355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Семен Бабаевский » Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4 » Текст книги (страница 18)
Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 03:04

Текст книги "Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4"


Автор книги: Семен Бабаевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 48 страниц)

– Может, этим притворством и пленил дочку, – подумала она, отдернув руку. – Да, что и говорить, кавалер с манерами, умеет, черт чубатый, показать нежности… И надо же такое придумать – руку мне целует! Да я что? Царевна, что ли?»

– Ты всем руки лижешь? – невесело спросила она.

– Мамо! – вспыхнув, сказала Ольга.

– Что «мамо»? Могу же я спросить?

– Безусловно, можете, – согласился Лева, все еще приятно улыбаясь. – Это ваше материнское право. А мое право – поцеловать вашу трудовую руку и этим выразить, засвидетельствовать мое к вам глубокое уважение. Поцеловав вашу руку, я этим сказал: вы Олина мать, и поэтому и для меня, как и для Оли, ваш приезд к нам является и радостным и приятным… И позвольте мне называть вас мамашей…

– Это уж как знаешь! – сухо ответила Евдокия Ильинична.

Все еще стоя перед гостьей, Лева начал рассказывать, как он вышел из лесу и направился по ложбине, и как прямо из-под его ног, оглушая треском, вылетела целая стая перепелок, как же он пожалел, что у него не было ружья. Пообещал завтра снова отправиться в ту ложбину и принести полную сумку перепелок.

– Мамаша, вы умеете готовить перепелок? – спросил он, снова приятно улыбаясь. – Их можно зажарить в сметане, а еще лучше – на вертеле, прямо на пламени… Чудесное получается блюдо!

– Было бы что, а поджарить можно, – все так же сухо ответила Евдокия Ильинична.

– Мама все умеет, – сказала Ольга, радуясь тому, что между матерью и Левой начался мирный разговор. – Помню, я еще была девчонкой…

Лева не дал Ольге досказать и, не обращая внимания на сухость в голосе Евдокии Ильиничны, начал расспрашивать, как она ехала, хороша ли дорога, какие виды имеют озимые, называл ее то «милая мамаша», то «прелестная мама». С улыбкой глядя на Ольгу, сказал, что он и представлял себе Олину мать хоть уже и немолодой, но еще и нестарой, а именно женщиной моложавой и с этими черными стежечками бровей… Евдокия Ильинична слушала, и ей все больше и больше нравился этот веселый, разговорчивый парень.

– А вот родинка на брови, – продолжал Лева, – это для меня новость. И Оленька мне об этом не говорила.

– Да и зачем об этом говорить? – спросила мать.

– Как зачем? – удивился Лева. – Это же такая характерная деталь в чертах вашего лица! Более того, скажу, мамаша, что родинка ваша очень приятная…

Тут уже Евдокия Ильинична не вытерпела и тоже улыбнулась, и из ее глаз исчезла суровость, – какую, оказывается, силу таят в себе ласковые, идущие от сердца слова!.. «А что, собой он ничего, даже, можно сказать, парень славный, – думала Евдокия Ильинична. – И обходительный, и рассуждения у него хорошие, и характер, видать, мягкий… А вот что бездельник и лодырь порядочный – это тоже правда…»

Глава 16

Еще в Прискорбном, когда она думала, как помочь дочери избавиться от нахлебника, дело это представлялось ей простым и легко исполнимым. «Ну, что тут трудного да непонятного? – думала она. – И слепой видит, что нельзя возле себя держать трутня… Это же не любовь, а горе, когда один зарабатывает, а другой следом проедает…» Дома ей казалось, что как только она приедет к дочери и они поговорят по-родственному, душа в душу, так сразу же Ольга выгонит из дому Леву, а мать, довольная собой, облегченно вздохнет и спокойно уедет к Антону. Получилось же все не так. Вот уже неделя была на исходе, завтра должен был приехать Антон, а из добрых намерений матери так ничего и не получилось, и сердце ныло, болело еще больше.

