на табуретке, и есть ее мать, героиня труда и знатная телятница из хутора Прискорбного. Лева несмело подошел к ней. Еще больше краснея, Ольга сказала:
– Это моя мама…
– Очень приятно.
Лева улыбнулся своей обворожительной улыбкой и наклонил чубатую голову. Евдокия Ильинична, не зная, что ему сказать, протянула руку. Как же удивило и рассмешило Евдокию Ильиничну, когда Лева взял ее ладонь своей мягкой, как у девушки, рукой и поцеловал.