Мать понимала, что молодость дается человеку один раз и молодой женщине трудно жить одной. «Молодость как цветок, – думала она. – Когда приходит ему пора цвесть, так и цветет, красуется в любую погоду и непогоду…» Все она могла простить Ольге, все могло стерпеть материнское сердце. Сама была молодая, и сама когда-то брала грех на душу и тайно от мужа и от людей любила учителя Маслюкова. Но понять и простить то, что Ольга день-деньской работала и на свой небогатый заработок содержала здорового, полного сил мужчину, который ел, пил и ничего не делал, – этого ни понять, ни простить она не могла. «Да его, сатанюку, как откормленного жеребца, впору запрячь в плуг и землю на нем пахать, а он каждый день тем и занят, что празднует», – думала Евдокия Ильинична. По ее твердому, с годами устоявшемуся понятию, каждый человек, если он не больной и не калека, обязан был трудиться, иначе ему и жить на свете незачем. Она считала, что тот, кто живет без дела и без забот, кто без зазрения совести ест чужой, не заработанный им хлеб, не может рассчитывать на уважение людей. И хотя Лева умел прикинуться лисой, умел польстить старой женщине и этим казаться в ее глазах человеком порядочным, Евдокия Ильинична ни одному его слову не верила. Не разумом, а каким-то своим, тоже с годами выработанным чутьем угадывала в нем человека бесчестного и видела в нем то, что было противно ее образу жизни и чего, к сожалению, не видела Ольга.

Перепелок Лева так и не принес, хотя брал у соседа ружье и ходил с ним за Уруп. Вернулся ни с чем, виновато улыбнулся и сказал, что перепелки, как на беду, не попадались. Правда, за все время штук пять птиц все же поднялись из-за копенки, но ружье дало осечку.

Ольга рассмеялась и сказала:

– Ой, Лева! Какой же плохой из тебя охотник! Иди-ка лучше в закут и возьми там селезня… Мамо! А Лева не боится резать птицу! – сообщила она матери как важную новость. – Я боюсь, а Лева ничего не боится…

– Что тут такого страшного? – Лева взял на кухне нож и направился к выходу. У порога остановился. – Утятину-то есть никому не страшно. А раз это так, то, рассуждая логически, кто-то должен резать уток, чтобы можно было приготовить утятину. Верно, мамаша?

– Умно толкует, – со вздохом сказал Евдокия Ильинична, когда Лева вышел. – Так умно, что и понять ничего нельзя…

– Вам, мамо, все не так, – обиделась Ольга. – Если бы Лева боялся резать птицу, то вы сказали бы: вот какой, даже для себя птицу не зарежет… Разве вам угодишь?

– Не в угождении дело. Не по душе мне твой Лева… А то, что он так ко мне ластится, руку целовал и такие вежливые слова говорил, так это же одно притворство… И с тобой, дочка, он тоже играет в притворство… Ослепил тебя.

Селезень был зажарен в чугунке мелко нарубленными кусочками. И перед тем как утятина была готова, Евдокия Ильинична вылила в чугунок стакан сметаны, приправила перцем, положила лавровый лист, петрушку и минут десять еще подержала вкусно пахнущее жаркое на плите. Ольга радовалась, что они втроем, как семья, сели за стол, ели селезня с завидным аппетитом и благодарили мать. Лева, не отрываясь от тарелки, сказал, что для настоящего семейного счастья им как раз не хватает материнской заботы и умения так умело, как это сделала мать, приготовлять вкусные обеды. Тут же он с грустью сообщил, что свою мать не помнит: вместе с отцом она погибла на войне, когда Леве было три года. Выпили еще по стакану местного сливового вина. Лева расчувствовался и рассказал, как ему трудно жилось в детском доме, как он учился в строительном техникуме и не окончил учебу, потому что с юных лет его влекла неизведанная дорога. Он много ездил по стране и долго никак не мог найти для себя пристанища, потому что, как он уверял, не знал, что на свете есть Оля и существует такой прелестный уголок на земле, каким является станица Попутная. Мать слушала молча, изредка косилась на румяную веселую дочь и сокрушенно покачивала головой.

После обеда Ольга ушла на ферму, мать убирала со стола. Лева прилег на диван, закурил, собираясь вздремнуть, а потом пойти на рыбалку. Тут и решила Евдокия Ильинична откровенно, с глазу на глаз, без Ольги, поговорить с Левой, расспросить у него, какие у них с Ольгой дальнейшие планы и намерения. Особенно хотелось уяснить для себя, как и когда этот молодой здоровяк пристрастился к безделью, точно пьяница к водке. Она не знала, что собой означало слово «лицемерие». Даже такими знакомыми ей понятиями, как «хитрость», притворство», «ложь», она никогда в своей жизни не пользовалась и всегда говорила то, что думала. Поэтому, когда Лева лежал на диване, дремотно смежив глаза, прикрытые свалившимся на загорелый лоб чубом, она без обиняков спросила:

– Бездельничаешь, парень?

– Это вы о чем, мамаша?

– Поел – и на бок… Сладкая жизнь! – Усмехнулась. – Молчишь? Тогда ответь мне, как матери Ольги… Когда вы думаете расписаться, чтоб все у вас было, как у всех людей?

– Я люблю вашу дочь, мамаша. – Лева пятерней подобрал волосы, не открывая отяжелевших после сытного обеда век. – Это главное, это суть… А расписаться в загсе – дело последнее.

– Как раз то дело и есть первое, – возразила мать. – Любовь любовью, а закон законом.

– У вас, мамаша, устаревший взгляд…

– Что ты взглядом меня попрекаешь? А как жить думаете?

– Вот это вопрос, мамаша, законный. – Лева засиял улыбкой. – Есть у нас с Олей желание распрощаться с Попутной и уехать в город… Не смотрите на меня так строго. Как мать, вы должны понять, что природную красоту вашей дочери нельзя губить на ферме водоплавающей птицы. Оля рождена для иной жизни, и эта иная жизнь у нее непременно будет…

– Не мели глупостей! – оборвала мать. – Гляжу на тебя, парень, и никак не могу уразуметь, что ты есть за человек?

«И чего, скажи, прицепилась старушка? – подумал Лева. – И к чему она клонит, чего допытывается…» Поднялся, приятно улыбнулся и сказал:

– Чем же, мамаша, такой я для вас непонятный? Может, тем, что красив? Или еще чем?

– Не бахвалься, парень… Шутить с тобой нет нужды, – Евдокия Ильинична с тоской посмотрела на Леву. – Скажи по совести, почему бездельничаешь?

– Ах, вот оно что! Это кажется вам загадкой? – Лева еще более приятно улыбнулся и начал ходить по комнате. – Отвечу поговоркой: работа не волк, в лес она не убегает…

– Дурень ты, дурень, и уже не маленький… Неужели думаешь так и прожить среди людей бесполезным, как тот бурьян средь посева?

«Ну, кажется, начнет пилить, – думал Лева, меряя комнату мелкими шагами. – Далась ей эта работа!.. Насчет волка – это, конечно, я зря погорячился. Могу себе повредить. Старуха влюблена в труд, и работа, как она полагает, в лес может убежать. Надо мне быть с ней поласковее…» Присел возле Евдокии Ильиничны, виновато улыбнулся.

– Бурьян среди посева – это, мамаша, вы очень образно сказали. А сравнивать работу с волком, понимаю, нехорошо. Но не надо, мамаша, мерить жизнь, как говорят, на свой аршин. – Улыбка исчезла, лицо помрачнело. – Оля мне рассказывала, и я знаю, что вы героиня и труженица необыкновенная. Но не всем же быть героями. К тому же, и вы это должны понять: есть труд простой, обыденный, как у вас на ферме, сказать, подневольный, и есть труд свободный, как полет птицы, и этот труд приносит наслаждение…

– У тебя же нету никаких ни трудов, ни забот, ни свободных, ни подневольных. Да и что оно такое – труд свободный или несвободный?

– Отвечу, – важно сказал Лева. – Свободный труд является как вдохновение, как порыв души, и если сегодня порыва еще нет, то завтра он будет, и поэтому приходится ждать и ждать, а когда порыв придет и подстегнет…

– Постой, постой, – перебила Евдокия Ильинична. – И давно ты ждешь?

– Кого?

– Ну этого, как его… что подстегивает?

– Суть, мамаша, не во времени.

– В чем же? Ить так можно всю жизнь прождать порыва и не дождаться!

– А что поделаешь? Приходится ждать. – Лева тяжело вздохнул и медленно, о чем-то думая, заходил по комнате. Хмурился, подбирал пятерней волосы. – Мамаша! Позвольте говорить с вами откровенно?

– Позволяю, шут с тобой…

– Всю жизнь вы копались в навозе… Извините, но это так. Доили коров, растили телят – честь вам и хвала! Но это труд подневольный.

– Что ты мелешь? Кто меня неволил? Сама чуть свет бежала на ферму.

– Ну, хорошо, пусть будет по-вашему. – Лева обеими ладонями пригладил волосы, наклоняя голову. – На работе вы состарились, другой жизни, кроме той, что на ферме, вы не видели. Поэтому вам, мамаша, не понять, что есть люди, которые занимаются трудом творческим: пишут книги, рисуют картины, играют на сцене, сочиняют стихи, пьесы. – Помолчал, не отрывая ладонь от головы, остановился: «Что бы еще такое соврать этой колхозной праведнице, чтобы отцепилась?..» – Мамаша, я не был бы для вас загадкой, если бы вы смогли заглянуть мне в душу. В душе, мамаша, я артист, мое призвание – поэтическое слово, драматургия. Вам понятно? Свою мысль, свое призвание я вынашиваю вот тут. – Он положил руку на сердце, подумал: «Эх, дура, дура старая! Ничем ее не проймешь. И надо же было ей приехать. Жил себе спокойно, а теперь приходится улыбочки строить. Чего доброго, восстановит против меня Ольгу, и рухнут все мои планы…»

– Ходишь вроде бы на сносях? И скоро разрешишься?

– Это вы о чем?

– О том же… Эх ты, Лева, Лева! – Она платочком вытерла губы. – Лишайник на дереве видел? Не видел? А ты присмотрись. Вся кора покрыта, как тело сыпью, и сосут, сосут лишайники соки у дерева…

– Это на что вы намекаете?..

– Догадайся, ежели умный.

Она смотрела на Леву строго, и глаза ее, в мелких морщинках, говорили, что ее, как ту глупую синицу, на мякине не проведешь. Мысль, что тревожила сердце, теперь окончательно в ней утвердилась. Евдокия Ильинична чувствовала сердцем и разумом, что этому залетному человеку нужна была не Ольга, а все то, что Ольга нажила: и ее дом, и ее хозяйство…

– Значит, в город собрались переселяться?

– Да, мамаша, в город, – нехотя ответил Лева, взяв удилище и закручивая конец лески. – Разве плохо жить в городе?

– Отчего плохо? Неплохо… А как все это? – Она указала рукой на дом и на подворье за окном. – С собой увезете?

– Зачем увозить? Продадим! – спокойно, как о чем-то давно решенном, сказал Лева.

– И дом, и птицу, и корову с телушкой? – дознавалась мать. – Все, подчистую?

– Частная собственность, мамаша, убивает в человеке все возвышенное, – без обычной улыбки сказал Лева. – Частная собственность – это ярмо на шее. Все великие ученые и писатели доказывают, что собственность рождает в людях жадность, делает их зверями и лишает настоящей радости… У нас же с Олей радость будет возвышенная. Есть еще вопросы, мамаша? А то я тороплюсь…

Евдокия Ильинична молчала. Какие тут еще вопросы, когда к горлу подкатывал комок боли и сердце ныло! Теперь уже вопросы ни к чему. Теперь как раз и время поговорить с Ольгой, открыть ей глаза, сказать о том, что она, как ослепленная бабочка, сама летит на огонь, чтобы сгореть, не видя того, что и без матери должна была увидеть.

Глава 17

Как ни убивалась мать, как ни старалась помочь дочери, как ни уговаривала ее понять свое заблуждение, ничего отрадного, что могло бы успокоить и порадовать, из этого не получилось. Недельное гостеванье у Ольги еще больше расстроило Евдокию Ильиничну и еще больше убедило ее в том, что одна Ольга, без посторонней помощи из беды не выкарабкается.

…Они распрощались сухо, и теперь, сидя в «Волге» рядом с сыном, Евдокия Ильинична смотрела на просторную, залитую ранним солнцем автостраду, на вытянутую, убегавшую от колес тень машины, чувствовала на лице упругую, свежую струю ветра, а мысленно находилась все еще с Ольгой. Вспоминала, как вечером, перед приездом сына (Антон приехал в полночь и увез мать на рассвете), она снова завела разговор с Ольгой. Без обиняков, убежденно и решительно заявила:

– Гони от себя этого кобеля!

– Вы не смеете о нем так говорить! – гневно, с трудом сдерживая слезы, крикнула Ольга. – Не смеете!

– Не кричи, я не глухая… Прогони, пока не опозднилась, – настаивала мать. – Ить не ты ему нужна. На твое добро зарится. Дом, хозяйство хочет пустить под нож, как того селезня… Опомнись, дочка…

– Мамо, и вам меня не жалко. – Ольга с любовью посмотрела на мать, и крупные слезы потекли у нее по щекам. – Я и так несчастна… А что меня ждет тут, в станице? Опять свой дом, свое хозяйство? Доить корову, провожать ее в стадо, потом встречать, кормить кур и уток, чинить крышу, копать огород… А на ферме сколько дел? Их и за всю жизнь не переделаешь! И все это каждый день ложится на мои плечи, а они у меня, мамо, слабые, сгибаются… От такой жизни скоро превращусь в старуху… Этого вы хотите? А я еще молодая, я жить хочу! Как вы этого, мамо, не понимаете?

– Понимаю, доня. – Жалко стало дочку, обняла сильной рукой ее вздрагивающие плечи. – Ну рассуди, Оля, сама. Ты уже не дите. Говоришь, тут, в станице, плохо? А что ждет тебя в городе? В станице у тебя есть свой угол, в нем ты сама себе хозяйка. А в городе? Улетишь со своим Левой, продадите, пустите по ветру то, что нажила за столько годов. Денежки быстро промотаете. Денежки, как вода, их в руках трудно удерживать. А тогда что? Своего угла лишиться. Где жить и чем жить? Подумала об этом? А у твоего хахаля, это я точно знаю, на уме одна думка – поживиться твоим добром… Послушай мать, не отрывайся от станицы, Ольга. Не лишайся своей хаты. Хоть какое гнездо, а твое. Оторвешься, полетишь по свету, как пушинка… Я затем и приехала к тебе…

– Лучше б вы, мамо, и не приезжали, – всхлипывая, сказала Ольга. – Я вас не просила…

– Дурная… Жалеючи тебя приехала, моя же ты кровинушка.

– Не нужна мне ваша жалость… Поглядите на себя… Что в том радостного, что вы не отрывались от своей хаты? Что вы видели хорошего, что всю жизнь прожили на хуторе?

– Меня с собой, дочка, не равняй, – грустно сказала мать. – Но на свою жизнь я не жалуюсь… Все было в ней – и радостное и горестное… И я не вешалась на шею таким пройдохам, как этот Лева…

– А учитель Маслюков? Позабыли?

Как вырвались эти страшные слова, Ольга не помнила. Краснея, она пожалела, что сказала их, но уже было поздно. Ничем, казалось, нельзя было так больно ранить сердце матери, как этими словами. Лицо Евдокии Ильиничны почернело, губы скривились, как от боли, и она, покачиваясь, молча вышла из хаты. И уже до приезда Антона не сказала дочери ни слова…

– Мамо, отчего вы такая сумрачная? – участливо спросил Антон, поглядывая на дорогу. – Или вам нездоровится?

– Через Ольгу и здоровый человек захворает… Нагнала дочка тоски-кручины.

– Чем же она вас так обидела?

– Не меня, а себя обижает. Безрассудная и доверчивая, дуреха.

И мать поведала сыну о своем разговоре с Ольгой и о том, что тревожило и что камнем лежало на сердце.

– Не надо, мамо, так переживать. – Антон на секунду оторвал взгляд от дороги. – Ольга не маленькая, сама, без матери, должна соображать.

– Должна, а не соображает… Потеряла рассудок девка. – Тяжело вздохнула, поднимая голову. – Эх, дети, дети!.. Когда были маленькими, то и матери было легче, а выросли да поразбрелись… Ить этот мошенник пустит Ольгу по миру, как нищенку. Чует мое сердце, не ускользнет она от этого коршуна…

– Мне, мамо, самому этот Ольгин квартирант показался неприятным типом. – Сбавляя бег машины, Антон поглядывал, как это делают только шоферы, то на дорогу, то на неласковое, осунувшееся лицо матери. – Видно, из тех, из любителей легкой жизни… Да, надо было мне поговорить с Ольгой.

– Что ей, сынок, слова твои? – Мать поправила вылезшие из-под шали седые волосы. – Ить она стала как полоумная. Ей что ни толкуй, а у нее свое на уме. Меня, мать свою, не слушала, огрызалась, а с тобой и говорить бы не стала. Закрутил ей голову чубатый бес, ох как закрутил!

– Мамо, а есть хотите? – спросил Антон. – Скоро автостанция. Там есть чайная. Сами перекусим, машину заправим, а к обеду будем дома. Как, мамо?

– Ты мой возница, тебе и виднее, – думая об Ольге, грустно ответила мать.

В чайной было душно и грязно, пахло горелым луком, квашеной капустой и тем особенным, устоявшимся запахом, какой бывает только в дорожных харчевнях. Небольшое помещение было забито шоферами, пассажирами. Звон алюминиевых подносов, которые брали пассажиры и подстраивались с ними в очередь к кухонному окну, разноголосый говор, звяканье посуды и бутылок – все сливалось в один протяжный гул.

Антон с трудом отыскал для матери место, взял поднос и стал в очередь. За одним столиком с Евдокией Ильиничной сидели двое мужчин, небритые, в замасленных стеганках, в шапках-ушанках, на вид шоферы. Плохо отваренную, давно остывшую картошку с кусочками холодного мяса они ели нехотя.

– Как это кушанье называется? – спросила Евдокия Ильинична.

– Брандахлыст с мясом, – смеясь, сказал шофер. – А точнее, мамаша, сказать: дорожное безобразие на постном масле! – Отодвинул тарелку и взял стакан с чаем. – И чай холодный…

– Мой друг, мамаша, пошутил, он без шуток не может, – сказал другой шофер. – Это не брандахлыст и безобразия, а рагу… Только его сварили тогда, когда мы с Яковом еще не выезжали из Ростова.

Шоферы выпили остывший чай, закурили и поспешно ушли к своим машинам. А к столику с подносами подошли женщины: молоденькая, повязанная пуховой белой шалью, и пожилая, наверное дочь и мать. Поставили на стол тарелки с тем же холодным рагу, стаканы с плохо заваренным чаем. Та, что в белой шали, ела рагу и кривилась.

– Что, не по-домашнему приготовлено? – спросила Евдокия Ильинична.

– И что же у них там за повар! – ответила пожилая женщина. – Портят же продукты. А деньги берут, Стыда у них нету.

– А вы пойдите к повару и покажите ему это рагу, – посоветовала Евдокия Ильинична. – И скажите, чтоб не издевался над людьми.

– Некогда нам, – сказала пожилая женщина. – Мы тут проездом… Нас автобус ждет.

Когда Антон принес на подносе тарелки с остывшим рагу и два стакана все того же жиденького чаю, матери за столиком не было. Антон огляделся. Куда она ушла? Или к машине? Как же Антон был удивлен, когда услышал знакомый голос на кухне: там Евдокия Ильинична отчитывала повариху.

– Сама-то ты ела это рагу? – спрашивала Евдокия Ильинична. – Это же не пища, а горе горькое!

– А ты кто такая? – багровея, спросила повариха. – Кто ты мне? Ревизия?

На шум собрались зеваки. Послышались одобрительные голоса.

– Молодец, мамаша!

– Хоть одна смелая душа нашлась!

– Да пойми ты, бабочка, – доказывала свое Евдокия Ильинична. – Человек находится в дороге, далеко от дома, ему поесть надо поплотнее и повкуснее, а ты чем его кормишь? Брандахлыстом?! А грязищу в чайной какую развела?

Антон зашел на кухню.

– Пойдемте, мамо, – сказал он. – Я уже рагу принес…

– Пусть ест его вот эта нерадейка!

– Не надо, мамо, расстраиваться… Не надо.

– Пользуются тем, что люди тут проезжие, молча едят и молча уезжают, – не унималась мать. – Да разве такое рагу бывает?

– Ну, мамо, ну пойдемте…

Евдокия Ильинична не стала ни есть, ни пить чай, И когда мать и сын сели в машину и выехали на дорогу, Антон, видя рассерженное лицо матери, спросил:

– И чего вы, мамо, за все переживаете?

– Да как же не переживать? Ить обижают проезжих…

Антон смотрел на дорогу и молчал. И снова мимо, мимо проносились километровые столбы. Степь желтела жнивьем, тянулись черные лоскутки пахоты, мелькали строения, так что и рассмотреть их было трудно, встречались мосты, рыжие гривы лесополос. На что ни смотрела Евдокия Ильинична, все для нее было ново и непривычно. Она отвлеклась и успокоилась. Теперь ее уже не занимала повариха. Не думала она и об Ольге. Больше всего ее удивляла автострада, не имевшая, как казалось, ни конца, ни начала. По обеим сторонам выстроились молодые тополя, вытянулись две нескончаемые строчки. «Красиво-то как! – подумала Евдокия Ильинична. – Чьи ж это такие старательные руки, что и высоченные насыпи подняли, и дорогу построили, и мосты поставили, и посадили для красоты тополя?..» Не верилось, что еще не так давно здесь расстилались поля и поля. Где же сейчас те люди, что сумели раскинуть в степи такой широкий и длиннющий, то серый, усыпанный мелким щебнем, то черный, смолистый кушак, с мостами и мостиками, словно пряжками на нем. «Сколько же тут камня положено, – удивлялась Евдокия Ильинична, – сколько асфальта разлито, и сколько сил затрачено!..»

Радовало и удивляло бесконечное движение машин, завывающий, как ветер, шум моторов и колес, грохот встречных, пролетавших, как буря, грузовиков, длинных, похожих на вагоны автобусов, легковых, таких же быстрых, как и у ее сына. Куда все это неслось и куда спешило? Какие были дела у людей, сидевших в машинах? Удивляли и радовали новые, красивые на вид автостанции. Среди степи стояли добротные строения из красного камня, крытые красной черепицей. И такой же устоявшийся запах бензина, такие же следы впитавшегося в асфальт масла; и те же почта, столовая, те же покатые навесы от солнца и дождя. И возле каждой станции табуны машин. Еще горячие, они готовы хоть сию минуту рвануться на дорогу. И всюду шоферы и шоферы, люди веселые и непоседливые, знавшие, как никто другой, что автострада для того и растянулась по степи, чтобы днем и ночью мелькали и шумели по ней колеса. Поэтому шоферы на одном месте не задерживались, заливали в баки горючее, наскоро закусывали и, не простившись, улетали, как птицы, а другие прилетали. «И куда все эти люди едут? – мысленно спрашивала Евдокия Ильинична, устало закрывая слезившиеся глаза. – Спешат, торопятся…»

Все то, что удивляло и радовало телятницу из Прискорбного, было для Антона обыденным и привычным. Сколько раз он тут проезжал, все видел и ко всему привык! Правую ногу он поставил на пружинивший акселератор, всем телом чувствуя и стремительный бег машины, и могучую силу мотора. Сквозь темные очки смотрел на дорогу и думал о том, как бы устроить все так хорошо, чтобы мать осталась довольна. Ее ждали и дети, и Надя, и даже Ивановна. «Как же так, просто чудо, – говорила Ивановна, – чтобы прожить всю жизнь на хуторе и не побывать в городе… Я тоже родилась и выросла в станице, а теперь так привыкла к городу…» К приезду Евдокии Ильиничны готовились. Между Антоном и Надей возник даже спор: где поместить мать – в кабинете или в детской? Антон доказывал жене, что я детской тесно, да и вообще неудобно старому человеку жить с детьми.

– В кабинете стоит мягкий диван, – говорил он жене. – Постели тюфяк, подушку, простыню, и маме там будет спокойно и удобно.

– А как же ты, Антоша? – спросила Надя озабоченно. – Ты привык вечерами сидеть над чертежами… Как же твой проект Дворца пионеров?

– Ничего, на время обойдусь, – ответил Антон. – Если уж очень захочу поработать, то переберусь в столовую.

И Надя не стала возражать. Было также решено не обременять мать даже мелкими домашними делами, главное для нее – отдых. Надя высказала опасение, что Ивановна, женщина не в меру говорливая, не даст матери покоя, и может быть, следует заранее попросить Ивановну хотя бы на эти десять дней поубавить свою словоохотливость. «Пожалуй, делать этого не стоит, – сказал, подумав, Антон. – У Ивановны, известно, язычок так устроен, что без дела лежать не может, и тут всякий запрет вызовет обратное действие…»

Антон поудобнее положил руки на баранку руля и задумчиво смотрел на убегавшую под колеса дорогу. Он обдумывал, как сам шутя говорил, «культурные мероприятия»: в какой день мать побывает в музее или в парке, когда они пойдут с нею в театр или в цирк, и какой спектакль лучше всего посмотреть. Сожалел, что сам он ни в музей, ни в цирк пойти не сможет: не позволят дела. Придется попросить Надю, хотя и у нее времени свободного тоже мало. Новостройки, особенно те дома, которые были построены по его проекту или при его участии, он покажет матери сам. «Пусть моя строгая мамаша посмотрит, что ее сын умеет делать». Хорошо бы проехать в Новороссийск, к морю или к водохранилищу, но он не знал, удастся ли ему выкроить время. Затем мысленно он обратился к Леониду. Художник узнал, что приезжает Евдокия Ильинична, решил еще раз попытаться написать ее портрет. «Не понимаю тебя, Леня, что тут трудного, почему у тебя не получается портрет моей матери, – говорил он Леониду. – И опять только причинишь матери хлопоты…»

Самая же главная сыновняя забота состояла в том, чтобы избавить мать от щербины и подлечить, если нужно, ее зубы. Надя уже договорилась со знакомым протезистом, очень хорошим мастером. Протезист сказал, что он еще не знает пациента и какая предстоит ему работа, но обещал Наде сделать все, что от него зависит. Между Антоном и Надей даже возник спор, какой мостовидный протез и какие зубы ставить: пластмассовые, металлические или золотые. Металлические были отвергнуты сразу. Надя считала, что нужно ставить зубы из пластмассы, говоря, что они и красивые, и практичные, и намного дешевле золота. К тому же с золотыми зубами, как она уверяла, Евдокия Ильинична, женщина скромная, совестливая, на своем хуторе будет чувствовать себя не совсем хорошо. Антон не соглашался и настаивал, чтобы зубы матери были сделаны из драгоценного металла. Надя обиделась и два дня с мужем не разговаривала.

«Ничего, и на хуторе золотые зубы будут выглядеть прилично, – думал Антон, не отрывая глаз от дороги. – Это не причина. А то, что золото дороже пластмассы, так это хорошо. Что дороже то и ценнее, лучше. Да и могу же я не поскупиться для родной матери…» Надя говорила ему и о том, что теперь золотые зубы не модны, да и золото достать трудно: в Ювелирторге пластинки для зубов, как бывало раньше, не продают. «Надо попытаться достать золото, – сказал он мысленно, въезжая на высокий, перекинутый через Кубань мост. – Если не достанем, то истратим мое кольцо. К чему оно мне, когда все одно не ношу и носить не буду…» И он улыбнулся, радуясь тому, что выход найден и что золотое кольцо, купленное еще в день свадьбы, пригодилось для важного и нужного дела. И он, притормаживая, повернулся к матери и спросил:

– Мамо, как вы себя чувствуете?

– Что-то в сон кидает и голова разболелась…

– Потерпите, мамо, часа через два будем в Краснодаре.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю